– Хотите пойти на выставку нового искусства? – сказали мне.
– Хочу, – сказал я.
Пошли.
– Это вот и есть выставка нового искусства? – спросил я.
– Эта самая.
– Хорошая.
Услышав это слово, два молодых человека, долговязых, с прекрасной розовой сыпью на лице и изящными деревянными ложками в петлицах, подошли ко мне и жадно спросили:
– Серьезно, вам наша выставка нравится?
– Сказать вам откровенно?
– Да!
– Я в восторге.
Тут же я испытал невыразимо приятное ощущение прикосновения двух потных рук к моей руке и глубоко волнующее чувство от созерцания небольшого куска рогожи, на котором была нарисована пятиногая голубая свинья.
– Ваша свинья? – осведомился я.
– Моего товарища. Нравится?
– Чрезвычайно. В особенности эта пятая нога. Она придает животному такой мужественный вид. А где глаз?
– Глаза нет.
– И верно. На кой черт действительно свинье глаз? Пятая нога есть – и довольно. Не правда ли?
Молодые люди, с чудесного тона розовой сыпью на лбу и щеках, недоверчиво поглядели на мое простодушное лицо, сразу же успокоились, и один из них спросил:
– Может, купите?
– Свинью? С удовольствием. Сколько стоит?
– Пятьдесят…
Было видно, что дальнейшее слово поставило левого молодого человека в затруднение, ибо он сам не знал, чего пятьдесят: рублей или копеек? Однако, заглянув еще раз в мое благожелательное лицо, улыбнулся и смело сказал:
– Пятьдесят ко… рублей. Даже, вернее, шестьдесят рублей.
– Недорого. Я думаю, если повесить в гостиной, в простенке, будет очень недурно.
– Серьезно, хотите повесить в гостиной? – удивился правый молодой человек.
– Да ведь картина же. Как же ее не повесить!
– Положим, верно. Действительно картина. А хотите видеть мою картину «Сумерки насущного»?
– Хочу.
– Пожалуйте. Она вот здесь висит. Видите ли, картина моего товарища «Свинья как таковая» написана в старой манере, красками; а я, видите ли, красок не признаю; краски связывают.
– Еще как, – подхватил я. – Ничто так не связывает человека, как краски. Никакого от них толку, а связывают. Я знал одного человека, которого краски так связали, что он должен был в другой город переехать…
– То есть как?
– Да очень просто. Мильдяевым его звали. Где же ваша картина?
– А вот висит. Оригинально, не правда ли?
Нужно отдать справедливость юному маэстро с розовой сыпью – красок он избегнул самым положительным образом: на стене висел металлический черный поднос, посредине которого была прикреплена каким-то клейким веществом небольшая дохлая крыса. По бокам ее меланхолически красовались две конфетные бумажки и четыре обгорелые спички, расположенные очень приятного вида зигзагом.
– Чудесное произведение, – похвалил я, полюбовавшись в кулак. – Сколько в этом настроения!.. «Сумерки насущного»… Да-а… Не скажи вы мне, как называется ваша картина, я бы сам догадался: э, мол, знаю! Это не что иное, как «Сумерки насущного»! Крысу сами поймали?
– Сам.
– Чудесное животное. Жаль, что дохлое. Можно погладить?
– Пожалуйста.
Я со вздохом погладил мертвое животное и заметил:
– А как жаль, что подобное произведение непрочно… Какой-нибудь там Веласкес или Рембрандт живет сотни лет, а этот шедевр в два-три дня, гляди, и испортится.
– Да, – согласился художник, заботливо поглядывая на крысу. – Она уже, кажется, разлагается. А всего только два дня и провисела. Не купите ли?
– Да уж и не знаю, – нерешительно взглянул я на левого. – Куда бы ее повесить? В столовую, что ли?
– Вешайте в столовую, – согласился художник. – Вроде этакого натюрморта.
– А что, если крысу освежать каждые два-три дня? Эту выбрасывать, а новую ловить и вешать на поднос?
– Не хотелось бы, – поморщился художник. – Это нарушает самоопределение артиста. Ну, да что с вами делать! Значит, покупаете?
– Куплю. Сколько хотите?
