bannerbannerbanner
полная версияПодкарпатская Русь

Анатолий Никифорович Санжаровский
Подкарпатская Русь

Полная версия

23

Хочь и погано баба танцюе, зато довго.

Соловей поёт до Петрова дня.


Плотные, тяжёлые облака стояли над самым домом. Стояли неизгонимо.

Срывался снег.

Петро, вернувшийся под утро уже, угрюмо пялился на узкое, в частых переплётах, будто решётка, окно, ёжился под одеялом.

Вот тебе и май!

С жарой. С дождём. Со снегом. Всего подмешано.

На дню всего насмотришься…

Ай-ай, месяц май! Коню овса дай да на печь полезай!

Вчера вон.

Тридцать пять! Продохнуть нечем.

Хлоп! Навалило, накидало туч – мокрый снег готов. Идёшь – снег под ногами жалобно всхлипывает.

Через час опять солнышко. Опять пекло…

В дверь просунулась плечом вперёд баба Любица.

Позвала слабо. Словно выдохнула:

– Петяша, сынку…

Петро поднялся на локте.

– Сынок… – старуха суетливо прошила мелкими шажками к кровати.

Конфузясь, положила в Петрову руку, что свободно лежала по краю кровати, стопку однодолларовых бумажек. Деньги держали её тепло.

– Сынок…. – она запнулась, отвела глаза, – сколько могла… Купи мамке что к душе… Только отцу не говори…

Петро машинально кивнул и смешался.

Вчера нянько давал деньжонки на подарок матери, просил не говорить бабе Любице.

«Он себе сбанкетовал, она себе, а я собирай до кучи их секреты. Можь, отдать назад? Обидится…»

В нарастающей тревоге старуха с минуту вглядывалась в красное Петрово лицо.

Беззвучно, как бабочка крыльями, шлёпнула руками.

– Сынок! Тебе неможется? Да ты не прихворнул?

– Есть, наверно, немножко… Что-то буксы клинит…[39] Давит давление без выходных.

Старуха переполошилась насмерть:

– Что ж теперь? К доктору? Да он два слова скажет – пятьдесят долларей сломит. Это кармановыворачиватели таки-ие! У нас, сынок, болеть нельзя. Нипочём нельзя. Совсема нельзя!

Говорила старуха взахлёб, невыразимо пугаясь всего того страха, что вела с собой болезнь.

Петро пожалел, что сболтнул про давление, и, дав себе слово больше никогда тут не расслабляться, не хвалиться своими болячками, с усилием засмеялся.

– Ни идола-то у меня и не болит! А наших, а наших симулянтов да ленькарей сюда – разом отучились бы шастать по докторам!

Добрых, немалых сил стоило Петру смять в себе боль, но он сминал, давал вид цветущий, довольный, хотя втихомолку и ойкал, и матерком себя продувал, крепясь.

И старуха, в удивлённом восторге глядя на крупное, в пленительном смехе трясущееся тело, утешно, доверчиво отходила, отлеплялась акварельной душой от беды.

– А меня уже всю страх скрутил. Вот дурушка, вот ду-урушка…

За завтраком ото всех досталось вздорной погоде.

Конечно, нрав погоды не исправишь. Так почему же хоть не поругать? Почему не отвести душу, тем более что разговорами погоде даже и не навредишь?

Однако пока семейство завтракало, в заоконье всё поменялось. Рассосало тучи. Кончился снег. Огнисто ударило нерастраченно жаркое солнце. По улицам бедово запрыгали весёлые ручьи.

Старик не верил этому скорому теплу. Он знал, что и в лето канальские холода будут исправно наведываться, будут приворачивать. А оттого, покуда на час какой вроде помягчело на дворе, надо обязательно взять и Петру, и Ивану по пальто. Подарки будут к самой поре, как яичко к Пасхе. И брать надобно не завтра-послезавтра, не потом когда придётся. Брать надобно сегодня. Зараз!

К чему такая спешка?

