Не так давно «Русское Знамя» разоблачило кадетскую газету «Речь»… «Русское Знамя» доказало, что вышеозначенная беспринципная газета открыто и нагло продает Россию Финляндии, получая за это от финляндцев большие деньги.
Совсем недавно беспощадный ослепительный прожектор «Русского Знамени» перешел с газет на частных лиц, попал на меня, осветил все мои дела и поступки, обнаружив, что я, в качестве еврействующего журналиста, тоже подкуплен и – продаю свою отчизну оптом и в розницу, систематически ведя ее к распаду и гибели.
Узнав, что маска с меня сорвана, я сначала хотел увернуться, скрыть свое участие в этом деле, замаскировать как-нибудь те факты, которые вопиюще громко кричат против меня, но – ведь все равно: рано или поздно все всплывет наружу, и для меня это будет еще тяжелее, еще позорнее…
Лучше же я расскажу все сам.
Добровольное признание – это все, что может – если не спасти меня, то, хотя частью, облегчить мою вину…
Дело было так:
Однажды служанка сообщила мне, что меня хотят видеть два господина по очень важному делу.
– Кто же они такие? – полюбопытствовал я.
– Будто иностранцы. Один как будто из чухонцев, такой белясый, а другой маленький, косой, черный. Не иначе – японец.
Два господина вошли и, подозрительно оглядев комнату, поздоровались со мной.
– Чем могу служить?
– Я – прикомандированный к японскому посольству маркиз Оцупа.
– А я, – сказал блондин, небрежно играя финским ножом, – уполномоченный от финляндской революционной партии «Войма». Моя фамилия Муляйнен.
– Я вас слушаю, – кивнул я головой.
Маркиз толкнул своего соседа локтем, нагнулся ко мне и, пронзительно глядя в глаза, прошептал:
– Скажите… Вы не согласились бы продать нам Россию?
Мой отец был купцом, и у меня на всю жизнь осталась от него наследственная коммерческая жилка.
– Это смотря как… – прищурился я. – Продать можно. Отчего не продать?… Только какая ваша цена будет?
– Цену мы дадим вам хорошую, – отвечал маркиз Оцуна. – Не обидим. Только уж и вы не запрашивайте.
– Запрашивать я не буду, – хладнокровно пожал я плечами. – Но ведь нужно же понимать и то, что` я вам продаю. Согласитесь сами, что это не мешок картофеля, а целая громадная страна. И притом – нужно добавить, горячо мною любимая.
– Ну, уж и страна!.. – иронически усмехнулся Муляйнен.
– Да-с! Страна! – горячо вскричал я. – Побольше вашей, во всяком случае… Свыше пятидесяти губерний, две столицы, реки какие! Железные дороги! Громадное народонаселение, занимающееся хлебопашеством! Пойдите-ка, поищите в другом месте.
– Так-то так, – обменявшись взглядом с Муляйненом, возразил японец, – да ведь страна-то разорена… сплошное нищенство…
– Как хотите, – холодно проворчал я. – Не нравится – не берите.
– Нет, мы бы взяли, все-таки… Нам она нужна. Вы назовите вашу цену.
Я взял карандаш, придвинул бумагу и стал долго и тщательно высчитывать. Потом поднял от бумаги голову и решительно сказал:
– Десять миллионов.
Оба вскочили и в один голос вскликнули:
– Десять миллионов?!
– Да.
– За Россию?!
– Да.
– Десять миллионов рублей?!
– Да. Именно, рублей. Не пфеннигов, не франков, а рублей.
– Это сумасшедшая цена.
– Сами вы сумасшедшие! – сердито закричал я. – Этакая страна за десяток миллионов – это почти даром. За эти деньги вы имеете чуть не десяток морей, уйму рек, пути сообщения… Не забывайте, что за эту же цену вы получаете и Сибирь – эту громадную богатейшую страну!
Маркиз Оцупа слушал меня, призадумавшись.