– Да что же с вас взять? Четыреста… – Он вздрогнул, опасливо поглядел на меня и со вздохом докончил: – Четыреста… копеек.
– Возьму. А теперь мне хотелось бы приобрести что-нибудь попрочнее. Что-нибудь этакое… неорганическое.
– «Американец в Москве» – не возьмете ли? Моя работа.
Он потащил меня к какой-то доске, на которой были набиты три жестяные трубки, коробка от консервов, ножницы и осколок зеркала.
– Вот скульптурная группа: «Американец в Москве». По-моему, эта вещица мне удалась.
– А еще бы! Вещь, около которой можно заржать от восторга. Действительно, эти приезжающие в Москву американцы, они тово… Однако вы не без темперамента… Изобразить американца вроде трех трубочек…
– Нет, трубочки – это Москва! Американца, собственно, нет; но есть, так сказать, следы его пребывания…
– Ах, вот что. Тонкая вещь. Масса воздуха. Колоритная штукенция. Почем?
– Семьсот. Это вам для кабинета подойдет.
– Семьсот… Чего?
– Ну, этих самых, не важно. Лишь бы наличными.
Я так был тронут участием и доброжелательным ко мне отношением двух экспансивных, экзальтированных молодых людей, что мне захотелось хоть чем-нибудь отблагодарить их.
– Господа! Мне бы хотелось принять вас у себя и почествовать как представителей нового чудесного искусства, открывающего нам, опустившимся, обрюзгшим, необозримые светлые дали, которые…
– Пойдемте, – согласились оба молодых человека с ложками в петлицах и миловидной розовой сыпью на лицах. – Мы с удовольствием. Нас уже давно не чествовали.
– Что вы говорите! Ну и народ пошел. Нет, я не такой. Я обнажаю перед вами свою бедную мыслями голову, склоняю ее перед вами и звонко, прямо, открыто говорю: «Добро пожаловать!»
– Я с вами на извозчике поеду, – попросился левый. – А то, знаете, мелких что-то нет.
– Пожалуйста! Так, с ложечкой в петлице и поедете?
– Конечно. Пусть ожиревшие филистеры и гнилые ипохондрики смеются – мы выявляем себя, как находим нужным.
– Очень просто, – согласился я. – Всякий живет как хочет. Вот и я, например. У меня вам кое-что покажется немного оригинальным, да ведь вы же не из этих самых… филистеров и буржуев!
– О, нет. Оригинальностью нас не удивишь.
– То-то и оно.
Приехали ко мне. У меня уже кое-кто: человек десять – двенадцать моих друзей, приехавших познакомиться поближе с провозвестниками нового искусства.
– Знакомьтесь, господа. Это все народ старозаветный, закоренелый, вы с ними особенно не считайтесь, а что касается вас, молодых, гибких пионеров, то я попросил бы вас подчиниться моим домашним правилам и уставам. Раздевайтесь, пожалуйста.
– Да мы уж пальто сняли.
– Нет, чего там пальто. Вы совсем раздевайтесь.
Молодые люди робко переглянулись:
– А зачем же?
– Чествовать вас будем.
– Так можно ведь так… не раздеваясь.
– Вот оригиналы-то! Как же так, не раздеваясь, можно вымазать ваше тело малиновым вареньем?
– Почему же… вареньем? Зачем?
– Да уж так у меня полагается. У каждого, как говорится, свое. Вы бросите на поднос дохлую крысу, пару карамельных бумажек и говорите: это картина. Хорошо! Я согласен! Это картина. Я у вас даже купил ее. «Американца в Москве» тоже купил. Это ваш способ. А у меня свой способ чествовать молодые, многообещающие таланты: я обмазываю их малиновым вареньем, посыпаю конфетти и, наклеив на щеки два куска бумаги от мух, усаживаю чествуемых на почетное место. Есть вы будете особый салат, приготовленный из кусочков обоев, изрубленных зубных щеток и теплого вазелина. Не правда ли, оригинально? Запивать будете свинцовой примочкой. Итак, будьте добры, разденьтесь. Эй, люди! Приготовлено ли варенье и конфетти?
– Да нет! Мы не хотим… Вы не имеете права…
– Почему?!