Выкатываться в город просто вот так туристами – посмотрите налево, посмотрите направо! – старику не с руки. Неловко. Втянулся в привычку: без дела не то что не высунется в город – без дела, кажется, он и не проснётся. Нужно видимое дело. И видимое это дело, важное подсунула непогодина – покупка сынам пальто.

Старику не терпелось вывести своих сынов в город. Не терпелось показать своих сынов всему миру, всей этой неласковой земле. Отобрала у меня Анну, отобрала малых хлопят, да не навек! Смотри, какие зараз у меня хлопцы! Смотри ж ты!

С певучей, с бестолковой радостью на лице вышагивал старый Головань и каждой капельке с крыш, и каждой птахе, и каждой щепочке в ручье позывало рассказать, какой же он богатый своими сыновьями.

Сжался, высох охряной жёлудь.

Зато каких два дубка пустил в жизнь!

Дивился им гортанный, взбалмошный город, выстроенный отцовыми руками…

Когда Головань приехал сюда, город был не город, а так, Бог весть что. Заштатная глухая деревушка.

В лесу.

Расчищал леса. Подымал заводы. Вёл железную дорогу. Мостил улицы…

Ходили сыновья из магазина в магазин, смотрели на отцов город.

Город смотрел на сыновей. Щупал руками Петра. Всамправдошной ли?

Не было старику большего счастья, когда навстречь наскакивал из знакомцев кто, особенно если этот знакомец был с русской стороны.

Старик цвёл от похвал за сыновей, и молодые краски пробивались на сухих его щёчках.

Ивану взяли кожаное пальто в первом же магазине.

А Петру…

Что ни померяет – трещит по швам.

Обскакали все магазины, где можно было взять – возвращаются с пустом.

– Нянько, – вздыхает Петро, – что ж это у Вас за люди такие мелкие? Бабы, на какую ни глянь, плоские щепки. Доска, два соска и больше ничего в конкретной наличности. Мужики тоже всё лёгкие, диетические какие-то. Не оттого ль в магазине что ни надень всё малое?

– Малое и шьёт на себя малое. Нету у нас великанцев. Нету в жизни, нету на них и в магазине. Ты такой один, не находится на тебя.

– А если хорошенечко посмотреть и за городом, где по округе? – разведывательно пустил Иван внатравку наводящий вопросец.

– Иване! – изумился старый. – Да ты читаешь мои мысли! Об чём речи терять? Раз надо, значит надо, ядрён марш!

А утром Мария везла Голованей из Калгари.

Везла из города в город.

Из местечка в местечко.

Старик не мог нарадоваться, не мог нагордиться на миру своими сынами; старику мало было того, что уже видели его с сынами в своём городе, в своей провинции; он вёз в соседние города, спешил в соседние провинции. Пускай вся эта земля, где пролегла его скомканная жизнь, где в дороги, в шахты, в дома твёрдым камнем легла его сила, его здоровье, пускай всё вокруг видит, что за богатыри его сыны!

Упругая маятная тревога закипала в стариковских глазах, когда навстречу неслись нарядные домки русских ли, украинских ли переселенцев.

Сколько их было на пути…

И ни одно славянское местечко Головани не промигнули с лёта.

Как же… Не вороги ж… Что ж хоть не поздоровкаться без переводчика?

А поздоровался – пропал.

Слёзы навпополам со смехом, расспросы, как там:

– Чи так в вас, як у нас, – беда беду водит?

Пока идут расспросы, во дворе, на воздухе, накрываются столы. Что было в дому – всё на столы!

– Угощайся, гостюшка милый! Угощайся, товаришок хороший!

– Угощайся, чем Божечко послал. Угощайся да не гневайся.

Через короткие минуты во дворе тесно, негде пятку поставить. Но народ всё течёт, течёт – всё селение пока не сольётся.

Находится смельчак, после первой угрюмо жалуется припевкой, показывая за плетень, в поле:

 
– Там на горi, за двором,
Ходить бiда за плугом,
Без iстика,[40] без ярма
Ходить бiда, гi дурна.
 