– Хотите пять миллионов?
– Пять миллионов? – рассмеялся я. – Вы бы еще пять рублей предложили! Впрочем, если хотите, я вам за пять рублей отдам другую Россию, только поплоше. В кавычках.
– Нет, – покачал головой Муляйнен. – Эту и за пять копеек не надо. Вот что… хотите семь миллионов – ни копейки больше.
– Очень даже странно, что вы торгуетесь, – обидчиво поежился я. – Покупают то, что самое дорогое для истинного патриота, да еще торгуются!
– Как угодно, – сказал Муляйнен, вставая. – Пойдем, Оцупа.
– Куда же вы? – закричал я. – Постойте. Я вам, так и быть, миллион сброшу. Да и то не следовало бы – уж очень страна-то хорошая. Я бы всегда на эту цену покупателя нашел… Но для первого знакомства – извольте – миллион сброшу.
– Три сбросьте!
– Держите руку, – сказал я, хлопая по протянутой руке. – Последнее слово, два сбрасываю! За восемь. Идет?
Японец придержал мою руку и сосредоточенно спросил:
– С Польшей и Кавказом?
– С Польшей и Кавказом!
– Покупаем.
Сердце мое отчего-то пребольно сжалось.
– Продано! – вскричал я, искусственным оживлением стараясь замаскировать тяжелое чувство. – Забирайте.
– Как… забирайте? – недоумевающе покосился на меня Оцупа. – Что значит забирайте? Мы платим вам деньги главным образом за то, чтобы вы своими фельетонами погубили Россию…
– Да для чего вам это нужно? – удивился я.
– Это уж не ваше дело. Нужно – и нужно. Так – погубите?
– Хорошо, погублю.
На другой день поздно вечером к моему дому подъехало несколько подвод, и ломовики, кряхтя, стали таскать в квартиру тяжелые, битком набитые мешки.
Служанка моя присматривала за ними, записывая количество привезенных мешков с золотом и изредка уличая ломовика в том, что он потихоньку пытался засунуть в карман сто или двести тысяч; а я сидел за письменным столом и, быстро строча фельетон, добросовестно губил проданную мною родину…
Теперь – когда я окончил свою искреннюю тяжелую исповедь – у меня легче на сердце. Пусть я бессердечный торгаш, пусть я Иуда-предатель, продавший свою родину… Но ведь – ха-ха! – восемь-то миллиончиков – ха-ха! – которые у меня в кармане – не шутка.
И теперь, в ночной тиши, когда я просыпаюсь, терзаемый странными видениями, передо мной встает и меня пугает только один страшный, кошмарный вопрос:
– Не продешевил ли я?!
Посвящается мин-ву нар. просвещения
Один русский студент погиб от того, что любил ботанику. Пошел он в поле собирать растения. Шел, песенку напевал, цветочки рвал. А с другой стороны поля показалась толпа мужиков и баб из Нижней Гоголевки.
– Здравствуйте, милые поселяне, – сказал вежливый студент, снимая фуражку и раскланиваясь.
– Здравствуй, щучий сын, чтоб тебе пусто было, – отвечали поселяне. – Ты чего?
– Благодарю вас, ничего, – говорил им студент, наклоняясь и срывая какую-то травинку.
– Ты – чего?!
– Как видите: гербаризацией балуюсь.
– Ты – чего?!!?!
Ухо студента уловило наконец странные нотки в настойчивом вопросе мужиков. Он посмотрел на них и увидел горящие испугом и злобой глаза, бледные лица, грязные и жилистые кулаки.
– Ты – чего?!!?!
– Да что вы, братцы… Если вам цветочков жалко, – я, пожалуй, отдам вам ваши цветочки…
И выдвинулся из среды мужиков мудрейший среди них старик, Петр Савельев Неуважай-Корыто. Был он старик белый, как лунь, и глупый, как колода.
– Цветочки собираешь, паршивец, – прохрипел мудрейший. – Брешет он, ребята! Холеру пущает.