– Да что же это за бессмыслица такая: взять живого человека, обмазать малиновым вареньем, обсыпать конфетти! Да еще накормить обоями с вазелином… Разве можно так? Мы не хотим. Мы думали, что вы нас просто кормить будете, а вы… мажете. Зубные щетки рубленые даете… Это даже похоже на издевательство!.. Так нельзя. Мы жаловаться будем.
– Как жаловаться? – яростно заревел я. – Как жаловаться? А я жаловался кому-нибудь, когда вы мне продавали пятиногих синих свиней и кусочки жести на деревянной доске? Я отказывался?! Вы говорили: мы самоопределяемся. Хорошо! Самоопределяйтесь. Вы мне говорили – я вас слушал. Теперь моя очередь… Что?! Нет уж, знаете… Я поступал по-вашему, я хотел понять вас – теперь понимайте и вы меня. Эй, люди! Разденьте их! Мажь их, у кого там варенье. Держите голову им, а я буду накладывать в рот салат… Стой, брат, не вырвешься. Я тебе покажу сумерки насущного! Вы самоопределяетесь – я тоже хочу самоопределиться…
Молодые люди стояли рядышком передо мной на коленях, усердно кланялись мне в ноги и, плача, говорили:
– Дяденька, простите нас. Ей-Богу, мы больше никогда не будем.
– Чего не будете?
– Этого… делать… Таких картин делать…
– А зачем делали?
– Да мы, дяденька, просто думали: публика глупая, хотели шум сделать, разговоры вызвать.
– А зачем ты вот, тот, левый, зачем крысу на поднос повесил?
– Хотел как чуднее сделать.
– Ты так глуп, что у тебя на что-нибудь особенное, интересное даже фантазии не хватило. Ведь ты глуп, братец?
– Глуп, дяденька. Известно, откуда у нас ум?!
– Отпустите нас, дяденька. Мы к маме пойдем.
– Ну ладно. Целуйте мне руку и извиняйтесь.
– Зачем же руку целовать?
– Раздену и вареньем вымажу! Ну?!
– Вася, целуй ты первый… А потом я.
– Ну, Бог с вами… Ступайте.
Провозвестники будущего искусства встали с колен, отряхнули брюки, вынули из петлиц ложки и, сунув их в карман, робко, гуськом вышли в переднюю.
В передней, натягивая пальто, испуганно шептались:
– Влетели в историю! А я сначала думал, что он такой же дурак, как и другие.
– Нет, с мозгами парень. Я было испугался, когда он на меня надвигаться стал. Вдруг, думаю, подносом по голове хватит!
– Слава Богу, дешево отделались.
– Это его твоя крыса разозлила. Придумал ты действительно: дохлую крысу на поднос повесил!
– Ну, ничего. Уж хоть ты на меня не кричи. Я крысу выброшу, а на пустое место стеариновый огарок на носке башмака приклею. Оно и прочнее. Пойдем, Вася, пойдем, пока не догнали.
Ушли, объятые страхом…
В передней прозвонил звонок.
Так как горничную я отпустил, пришлось выйти самому.
Время было позднее, поэтому я, не открывая дверей, спросил как можно громче:
– Кто там?
Какой-то странный, неестественный фальцет пропищал за дверью:
– К вам барышня пришла… Очень хорошенькая! Пожалуйста, откройте.
– Кой черт! Какая барышня?
– Очень хорошенькая! Откройте – будете иметь полное удовольствие.
– Это вы барышня и есть?
Дребезжащий фальцет пропищал:
– Я-а-а!
– Что же вам нужно?
– Откройте – узнаете. Ах, такой приятный кавалер и так капризничает! Хи-хи!
Голос был странный, неестественный.
Я приоткрыл дверь и выглянул в переднюю.
На меня смотрела красная худая рожа разносчика телеграмм.
Кроме него, за дверью никого не было.
– Это вы сейчас говорили со мной? – строго спросил я.
– Так точно. Я.
И устало, с деревянным выражением лица он добавил:
– Примите телеграмму. Распишитесь… Вот тут.
– Это еще что за штуки? – сердито нахмурился я. – Почему вы прямо не сказали, что – телеграмма?