Поперёд жалобщика выскакивает другой мужичонка, тонкий, неробкий, и, как бы нехотя покручивая в разминке плечами, наступает на слезокапа, загоняет того в толпу. Лениво остукивая себя по бокам, посмешливо глядит на теряющегося в народе жалобщика. Ты б ещё это отнюнил:

 
– Добривечiр або що!
Вечеряти нема що,
Засвiтити нема чим,
Говорити нема з ким.
 

Толпа протестующе гудит:

– Ну-у!.. Завёл молитву этот Не Минай Корчма![41] А шоб тебе мухи объели чуб… Давай-но кидай шо почудней!

И мужичонка, согласно кивнув, живей покатил себе шлепки на грудь:

 
– В головонькi не шумить,
В животику не болить,
Аж у нiжки пiде —
На здоровья буде.
 
 
– Ой ходив я до Параски лиш чотири разки,
Вона менi показала усi перелазки:
– Оцим будешь заходити, оцим виходити,
А тим будешь утiкати, як тя будуть бити.
Утiкав я од Параски через перелазки,
Якась бiда ударила по штанах три разки.
А я кричу: – Гвалту, люди, чого бiда хоче?
А по менi четвертий раз: – Не ходи поночi!!
 
 
– Де ти був, де ти був, та як роздавали?
А всiм дали по дiвчинi, тобi бабу впхали.
 
 
– А я був на печi, у самiм куточку, —
Лiпшу менi бабу дали, як тобi дiвочку.
 
 
– З лисим добре любитися, з лисим добре жити,
Бо як сяде до вечерi – не треба свiтити.
 
 
– Та й я хтiв би женитися, хтiв би жiнку мати,
Прийде зима – сiна нема, нiчим годувати.
 
 
– Як не пiдешь ти, Марусю, то пiде Ганнуся.
Як не пiде i Ганнуся, то я обiйдуся.
 
 
– Та я свою любу жону нiколи не лаю,
Як вона спить до полудня, я iй помогаю.
 

Влетела в круг озорная молодица со своей жалобой:

 
 
– Ой мала я миленького, ой мала я, мала,
Поставила на ворота, та й ворона вкрала…
 

Грянули скрипки, сопилки.

Танцуй, Ликерия, шелести, материя!

Закачался в хмельном топоте двор. Всяк толокся, плясал как мог. Плясал на измор, угарно охлёстывая себя по груди, по бедрам, по ногам, сыпал, вжаривал картинные санжарки.[42]

 
– Ой мати моя,
Та зарiжь мотиля,
Щоб моему жениховi
Та вечеря була!
 
 
– Казав менi батько
Кучеряву брати.
Вона буде кучерями
Хату замiтати.
 
 
– Нема мого стареника,
Дала б йому вареника.
Ой, чи з сиром, чи з гурдою[43],
Не колов щоб бородою.
 
 
– Де будемо спати,
Моя люба Зуско?
На пецi горяцо,
А за пецкой вузко.
 
 
– Стояла я под грушкою,
Держалася з подушкою —
I подушка, i рядно,
I самiй спати холодно.
 
 
– Запряжу я курку в дрожки
Та й поiду до Явдошки;
Запряжу я курку в сани
Та й поiду до Оксани.
 
 
– Продай, мамо, двi корови,
Купи менi чорнi брови —
На колодi стояти
Та на хлопцiв моргати.
 
 
– Iшли дiвки з Санжарiвки,
А за ними два парубки;
А собака з Макiвок
Гав, гав на дiвок!
 
 
– Кажуть менi гарбуз iсти – гарбуз не солений,
Кажуть менi за дiда йти, а дiд не голений![44]
Як схочу гарбуз icти, я гарбуз посолю,
Як схочу за дiда йти, я дiда пiдголю!
 
 
– Танцювала, танцювала,
Побачила гусака.
Перестаньте грать страдання,
Начинайте гопака.
 
 
– Танцювати не могу,
Бо сiв комар на ногу.
А геть, комар, iз ноги,
Най танцюю помали!
 
 
– Ой як дiвка умирала,
Та ще ся питала:
«Чи не грае музиченька,
Бо би танцювала».
 