Авторитет стариков, белых, как лунь, и глупых, как колода, всегда высоко стоял среди поселян…
– Правильно, Савельич!.. Хватай его, братца… Заходи оттелева!
Студент завопил.
– Визгани, визгани еще, чертов сын! Может, дьявол – твой батя – и придет тебе на выручку. Обыскивай его, дядя Миняй! Нет ли порошку какого?
Порошок нашелся. Хотя он был зубной, но так как чистка зубов у поселян села Гоголевки происходила всего раз в неделю у казенной винной лавки и то – самым примитивным способом, то культурное завоевание, найденное у студента в кармане завернутым в бумажку, с наглядностью удостоверило в глазах поселян злокозненность студента.
– Вот он, порошок-то! Холерный… Как, ребята, располагаете: потопить парня али так, помять?
Обе перспективы оказались настолько не заманчивыми для студента, что он сказал:
– Что вы, господа! Это простой зубной порошок. Он не вредный… Ну, хотите – я съем его?
– Брешешь! Не съешь!
– Уверяю вас! Съем – и мне ничего не будет.
– Все равно погибать ему, братцы. Пусть слопает!
Студент сел посредине замкнутого круга и принялся уписывать за обе щеки зубной порошок. Более сердобольные бабы, глядя на это, плакали навзрыд и шептали про себя:
– Смерть-то какую, болезный, принимает! Молоденький такой… а без покаяния.
– Весь! – сказал студент, показывая пустой пакетик.
– Ешь и бумагу, – решил Петр Савельев, белый, как лунь, и глупый, как колода.
По газетным известиям насыщение студента остановилось на зубном порошке, после чего его якобы отпустили.
А на самом деле было не так: студент, морщась, проглотил пустой пакетик, после чего его стали снова обыскивать: нашли записную книжку, зубочистку и флакон с гуммиарабиком.
– Ешь! – приказал распорядитель неприхотливого студенческого обеда Неуважай-Корыто.
Студент хотел поблагодарить, указавши на то, что он сыт, но когда увидел наклонившиеся к нему решительные бородатые лица, то безмолвно принялся за записную книжку. Покончив с ней, раздробил крепкими молодыми зубами зубочистку, запил гуммиарабиком и торжествующе сказал:
– Видите, господа? Не прав ли я был, утверждая, что это совершенно безопасные вещи?…
– Видимое дело, – сказал добродушный мужик по прозванию Коровий-Кирпич. – Занапрасну скубента изобидели.
– Темный вы народ, – сказал студент, вздыхая.
Ему бы нужно было, ругнувши мужиков, раскланяться с ними и удалиться, но студента погубило то, что он был интеллигент до мозга костей.
– Темный вы народ! – повторил он. – Знаете ли вы, например, что эпидемия холеры распространяется не от порошков, а от маленьких таких штучек, которые бывают в воде, на плодах и овощах, – так называемых вибрионов, столь маленьких, что на капле воды их гораздо больше, чем несколько тысяч.
– Толкуй! – недоверчиво возразил Петр Савельев, но кое-кто сделал вид, что поверил.
В общем, настроение было настолько благожелательное, что студенту простили даже его утверждение, будто бы молния происходит от электричества и что тучи есть следствие водяных испарений, переносимых ветром с одного места на другое. Глухой ропот поднялся лишь после совершенно неслыханного факта, что луна сама не светит, а отражает только солнечный свет. Когда же студент осмелился нахально заявить, что Земля круглая и что она ходит вокруг солнца, то толпа мужиков навалилась на студента и стала бить…
Били долго, а потом утопили в реке. Почему газеты об этом умолчали – неизвестно.
Выгнанный за пьянство телеграфист Васька Свищ долго слонялся по полустанку, ища какого-нибудь выхода из своего тяжелого положения.
И совершенно неожиданно выход был найден в виде измятой кокарды, оброненной между рельсами каким-то загулявшим офицером.