Он с хитрым видом поглядел на меня.
– Как же! Скажи я вам, что телеграмма, так вы бы меня и впустили! Дудки! Я уж к некоторым господам по три раза ходил… Только скажешь: «Телеграмма» – сейчас же они это из-за дверей: «Пошел, пошел вон! Никаких телеграмм нам не надо!»
– Господи! Да почему же?
– Эх, барин! Неужто не смекаете? Да телеграмму-то приносят когда?
– Ну?
– Когда с обыском жандармы али там полиция приходит. Это уж у них так водится: «Тук-тук!» – «Кто там?» – «Телеграмма!» Откроют дверь, они и ввалятся. А там уж разбирайся сам – телеграмма или не телеграмма. Так теперь – верите? – ни в один дом не пускают с телеграммой! «Бог с тобой, – говорят. – Знаем мы вас, «телеграфистов».
Стараясь по возможности быть серьезным, я спросил:
– Так вы всех «барышнями» соблазняете?
– Зачем всех. Мы тоже с понятием… Ежели, скажем, девице депеша, – мы ей мужским голосом что-нибудь этакое скажем; ежели старуха, – очень помогает болонкой за дверью повизжать. Шибко они, старухи, до собак жалостливые… Глядишь, и откроют. Старик идет больше на знакомого, который в карты пришел играть… Замужняя ежели, то уж скажешь: «Ридикюльчик на лестнице нашли – не ваш ли?» Потому замужние очень ридикюли терять обожают. Кого на что взять. Это тоже понятие нужно иметь.
– Вот ты, братец, и дурак, – рассердился я. – Почему тебе пришло в голову, что я только «барышне» открою. Что ж я, по-твоему, развратник какой, что ли?
Он отпарировал:
– Однако ж открыли.
– Открыл… я потому, чудак ты человек, и открыл, что было уж очень любопытно: что это за нелепая образина так пищит.
Почтальон с беспокойством взглянул на меня.
– А разве… не похоже?
– Совсем не похоже. Немазаная телега вместо женского голоса.
– Вот горе-то! – искренно огорчился он.
Мне сделалось жаль беднягу. Я похлопал его по плечу и сказал:
– Ничего, не огорчайся. Я тебе дам такой совет: если жандармы говорят «телеграмма», то им не верят и не открывают дверей. Так? А если ты придешь с телеграммой и скажешь: «Обыск!» – тебе тоже не поверят и, конечно, откроют дверь. Понял? Если они притворяются, то и ты притворяйся.
Он сразу повеселел.
– А ведь и верно, барин. Ну, спасибо. Хе-хе! Здорово удумано: «С обыском»… Открыли дверь, ан это телеграмма. Хо-хо. Мерси вас. Желаем здравствовать.
На другой день, вечером, я опять услышал звонок в передней. Улыбнулся… Вышел в переднюю.
Спросил:
– Кто там?
– С обыском.
«Ага! – усмехнулся я. – Догадался мой приятель-рассыльный».
Открыл дверь…
И передняя сразу наполнилась жандармами, дворниками и понятыми…
– Позвольте, – возмутился я. – Чего ж вы не сказали, что «телеграмма»?! Это обман! Обыкновенно говорите: «Телеграмма!» – а теперь… черт знает что такое! Я протестую.
Жандарм подмигнул мне и рассмеялся.
– Уже несколько дней, как мы оставили прием с «телеграммой». Никто не верит. А на «обыск» с непривычки многие попадаются. Хе-хе!
Трудно перехитрить жандарма, господа! Что-то придумает теперь мой друг – бедняга рассыльный?
Обращая свои усталые взоры к восходу моей жизни, я вижу ярче всего себя – крохотного ребенка с бледным серьезным личиком и робким тихим голоском – за беседой с пришедшими к родителям гостями.
Беседа эта была очень коротка, но оставляла она по себе впечатление сухого унылого самума, мертвящего все живое. Большой, широкий гость с твердыми руками и жесткой, пахнущей табаком бородой глупо тыкался из угла в угол в истерическом ожидании ужина и, исчерпав все мотивы в ленивой беседе с отцом и матерью, наконец обращал свои скучающие взоры на меня…
– Ну-с, молодой человек, – с небрежной развязностью спрашивал он. – Как мы живем?