 
– I ти Грицько, i я Грицько,
Дай нам, Боже, здоров'ячко,
Дай нам, Боже, шо нам треба:
Як умремо – шмиг до неба.
 
 
– I пить будем, i гулять будем,
Як прийде смерть, прогонять будем.
Як смерть прийшла, мене дома не знайшла:
Iди, смерть, iди прочь, голiвоньку не морочь!
 
 
– Як я буду вмирати,
Не забудьте гроши дати.
Т а м така жiнка е,
Що горiлку продае.
 

Вечерело.

 
– Санжарiвки на скрiпцi грали,
Кругом дiвчата танцювали…
 

Подстреленной птицей солнце падало за чёрные горы.

Обречённо затухали цветастые санжарки.

Слезами наливались голоса.

24

Чужая сторона и вымучит и выучит горюна.

На чужой стороне и сокола зовут вороною.


Отгоревшие дни сплелись в три недели, а пальто всё не находилось.

И то, что пальто по Петрову плечу так и не находилось, нежданно поворотилось всем Голованям в руку.

Ну, в самом деле…

Возьми пальто сразу, чем же тогда было занять весь гостевальный месяц? Застольничать да диванничать?

Всё, гляди, не свелось бы к еде-отдыху, может, раз-другой и свозил бы старик сыновей за город, на природу, но всего-то только раз-другой. Не больше. Пустые разъезды старик не любил.

Уж на что томило его проскочить по местам, куда затирала его судьбина. Хотелось прощально поклониться не давшей умереть земле, хотелось проститься с молодостью. Хотеться-то хотелось, да всё откладывал, всё отпихивал своё прощание на потом да на потом: стыдно было перед самим собой из такого пустяка пластаться от воды до воды.

А тут Божечко подпихнул момент какой!

Не то что два – три зайца хлопай разом! Ищи в подарок пальто, прощайся на здоровье со своей молодостью да показывай сынашам землю-спасительку свою.

Как не ехать!?

Запоздало цвела подле Петра Мария.

Старик смотрел на немолодых уже, кажется, счастливых Петра и Марию и молодел сам, молодел от их радости раскрытой; было у старика такое странное чувство, будто терял он по дороге вечерние года свои и с каждым днём всё веселей, всё проворней, всё надёжней взглядывал.

И только Ивана тяготили эти путешествия.

Конечно, Иван мог бы не ездить, преспокойненько мог оставаться дома с бабой Любицей. Но он уже не выносил бабу Любицу, не выносил её добродушную прилипчивость и предпочитал встречаться со старухой лишь за обеденным столом, когда язык у той всё-таки бывает занят другим.

«Преподобная эта баба Любица и упокойника разговорит. Так уж лучше отмалчиваться здесь да видеть кой-что» – оправдательно думал Иван, расплющив, разлив кружочком воск щеки по стеклу и пусто уставившись за окно.

Одновременно беглым боковым зрением видел, как громоздкий, будто печь Петро, сидевший с ним рядом, крадучись, тесно пропихивал вперёд полено руки меж спинкой сиденья и стенкой, видел, как в заботе подтискивал ладонь под чуть приподнявшуюся на миг тощую Мариину валторну – так тебе повыше, ловчей, лучше будешь видеть дорогу; мягко, влито сидела Мария в горячем его ковше, светло улыбалась.

«Ну, бабы!.. Ну-у, нар-родец! – карающее косился Иван на Марию. – Нет бы послать с верхней полки – лыбится майской ромашкой!»

Иван не мог понять природу их отношений. Когда молодые дурачатся, куда ни шло. Молодым вроде по штату положено. А Петро! А Мария! В их ли лета?!

«Этот всё с женой наперекоску пустил. Отрастил мордень… Решетом не накроешь… Доблудит последние деньки, отряхнётся да и дальше. Разнепременно дальше! А ты-то что?»