– Дело! – сказал Васька Свищ.
Приладил к своей телеграфистской фуражке офицерову кокарду, надел тужурку, нанял ямщика и, развалившись в кибитке, скомандовал:
– Пшел в деревню Нижняя Гоголевка! Жив-ва!! Там заплатят.
Лихо звеня бубенцами, подлетела тройка к старостиной избе.
Васька Свищ молодцевато выскочил из кибитки и, ударив в ухо изумленного его парадным видом прохожего мужика, крикнул:
– Меррзавцы!! Запорю!! Начальство не уважаете?? Беспутничаете! Старосту сюда!!
Испуганный, перетревоженный, выскочил староста.
– Чего изволишь, батюшка?
– «Батюшка»? Я тебе, ррракалия, покажу – батюшка!! Генерала не видишь? Это кто там в телеге едет?… Ты кто? Шапку нужно снять или не надо? Как тебя?
– Ко… Коровий-Кирпич.
Телеграфист нахмурился и ткнул кулаком в зубы растерявшегося Коровьего-Кирпича…
– Староста! Взять его! Впредь до разбора дела. Я покажу вам!!! Распустились тут! Староста, сбей мне мужиков сейчас: бумагу прочитать.
Через десять минут все мужики Нижней Гоголевки собрались серой, испуганной, встревоженной тучей.
– Тихо! – крикнул Васька Свищ, выступая вперед. – Шапки долой! Бумага: вследствие отношения государственной интендантской комиссии санитарных образцов с приложением сургучной печати, по соглашению с эмеритурным отделом публичной библиотеки – собрать со всех крестьян по два рубля десять копеек тротуарного сбора, со внесением оного в Санкт-Петербургский мировой съезд!.. Поняли, ребята? Виновные в уклонении подвергаются заключению в крепость сроком до двух лет, с заменой штрафом до 500 рублей. Поняли?!
– Поняли, ваше благородие! – зашелестели мужицкие губы.
– Благоро-о-оодие?!! – завопил телеграфист. – Меррзавцы!!! Кокарды не знаете? Установлений казенной палаты на предмет геральдики не читали?! Староста! Взять этого! И этого! Пусть посидят! Тебя как? Неуважай-Корыто? Взять!
Через час староста с поклоном вошел в избу, положил перед телеграфистом деньги и сказал робко:
– Может, оно… насчет бумаги… поглядеть бы… Касательно печати…
– Осел!!! – рявкнул телеграфист, сунул в карман деньги, брезгливо отшвырнул растерянного старосту с дороги и, выйдя на улицу, вскочил в кибитку.
– Я покажу вам, негодяи, – погрозил старосте телеграфист и скрылся в облаке пыли.
Мудрейший из мужиков Петр Савельев Неуважай-Корыто, белый, как лунь, и глупый, как колода, подошел к старосте и, почесавшись, сказал:
– С самого Петербурху. Чичас видно! Дешево отделались, робята!
Меньшиков проснулся рано утром.
Спустил с кровати сухие с синими жилами ноги, сунул их в туфли, вышитые и поднесенные ему в свое время Марией Горячковской, и сейчас же подошел к окну.
– Погодка, кажется, благоприятствует, – пробормотал он, с довольным видом кивнул головой, – я рад, что погода не помешает народным массам веселиться в радостный для них день юбилея.
Одевшись, он зачерпнул из лампадки горстью масло и обильно смазал редкие, топорщившиеся волосы.
– Для ради юбилея, – прошептал он, ежась от струйки теплого масла, поползшей по сухой согнутой спине.
Через полчаса швейцар суворинского дома открыл на звонок дверь и увидел сидящего в ожидании на ступеньках лестницы Меньшикова.
– Ты чего, старичок, по парадным звонишься? – приветствовал его швейцар. – Шел бы со двора.
– День-то какой ноне, Никитушка!
– Какой день? Обнаковенный.
– Никитушка! Да ведь можешь ты понять, тысячный фельетон сегодня идет!