Первое время я относился к такому вопросу очень серьезно… Мне казалось, что если такой большой гость задает этот вопрос – значит, ему мой ответ очень для чего-то нужен.
И я, подумав некоторое время, чтобы осведомить гостя как можно точнее о своих делах, вежливо отвечал:
– Ничего себе, благодарю вас. Живу себе помаленьку.
– Так-с, так-с. Это хорошо. А ты не шалишь?
Нужно быть большим дураком, чтобы ждать на такой вопрос утвердительного ответа. Конечно, я отвечал отрицательно:
– Нет, не шалю.
– Тэк-с, тэк-с. Ну, молодец.
Постояв надо мной минуту в тупом раздумье (что бы еще спросить?), он поворачивался к родителям и начинал говорить, стараясь засыпать всякой дрянью широкий овраг, отделяющий его от ужина:
– А он у вас совсем мужчина!
– Да, растет так, что прямо и незаметно. Ведь ему уже девятый год.
– Что вы говорите?! – восклицал гость с таким изумлением, как будто бы он узнал, что мне восемьдесят лет. – Вот уж никак не предполагал!
– Да, да, представьте.
Первое время моему самолюбию очень льстило, что все обращали такое лихорадочное внимание на меня, но скоро я понял эту нехитрую механику, диктуемую законами гостеприимства: родители очень боялись, чтобы гости в ожидании ужина не скучали, а гости, в свою очередь, никак не хотели показать, что они пришли только ради ужина и что им мой возраст да и я сам так же интересны, как прошлогодний снег.
И все же после первого гостя передо мной – скромно забившимся в темный уголок за роялем – вырастал другой гость с худыми узловатыми руками и небритой щетиной на щеках (эти особенности гостей прежде всего запоминались мною благодаря многочисленным фальшивым поцелуям и объятиям):
– А, вы тут, молодой человек. Ну что – мечтаешь все?
– Нет, – робко шептал я. – Так… сижу.
– Так… сидишь?! Ха-ха! Это очень мило! Он «так сидит». Ну, сиди. Маму любишь?
– Люблю…
– Правильно.
Он делал движение, чтобы отойти от меня, но тут же вспомнив, что до желанного ужина добрых десять минут, – раскачавшись на длинных ногах, томительно спрашивал:
– Ну, как наши дела?
– Ничего себе, спасибо.
– Учишься?
– Учусь.
Он скучающе отходил от меня, но едва лицо его поворачивалось к родителям – оно совершенно преображалось: восторг был написан на этом лице…
– Прямо замечательный мальчик! Я спрашиваю: учишься? А он, представьте: учусь, – говорит. Сколько ему?
– Девятый.
Остальные гости тоже поворачивали ко мне скучающие лица, и разговор начинал тлеть, чадить и дымить, как плохой костер из сырых веток.
– Неужели девятый? А я думал – семь.
– Время-то как идет!
– И не говорите! Только в позапрошлом году был седьмой год, а теперь уже девятый.
Он говорил это, а в то же время одно ухо его настороженно приподнималось, как у кошки, услышавшей царапанье крысы под полом: в соседней комнате, накрывая на стол, лязгнули ножом о тарелку.
– Дети очень быстро растут.
– Да, он потому такой и худенький. Это от роста.
– Вырастешь – большой будешь, – делает меткое замечание рыжий гость, продвигаясь ближе к дверям, ведущим в столовую.
Выходит горничная, шепчет что-то матери; все вздрагивают, как от электрического тока, но в силу законов гостеприимства не показывают вида, что готовы сорваться и побежать в столовую. Наоборот, у всех простодушные лица, и игра в спокойствие достигает апогея:
– Вы его в гимназию думаете или в реальное?
– Не знаю еще… Реальное, я думаю, лучше.
– О, безусловно! Реальное – это такая прелесть. Если вы хотите его счастья, я позволю дать вам такой совет…
– Пожалуйте, господа, закусить, – раздается голос отца из столовой.