Мария занимала Ивана как предмет пристального наблюдения. Со скуки не тем ещё займёшься! И из своих почти месячных наблюдений вывел: «Бабы везде одинаковы. Что наши… что здесь… Вот ты… Какая-то контуженная… Залучила перекормленного импортного дергача[45] – всю себя забыла! Дни-ночи, дни-ночи с ним! А наварец, позвольте узнать, какой? Отвечаю: ноль целых пшик десятых. Стариковские шашни с минусом. В убыток. Лавка уже четвёртую неделю закрыта. Таскаешься, походная дамочка, где чёрт приведёт с этим завозным боровом. Откуда взяться прибытку? А можь… А можь, то и будет прибытку, что подолом поймаешь?»

Иван тоскливо морщится.

Уныло переносит взор на дорогу.

Ровная, бархатная дорога быстро утомляет. Чугунеет голова, валится в сон. Иван послушно опускает лицо в уют скрещённых по верху переднего сиденья рук.

Душно…

Сразу не засыпается…

Ему хочется посмотреть, что ж там такое впереди на дороге может быть диковинного. Он тяжело подымает голову – никак не может подняться выше стариковских кофейных морщин на изогнутой цыплячьей шее.

Иван всматривается в эти близкие морщины, неуверенно привстаёт и с тугим изумлением впивается в спящего с открытым ртом на переднем сиденье отца. Отец спит, вдавившись в спинку; уронил набок крохотную, лысую, как гирька, голову.

«Так из-за этого стареника мне ни лешего не видать впереди?» – полусонно, мякло ворочает мыслями Иван и под их погибельной тяжестью помалу опускается.

Душно…

Воняет машиной…

Воняет старым по́том…

Натужно надвигается Иван на старика, по-собачьи шумно нюхает шею. Запах шёл от отца.

«Да-а, всё старичьё не французскими вонятками[46] срезает…»

Раскинув вялые руки, Иван откидывается на спинку сиденья, не пускает из виду отца.

«Нянько… нянько… Ласково как…»

Боялся сознаться самому себе…

Чётвертая неделя на отходе. А в его душе ничего сыновьего не шевельнулось к отцу.

«Ешь, пьёшь, разговариваешь… Ничего родственного, ничего сыновьего. Будто с дядей говоришь… Лишь тебя не дядей – няньком зовёшь…

И только потому, что так надо.

Ну зачем было вытягивать нас сюда на месяц? Перед поездкой думалось, и в самом деле не хватит месяца наговориться-наглядеться. А поздоровались – путём и говорить-то не о чем. Так бы по-хорошему в три дня можно было впихнуть всю эту катавасию… Три дня вплотно посвиданничали и заказывай, отче, отвальную! А то жди в маятке полный месячище. Выше визы не прыгнешь!

Конечно, кто ж станет спорить, не тот родитель, кто родил, а тот, кто воспитал, кто поставил на ноги. Ты, старче, нас не растил… Да и что нас растить? Не помидоры, не картошка… Сами росли! Ты ничего своего не положил ни в меня, ни в Петра. Но мы хлопцы непромах, своего не просидим. И без батька вымахали эвона какие! Когда ты при встрече спросил Петра, где это он вымахал такой, он с усмешкой ответил: на печи дошёл.

Так что, нянечко, мы оба дошли на печи. Ты тут вовсе ни при чём. А раз так… Сердцу не укажешь. Сыновье чувство не воротничок, не пристегнёшь…»

Долго, невидяще всматривался Иван в пристежной накрахмаленный воротничок, тесно, до пота, обжимавший отцу шею; с сырым, потерянным вздохом перекинул похоронный свой взгляд за окно.

Как-то разом, стеной, кончился, будто обрубился, лесок, и по бокам холёной дороги богато размахнулись картофельные поля.

Поля лились белые. В цвету.

Мягчел, отходил на них душой Иван…

«Долгохонько жмут холода. Поджимают… Край по всем меркам сибирский; лето, летнее тепло вбирается всего в два неполных месяца. Из фруктов ничего своего, всё с привоза. Зато… Как же быструшко картошка растёт. При нас уже сажали… Мы с Петром помогали отцу сажать за двором. Уже наросла до колена!»