– Так.
– Ну, Никитушка?
– Да ты что, ровно глухарь на току топчешься? Хочешь чего, что ли?
– Поздравь меня, Никитушка!
– Экий ты несообразный старичок… С чем же мне тебя поздравлять?
– Никитушка!.. Тысячный фельетон. Сколько я за них брани и поношения принял…
– Ну, так что же?
– Поздравь меня, Никитушка.
– Эк ведь тебя растревожило. Ну что уж с тобой делать: поздравляю.
– Спасибо, Никитушка! Я всегда прислушивался к непосредственному голосу народа. Вот обожди, я тебе на водку дам… Куда же это я капиталы засунул? Вот! Десять копеечек… Ты уж мне, Никитушка, три копеечки сдачи сдай. Семь копеечек, а три копеечки мне… Хе-хе, Никитушка…
– На! Эх ты, жила.
– Не благодари, Никитушка… Ты заслужил. Это ведь говорится так – на водку, а ты бы лучше на книжку их в сберегательную кассу снес… Ей-Богу, право. Сам-то встал?
– Встал. Иди уж. Ноги только вытри.
– К вам я, Алексей Сергеич…
– Что еще? Говорил я, кажется, что не люблю, когда ты на дом приходишь. Не хорошо – увидать могут. Если нужно что, можешь в редакции поманить пальцем в темный уголок – попросишь, что нужно.
– День-то какой нынче, Алексей Сергеич!
– А что – дождь?
– Изволили читать сегодня? Тысячный фельетон у меня идет.
– Ну?
– Можно сказать – праздник духа.
– Да ты говори яснее: гривенником больше хочешь за строчку по этому случаю?
– За это я вашим вечным молитвенником буду… А только – день-то какой!
– Да тебе-то что нужно?
– Поздравьте, Алексей Сергеич!
– Удивляюсь… Ну, скажи – зачем тебе это понадобилось?
Меньшиков переступил с ноги на ногу.
– Хочу, чтобы, как у других… Тоже, если юбилей, то поздравляют.
– Глупости все выдумываешь! Иди себе с Богом!
Придя в редакцию, Меньшиков подошел к столу Розанова и протянул ему руку.
– Здравствуйте, Василь Васильич!
Близорукий Розанов приветливо улыбнулся, осмотрел протянутую руку и повел по ней взглядом до плеча Меньшикова. С плеча перешел на шею, но когда дошел до лица, то снова опустил взгляд на бумагу и стал прилежно писать.
– Я говорю: здравствуйте, Василь Васильич!
– …Брак не есть наслаждение… – бормотал Розанов, скрипя пером. – Брак есть долг перед вечным…
От напряженного положения протянутая рука Меньшикова стала затекать. Опустить ее сразу было неловко, и он сделал вид, что ощупывает карандаш, лежавший на подставке.
– Странный карандашик… Таким карандашиком неудобно, я думаю, писать…
Меньшиков опустился на стул, рядом со столом Розанова, и беззаботно заговорил:
– А я сегодня тысячный фельетон написал. Ей-Богу. Можете поздравить, Василь Васильич… Много написал. Были большие фельетоны, и маленькие были. Да-с… Сегодня меня, впрочем, уже многие поздравляли: швейцар Никита – этакий славный чернозем! Алексей Сергеич поздравляли…
– Всякое половое чувство должно быть радостным и извечным… – бормотал, начиная новую страницу, Розанов.
– Я уж так и решил, Василь Васильич: напишу фельетон о печати! Хе-хе! Изволили читать? Вы где, на даче в этом году живете? Впрочем, я думаю, что разговор со мной отвлекает вас? Ухожу, ухожу. Люблю, знаете, с приятелем в беседе старое вспомнить… До свиданья, Василий Васильич…
Меньшиков протянул опять руку, подержал ее три минуты, потом потрогал пресс-папье и сказал одобрительно:
– Славное пресс-папье!