И вот – ужас! – совет, от которого зависит все мое счастье, так и не дается благожелательным гостем. Он подскакивает, будто бы кресло им выстрелило, но сейчас же спохватывается и говорит:
– Ну зачем это, право! Такое беспокойство вам, ей-Богу.
На всех лицах как будто отражается невидимое солнце; все потирают руки, все переминаются с ноги на ногу, с тоской давая дорогу дамам, которых они в глубине души готовы сшибить ударом кулака и, перепрыгнув через них, на крыльях ветра помчаться в столовую; у всех лица, помимо воли, растягиваются в такую широкую улыбку, что губы входят в берега только после первого куска отправленной в рот семги…
Подумать только, что все это, все эти неуловимые для грубого глаза штрихи я подметил в детстве, только в моем нежном восприимчивом детстве, когда все так важно, так значительно. Теперь наблюдательность огрубела, и все, что казалось раньше достойным пристального внимания, – теперь сделалось обычным, ординарным.
Чистая, нежная пленка, на которой раньше отражался каждый волосок, так исцарапалась за эти десятки лет, так огрубела, загрязнилась, что только грубое помело способно оставить на этой пленке заметный чувствительный след.
Вот странно: почему, бишь, это я вспомнил сейчас все рассказанное выше…
Что заставило меня из пыльной мглы забытого вытащить маленького тихого мальчика с худым бледным личиком, вытащить всех этих черных и рыжих гостей с колючими бородами и широкими твердыми руками – всех этих больших, скучающих людей, которые, тупо уставившись на меня, спрашивали в тоскливом ожидании заветного ужина:
– Ну, как мы живем?
Почему я все это вспомнил? Ах, да!
Дело вот в чем: сейчас я стою – большой взрослый человек – перед маленьким мальчиком, сыном хозяина дома, и спрашиваю его, покачиваясь на ленивых ногах:
– Ну, как мы живем?
Со взрослыми у меня разговоры все исчерпаны, ужин будет только через полчаса, а ждать его так тоскливо…
– Маму свою любишь?…
Все мы страдаем от дураков. Если бы вам когда-нибудь предложили на выбор: с кем вы желаете иметь дело – с дураком или мошенником? – смело выбирайте мошенника.
Против мошенника у вас есть собственная сообразительность, ум и такт, есть законы, которые вас защитят, есть ваша хитрость, которую вы можете обратить против его хитрости. В конце концов, это честная, достойная борьба.
Но что может вас защитить против дурака? Никогда в предыдущую минуту вы не знаете, что он выкинет в последующую. Упадет ли он вам с крыши на голову, бросится ли под ноги, укусит ли вас или заключит в объятия… – кто проникнет в тайны темной дурацкой психики?
Мошенник – математика, повинующаяся известным законам, дурак – лотерея, которая никаким законам и системам не повинуется.
Самый типичный дурак – это тот человек из детской хрестоматии, который зарезал курицу, несущую ему золотые яйца.
Все проиграли от этой комбинации: и курица, и ее владелец, и государство, на котором, конечно, отражается благосостояние ничтожнейшего из его подданных.
А вдумайтесь – так ли бы поступил с курицей мошенник? Да он бы ее на руках носил и пылинке бы не дал на нее сесть, кормил бы отборным зерном. Мошенник прекрасно знает, что зерно не отборное, пополам с разной дрянью – втрое дешевле… Осмелился ли бы он подсунуть своей курице такое зерно? Нет!
Он бы, может быть, подсунул торговцу зерном фальшивый двугривенный или обсчитал бы его, но обидеть свою курицу – на это не способен самый отъявленный мошенник.
Почти всякий из нас, читатели, – курица, несущая кому-нибудь золотые яйца, и потому всякий из нас рискует быть зарезанным рукой дурака.
Поэтому – долой дураков!
Видели вы когда-нибудь, как магнит, сунутый в кучу самых разнородных мелочей, вытягивает из всего этого только железные опилки, – как он чисто, ловко и аккуратно это делает! Всунули вы чистенький, гладкий, полированный стержень… момент – и вытаскивается из кучи густо облипший опилками и железной пылью, потерявший форму комок.
И еще: видели ли вы, как работает так называемый «пылесос»?
Прекрасное, волшебное зрелище.