Не верил Иван глазам своим, когда увидал картошку у отца в кладовке. Длиной с пол-локтя! Не поверил, думал, нутро дуплястое. Развалил лопатой – плотная, как репка!

«С виду на поле такая же, как и у нас. А там, в земле…»

Картофельные поля сменились пшеничными.

Такими же ухоженными, нарядными.

Вдалине выступали, подымались птицами один за одним элеваторы.

– Рай идёт! – разбуженный Ивановым вздохом, восхищённо-ласково проронил отец, щурясь на катящиеся навстречу под сухим солнечным ветром тугие, гривастые державные волны молодой пшеницы. – Землица у нас, ядрён марш, сильная, родючая… Не поле – кошёлка с хлебом!

Иван не убирал твёрдых глаз с буйства сытой нивы.

Думал своё:

«Поля у вас в чистоте. Богатые. Ничего не скажешь. Да под ветром ходит в них пшеничка наша. Родом с Украины. И подсолнушко смеётся наш, пустовойтовский[47]

 

Нищета выпирала мужика из родового гнезда.

Не в последней ли овчине вёз он в чужестранье надежду, что спустя лето-другое, вернётся при капитале, искал работы любой, абы денежно было; другой же тулупный мужик, основательный, прочный, держался за землю мёртво, как вошь за кожух, уверенный, что земля мать, подаёт клад, и, не представляя выхода из нужды без земли, и таких была большина, уходил из дома со своими семенами пшеницы.

За пустяк, всего-то за десять долларов, – в когдашние времена это, может, были и деньги, а по сегодняшней цене на эти на десять долларов разве что и купишь два входных билета в славянский рабочий дом, что-то вроде клуба, где за борщом да за варениками досталь наберёшься политики от погорячливых ораториков, встретишься с дорогим гостюшкой, с закарпатцем ли, с полтавчанином ли (Петро с Иваном были там на встрече), погорюешь на проводинах кого-нибудь на пенсию, начитаешься газет, книжек с Родины, до слёз наслушаешься да напоёшься русских и украинских песен, – за десять те долларов в эмиграционную горячку, в начале двадцатого века, отламывали приезжанину гомстед, шестьдесят четыре гектара дикой чащобы, болот.

Осваивай! Подымай целину, тулупный мужик! Разбивай поле!

А чем?

А как?

Власти на глупые вопросы перекатной голи не отвечали.

Ты мечтал иметь свою землю, много земли, ты получил землю – так разворачивайся ж живей. Дважды лето в году не бывает. Умри, а спеши вспахать в первые три года пятую долю надела. Выстрой, выведи в эти три года дом, хлев. Иначе, если не будет всего этого, ты лишаешься права на гомстед.

Закон есть закон.

И приезжанин, не имея ни скота, ни инвентаря, ни крыши, просился в работники к соседу.

Благо, сосед приехал раньше, немного обжился, завёл уже кой-какой инвентаришко, свой у него домичек. Находился уголок у соседа и приезжанину, покуда тот не подымал свою хатку наспех.

А не пускал к себе внаймы сосед – без продыху день и ночь лепил соломенку, жалкую, какую-то виноватую, принизистую и всё-то в ней: дверь, печь, окна – мало, тесно всё, потому что не забыл ещё, как у себя дома платил подать и за высокие двери, и за просторные окна; хотя и знал, что того порядка здесь нету, да сомневался; есть ли, нету ли, а выстроишь – они с порядком и подладят; так спокойней уж сразу делать, чтоб под подать не подпадало, и он делал, сам того ещё не подозревая, инстинктивно готовя себя к унизительной, просительной жизни, к нелёгкой доле чужака – в маленьком доме жить маленьким людям; эти маленькие люди тут же наваливались сводить леса, чистили место, впрягались мужик с бабой в плуг…

И ложилась в новую чужую землю наша пшеничка.

С годами поднялась пшеница в гору качеством, вышла, сильная, твёрдая, на широкий мир, а человек при ней, напротив, помельчал, в долларовой суетне помельчал.