Старческими шагами побрел к кабинету А. Столыпина.
– Здравствуйте, Александр Аркадьич!
Меньшикову очень хотелось, чтобы Столыпин, хотя бы по случаю юбилея, пожал ему руку. Но старый, усталый мозг не знал – как это сделать?
Постояв минут десять у стола Столыпина, Меньшиков пустился на хитрость:
– А вы знаете – через три минуты будет дождь…
– Вечно ты, брат, чепуху выдумываешь, – проворчал Столыпин.
– Ей-Богу. Хотите пари держать?
Простодушный Столыпин попался на эту удочку.
– Да ведь проиграешь, старая крыса?
Однако руку протянул. Меньшиков с наслаждением долго мял столыпинскую руку. Когда Столыпин вырвал ее, Меньшиков хихикнул и, довольный, сказал:
– Спасибо за то, что поздравили!
Потом Меньшиков ушел из редакции и долго бродил по улицам, подслушивая, что говорит народ о его юбилее.
Никто ничего не говорил. Только в трамвае Меньшиков увидел одного человека, читавшего «Новое Время».
Подсел к нему и, хлопнув по своей статье, радостно засмеялся.
– Что вы думаете об этой штуке?
Читавший сказал, что он думает.
Меньшиков вышел из трамвая и долго шел без цели, бормоча про себя:
– Сам ты старый болван! Туда же – в критику пускается.
Вечером сидел у кухарки на кухне и рассказывал:
– Устал я за день от всего этого шума, поздравлений, почестей… Начиная от швейцаров – до Столыпина – все, как один человек. А Столыпин… чудак, право… Схватил руку, трясет ее, трясет, пожимает – смех, да и только! Старик тоже – увидел меня, говорит: что нужно – проси! Отведи в уголок и проси. Ей-Богу, не вру! Хочешь, говорит, надбавить – надбавлю. Публика тоже… В трамваях тоже… Обсуждают статью.
Ночью он долго плакал.
Когда корабль тонул, спаслись только двое: Павел Нарымский – интеллигент, Пров Иванов Акациев – бывший шпик.
Раздевшись догола, оба спрыгнули с тонувшего корабля, и быстро заработали руками по направлению к далекому берегу. Пров доплыл первым. Он вылез на скалистый берег, подождал Нарымского и, когда тот, задыхаясь, стал вскарабкиваться по мокрым камням, строго спросил его:
– Ваш паспорт!
Голый Нарымский развел мокрыми руками:
– Нету паспорта. Потонул.
Акациев нахмурился.
– В таком случае я буду принужден…
Нарымский ехидно улыбнулся:
– Ага… Некуда!
Пров зачесал затылок, застонал от тоски и бессилия и потом, молча, голый и грустный, побрел в глубь острова.
Понемногу Нарымский стал устраиваться. Собрал на берегу выброшенные бурей обломки и некоторые вещи с корабля и стал устраивать из обломков дом.
Пров сумрачно следил за ним, прячась за соседним утесом и потирая голые худые руки. Увидев, что Нарымский уже возводит деревянные стены, Акациев, крадучись, приблизился к нему и громко закричал:
– Ага! Попался! Вы это что делаете?
Нарымский улыбнулся:
– Предварилку строю.
– Нет, нет… Это вы дом строите?! Хорошо-с!.. А вы строительный устав знаете?
– Ничего я не знаю.
– А разрешение строительной комиссии в рассуждении пожара у вас имеется?
– Отстанете вы от меня?
– Нет-с, не отстану. Я вам запрещаю возводить эту постройку без разрешения.
Нарымский, уже не обращая на Прова внимания, усмехнулся и стал прилаживать дверь.
Акациев тяжко вздохнул, постоял и потом тихо поплелся в глубь острова.
Выстроив дом, Нарымский стал устраиваться в нем как можно удобнее. На берегу он нашел ящик с книгами, ружье и бочонок солонины.
Однажды, когда Нарымскому надоела вечная солонина, он взял ружье и углубился в девственный лес с целью настрелять дичи. Все время сзади себя он чувствовал молчаливую, бесшумно перебегавшую от дерева к дереву фигуру, прячущуюся за толстыми стволами, но не обращал на это никакого внимания. Увидев пробегавшую козу, приложился и выстрелил.
Из-за дерева выскочил Пров, схватил Нарымского за руку и закричал:
– Ага! Попался… Вы имеете разрешение на право ношения оружия?
Обдирая убитую козу, Нарымский досадливо пожал плечами:
– Чего вы пристаете? Занимались бы лучше своими делами.
– Да я и занимаюсь своими делами, – обиженно возразил Акациев. – Потрудитесь сдать мне оружие под расписку на хранение впредь до разбора дела.
– Так я вам и отдал! Ружье-то я нашел, а не вы!
– За находку вы имеете право лишь на одну треть… – начал было Пров, но почувствовал всю нелепость этих слов, оборвал и сердито закончил: – Вы еще не имеете права охотиться!
– Почему это?
– Еще Петрова дня не было! Закону не знаете, что ли?
– А у вас календарь есть? – ехидно спросил Нарымский. Пров подумал, переступил с ноги на ногу и сурово сказал:
– В таком случае я арестую вас за нарушение выстрелами тишины и спокойствия.
– Арестуйте! Вам придется дать мне помещение, кормить, ухаживать за мной и водить на прогулки!
Акациев заморгал глазами, передернул плечами и скрылся между деревьями.
Возвращался Нарымский другой дорогой.
Переходя по сваленному бурей стволу дерева маленькую речку, он увидел на другом берегу столбик с какой-то надписью.
Приблизившись, прочел: «Езда по мосту шагом».
Пожав плечами, наклонился, чтоб утолить чистой, прозрачной водой жажду, и на прибрежном камне прочел надпись:
«Не пейте сырой воды! За нарушение сего постановления виновные подвергаются…»
Заснув после сытного ужина на своей теплой постели из сухих листьев, Нарымский среди ночи услышал вдруг какой-то стук и, отворив дверь, увидел перед собой мрачного и решительного Прова Акациева.
– Что вам угодно?
– Потрудитесь впустить меня для производства обыска. На основании агентурных сведений…
– А предписание вы имеете? – лукаво спросил Нарымский.
Акациев тяжко застонал, схватился за голову и с криком тоски и печали бросился вон из комнаты.
Часа через два, перед рассветом, стучался в окно и кричал:
– Имейте в виду, что я видел у вас книги. Если они предосудительного содержания и вы не заявили о хранении их начальству – виновные подвергаются…
Нарымский сладко спал.
Однажды, купаясь в теплом, дремавшем от зноя море, Нарымский отплыл так далеко, что ослабел и стал тонуть.
Чувствуя в ногах предательские судороги, он собрал последние силы и инстинктивно закричал. В ту же минуту он увидел, как вечно торчавшая за утесом и следившая за Нарымским фигура поспешно выскочила и, бросившись в море, быстро поплыла к утопающему.
Нарымский очнулся на песчаном берегу. Голова его лежала на коленях Прова Акациева, который заботливой рукой растирал грудь и руки утопленника.
– Вы… живы? – с тревогой спросил Пров, наклоняясь к нему.
– Жив. – Теплое чувство благодарности и жалости шевельнулось в душе Нарымского. – Скажите… Вот вы рисковали из-за меня жизнью… Спасли меня… Вероятно, я все-таки дорог вам, а?
Пров Акациев вздохнул, обвел ввалившимися глазами беспредельный морской горизонт, охваченный пламенем красного заката, и просто, без рисовки, ответил:
– Конечно, дороги. По возвращении в Россию вам придется заплатить около ста десяти тысяч штрафов или сидеть около полутораста лет.
И, помолчав, добавил искренним тоном:
– Дай вам бог здоровья, долголетия и богатства.