Как будто одаренный человеческим умом и энергией, нащупывает хобот аппарата залежи пыли. Глядишь: только прикоснулся к ним – и уже сверкает белизной грязное, загаженное место… Ни одной пылинки не оставит жадный хобот, все втянет аппарат своими могучими легкими.
И ни чахотки не знает он, ни даже простого кашля.
Однажды, когда я, сидя на диване, наблюдал из другой комнаты работу чудесного аппарата, ко мне пришел знакомый и сказал:
– А я вчера очень заинтриговал Елену Сергеевну…
– Каким образом?
– Да сказал, что видели вас в «Аквариуме» с одной блондинкой. Она долго допытывалась, да я – не дурак ведь – помучил, помучил ее, однако не сказал. Очень было весело.
– Кто же вас просил говорить об этом?
– Никто. Я просто заинтриговать хотел. Она чуть не плакала, да я-то не дурак, слава Богу, хе-хе… Не выдал вас.
Пылесос свистел и шумел, ощупывая хоботом своим пыльный карниз.
Я глядел на его работу и думал:
«Отчего никто не выдумает такой пылесос для дураков? Хорошо бы сразу высосать всех дураков из нашего города, втянуть их куда-нибудь всех до последней крошечки. Жизнь сразу бы посветлела, воздух очистился и дышать сделалось бы легче».
Эта мысль – придумать пылесос для дураков – гвоздем засела во мне, и я часто к ней возвращался…
– Что я с ними буду делать, ты подумай! – плакался как-то, сидя у меня, один из моих друзей, получивший недавно наследство. – На что они мне, эти проклятые пятьсот десятин?! Место сырое, топкое, лесу нет, только песок и камень, вода за двадцать верст, дорог нет. Ближайший город – за двести верст.
Я потер рукой голову.
– Вот что… Садись за стол и пиши объявление в газеты…
Он сел.
– Ну?
– Пиши: «В сырой холодной местности, лишенной питьевой воды, продаются участки для постройки на них домов и усадеб. Полное отсутствие леса; почва – песок и глина. Ближайший город за двести верст. Полное бездорожье, отсутствие медицинской помощи, лихорадочная, малярийная местность. Квадратная сажень земли стоит 50 коп. При больших покупках – дороже. Лиц, желающих приобрести землю и поселиться в этом месте, просят обращаться туда-то. Контора по продаже земли в поселке Каруд».
– Господи Иисусе, – ахнул мой друг. – Кто же может откликнуться на это предложение?… Разве только круглый дурак.
– Ну да же! Подумай, какая прелесть: это будет единственное место, где дураки соберутся в этакую плотную компактную массу. Твоя земля – это пылесос, который сразу вытянет всех дураков из нашей округи… То-то хорошо дышать будет.
– Да ведь они там помирать шибко будут. Жалко…
– Дураков-то? Да пусть мрут на здоровье. Боже ты мой!
– Ну так я хоть припишу, что летом там очень прохладно.
– Ни за что! Пиши так: «Холодная бесснежная зима, жаркое, душное лето, полное отсутствие растительности…» Есть?
– Есть. Да только уж и не знаю – выйдет ли что-нибудь из этого?
Вышло.
В «Контору по продаже земель в поселке Каруд» посыпались письменные запросы.
Спрашивали:
«Действительно ли нет лесу поблизости, а если нет, то я прошу записать на мое имя четыре десятины, посырее, потому что у меня часто пересыхает горло, и вообще в лесу мало ли что может быть!»
Один господин писал:
«Если публикация говорит правду в параграфе о песчаной каменистой почве, то я покупаю 10 десятин: мне песок и камень нужны для постройки дома. Сообщите также, как понимать выражение «лихорадочная местность»? Не в смысле ли это «лихорадочной деятельности в этой местности»?»
Дама писала:
«Меня очень соблазняет отсутствие медицинской помощи. Действительно, эти доктора так дерут за визиты, а пользы ни на грош. Хорошо также, что нет воды: от нее страшно толстеешь; я пью лимонный сок и остаюсь с почтением Василиса Чиркина».
Через два месяца половина участков в поселке Каруд была распродана.
Пылесос работал вовсю.