Иван даже не мог и представить, что бы делали люди, населяющие этот край сейчас, приедь они сюда первыми переселенцами.

Впряглись бы в плуги?

Может быть…

Но кто бы тянул? Народушко кругом всё меленький, хиловатый, мяклый.

Отчего?

Отчего он сделался такой? Он что, нёс Антеев[48] крест?

И не давала ли этим людям силу родовая земля, а уйдя с неё, стали они мелеть? Чужой хлеб в горле петухом поёт… Чужая сторона и вороне не мила…

Может быть, ошибался в своих мыслях Иван?

Может быть…

Добре поколесили Головани по Канадочке.

Однако не купили-таки Петру пальто.

Пришлось шить на заказ.

Шатнулся старик к знакомому закройщику из Белок.

Глянул закройщик сверху вниз на великанца Петра и, и в почтении сложив руки на груди, обомлело ахнул:

– Вылитый Иван Сила![49]

Петро в смущении потупился:

– Наскажете… Однако весёленький перфект…

– Вот именно. Веселенький! До сблёва наостобрыдло мне шить на тутошних гномиков. Наконец-то я увидел настоящего мужика-гигантца! Праздник глазу! Отлитый Иван Сила! И откуда такие просторные в теле берутся? Только из Белок, дорогый земляче! Другие в наших Белках не водятся!

Подорожником легли на душу старому Голованю эти милости, и он лишь для видимости возразил:

– Ну-ну-ну! Не хватаешь ли лишку?

– Ничуть! Это ж в самой сути лежит, дедо! Вспомните, что в гербе наших Белок? Виноградная лоза да ветка дуба. Дуба! Вот и получите! Иван Сила!.. Ваш Петро!.. Дубы! Тем и славна наша Русиния…

39Буксы клинит – о головной боли.
40Icтик – чистик; палочка с наконечником для очистки земли с плуга.
41Не Минай Корчма – прозвище пьяницы.
42Санжаровка, санжарка – шуточный танцевальный куплет. Название – от деревни Санжары близ Полтавы, где в старину любили под танец напевать разные куплеты вроде частушек.
43Гурда – выжимки из семян конопли или зёрен мака, приготовленные для начинки вареников или пирогов.
44Не голений – не бритый.
45На юге России Петром называют и птицу дергача (коростеля).
46Вонятки (словацкое) – духи.
47Пустовойт Василий Степанович (1886 – 1971) – академик Российской академии наук, селекционер. На Кубани вывел высокомасличные сорта подсолнечника, которые сеют и в Канаде.
48Антей – герой греческой мифологии. В единоборстве не знал себе равных: родная земля давала ему силу, когда прикасался к ней. Лишь Геркулес, подняв Антея в воздух и не давая ему прикоснуться к земле, сумел его победить.
49Иван Сила, Иван Федорович Фирцак-Кротон (настоящая фамилия Фирцак, 28 июля 1899, Белки – 10 ноября 1970, там же) – самый сильный человек планеты 1928 года. Выдающийся артист цирка, атлет, борец, боксёр, боец вольного стиля. Родился в крестьянской семье. В 1919 году нужда заставила его отправиться на заработки в Чехословакию, где занялся цирковым искусством. Став артистом известного «Герцферт – цирка», объездил 64 страны мира, побывал в США. Выступал под псевдонимом Иван Сила. За его феноменальную силу и трюки, уникальные рекорды мировая публика присвоила ему имя античного героя Кротона, пришедшего на олимпийский стадион с быком на плечах и продержавшего животное более полутора часов. Этот трюк Фирцак выполнял и сам. Выступал перед английской королевой. В Париже на конкурсе красоты мужского тела занял первое место. Владельцы концерна «Форд» в знак уважения подарили Фирцаку именной автомобиль. В 1930-х годах вернулся в родное село. Возглавил в Белках отделение милиции. С 1999 года в Белках проводятся ежегодные соревнования по тяжелой атлетике на приз И. Фирцака-Кротона. В 2013 году Виктор Андриенко и Игорь Письменный сняли фильм «Иван Сила».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru