bannerbannerbanner
Аракчеевский подкидыш

Евгений Салиас де Турнемир
Аракчеевский подкидыш

Полная версия

XXVI

Взяв извозчика и велев гнать, Шумский через двадцать минут очутился у знакомого содержателя наемных экипажей. Хозяин-мещанин, высокий и плотный мужик с окладистой русой бородой, костромич родом, был его любимцем.

Шумский, сам того не подозревая, любил в каретнике его чрезвычайное спокойствие во всем, чрезвычайную уверенность, какую-то положительность. Казалось, что для костромича все на свете ясно, все давно решено, понято, усвоено и даже отчасти подчинено. Казалось, что если этому здоровяку-мужику предложить на разрешение самый мудреный всероссийский вопрос, предупредив, что вопрос неразрешим, то костромич непременно ухмыльнется, погладит громадной лапищей по большой бороде и, едва заметно тряхнув головой, скажет:

– Как можно-с? Дело простое. Это, стало быть, выходит, вот как надо!

И сейчас же вопрос будет решен и решен удовлетворительно.

Костромич относился к Шумскому совершенно иначе, чем все те, с которыми молодой флигель-адъютант имел дело в Петербурге. Каретник обращался с ним так же, как и со всеми: почтительно и гордо вместе.

Но гордость эта почему-то казалась Шумскому в мужике совершенно законной. Она была ему к лицу. Его нельзя было даже представить себе иначе, как спокойно гордым.

Шумский нашел хозяина извозчичьего двора среди его дел и деятельности. Он увидел его рослую фигуру среди большого двора, где стояло пропасть экипажей: карет, колясок, пролеток, лошадей запряженных и отпряженных. Вокруг него толпились и сновали кучера-извозчики.

Шумский подошел к хозяину сзади, незамеченный им, и ударил его рукой по плечу. Костромич обернулся, не удивился, так как он никогда в жизни не удивлялся ничему и, приподняв шапку, выговорил холодно:

– Вашему здоровью!

– Здравствуй, Иван Яковлевич, – сумрачно выговорил Шумский. – Я к тебе в гости! Дельце есть важное и спешное.

– Что прикажете? Готовы завсегда служить.

– Ведь меня к себе…

– В дом, стало быть?

– Вестимо, к себе в дом. Тут на дворе рассуждать об этом деле негоже… Веди меня к себе гостем, – несколько самодовольно выговорил Шумский.

– Милости просим! – покойно отозвался Иван Яковлевич и при этом как бы нисколько не удивился, что флигель-адъютант и сын графа Аракчеева окажется вдруг гостем в его доме.

Через несколько минут Шумский сидел в довольно просторной и чистой комнате, где был диван и кресла красного дерева, а посредине стол и на нем два бронзовых подсвечника. Во всей комнате, кроме этой мебели и двух подсвечников, не было ни одного хозяйственного предмета. Горница, очевидно, играла роль гостиной.

«Вон как у них пошло, – подумал про себя Шумский. – Мужик, а тоже гостиную завел!»

И ему вдруг представились те фигуры, которые тут бывают, те гости, которые сиживают здесь по вечерам и о чем они говорят.

И ему стало смешно. Но затем по свойству своего мозга, по привычке противоречить себе, Шумский тотчас же прибавил мысленно:

«А чем они хуже, когда соберутся, великосветских барынь, генералов и тузов? Эти завсегда, поди, о деле толкуют, а те соберутся, только врут да клевещут. Этот же народ, что здесь по вечерам собирается, не знавши, побожусь, что не клевещет ни на кого. Некогда».

– Ну, слушай, Иван Яковлевич, – начал Шумский, – дело у меня до тебя важнейшее. Есть у тебя рыдван какой в отделке, такой, чтобы кузов был новый с иголочки, как есть, в сыром виде, без всякой краски и политуры.

– Никак нету-с.

– А достать можешь?

– Да зачем вам? Я не ради любопытствия… А вы поясните, что вам нужно, а я уже сам мыслями пораскину.

Шумский стал подробно объяснять, что ему нужно и не позднее, как завтра утром.

– Вот так-то и говорили бы. Изволите видеть. Ход каретный, стало быть, четыре колеса, лесоры, дышло – это есть у нас. А кузов белый деревянный найдем и нынче же приладим на ход. Стекла в дверках не приладишь скоро, да вы говорите не надо. Тем лучше. Покрасить успеть можно, если сказываете, что только для виду. Вестимо, за ночь краске не высохнуть. Пачкать будет… Да вы сказываете – то не беда. Вам всего-то ее на один ведь разочек, карету-то эту… Ну, вот, стало быть, все сварганить и можно.

– К завтрему? И беспременно. Слово даешь.

– Завтра около полудня будет готова и к вам доставлена. Ведь это, я полагаю, вам ради соблазнения нужно! Колено отмочить офицерское? Соблазн в народ пустить!

– Вестимо, Иван Яковлевич.

– Что же, об заклад, что ли, бились: кто кого перепотешит, кто больше насрамит?

– Нет, не об заклад, а нужно так. Только ты ко мне карету не доставляй. Повезут по улице, народ увидит… Нехорошо будет.

– Да ведь вы тоже в ней поедете?

– Да я-то – это иное дело. Я от того-то и не хочу, чтобы ее в Питере раньше видели. А сам я выеду на Невский в самый развал, когда много народу будет. Утром я заеду освидетельствовать главным образом буквы, про которые я тебе сказывал… Чтобы буквы-то были побольше да повиднее. А затем я вторично приеду около полудня и с твоего двора и выеду в ней на Невский.

– Скажи на милость! – закачал головой Иван Яковлевич. – Ведь эта затея, знаете-ка, даже пожалуй, и удивительная.

И Иван Яковлевич задумался о том, что вот и ему пришлось вдруг удивиться. Но тотчас же что-то подсказало ему:

«Что же тут удивительного! Так, стало быть, потребно… Насрамить! Тоже ведь и скучно им без дела-то…»

– И так верно будет, Иван Яковлевич? Коли ты не справишь мне это дело, ты меня зарежешь без ножа! – продолжал Шумский.

– У нас, Михаил Андреевич, одно слово. Кабы нельзя было, не взялся бы! Когда же я вас обманывал? Завтра в полдень милости просим, садитесь, только помните, краска мараться будет. Этого уж мы не можем. Будь летнее время, солнышко, и то бы за ночь не просохло, а как же в эдакое ненастье?..

Шумский вернулся домой сравнительно довольный и веселый, но к вечеру раздумье снова одолело его. Не имея возможности отвязаться от гнетущих мыслей и чувствуя снова утомление, он спозаранку лег спать. Но среди ночи в его спальне раздался крик настолько сильный, что долетел до горницы Шваньского.

Иван Андреевич тотчас вскочил горошком с кровати и прибежал в спальню патрона, не стесняясь своим ночным костюмом.

Шумский тоже в одной сорочке сидел на кровати и ерошил волосы на голове. Несмотря на тусклый свет лампадки, Шваньский заметил, что его патрон бледен и смущен.

– Что с вами, Михаил Андреевич? – взволнованно выговорил Шваньский, приближаясь к кровати.

– Воды дай… – отозвался Шумский сдавленным голосом.

Лепорелло быстро сбегал в буфет и принес стакан воды. Шумский залпом опорожнил его, отдал и вздохнул свободнее.

– Из офицеров за отличие в битвах житейских в бабы произведен, – вымолвил он. – И точно наяву! Фу, мерзость какая! Лезет же такая пакость во сне! Который час?

– Должно быть четвертый?

– Пора бы ему перестать гулять-то, – отозвался Шумский. – Ведь он только в полночь гуляет… Ин нет, что я! Он и до петухов бродит. Петухи-то, Иван Андреевич, еще не пели?

– Никак нет-с, – запинаясь, выговорил Шваньский.

– Стало быть, он еще ходит?

– Кто же это? Ох, что вы это! Тьфу! Прости, Господи!..

И Иван Андреевич перекрестился.

– Вестимо, черт… Домовой! Сейчас вот на мне верхом сидел.

– Что вы, Михаил Андреевич!?

– По-русски тебе говорят, что черт сейчас на мне верхом сидел. Жаль, что опоздал я проснуться, а то бы сгреб его, перекрестил да в рукомойнике и утопил. Ты вот что, Иван Андреевич, я спать буду, а ты сиди тут да карауль. Как он сядет опять на меня, ты его излови и попридержи, а я проснусь, сам справлюсь…

И Шумский глубоко, протяжно вздохнул и прибавил шепотом:

– Горбатого исправит могила. И мучаешься, и брешешь. Сердце захватило, на части рвет, а язык всякое брешет. Ну, ступай спать. Буду опять кричать, не приходи. Все это баловство или лихорадка.

Шумский снова лег, выслал Шваньского, но, однако, и не думал собираться спать. Сон окончательно прошел. И глядя перед собой в полутемноту горницы, он стал в подробностях вспоминать все, что заставило его во сне вскрикнуть на весь дом.

Видел он во сне чепуху, но чепуха эта получила в его глазах огромное значение, потому что являлась за сутки до поединка. Будь это в другое время, сон этот не имел бы никакого смысла, но теперь он имел прямой и ясный смысл. Это прямо пророчество, предсказание, иначе и понять нельзя. Иначе понять заставляет только трусость. Объяснять все просто, значит обманывать себя из трусости.

Шумский видел во сне, что он стоит на том самом кладбище, где недавно был с матерью, над могилой с едва заметной пожелтелой травой, с простым покосившимся на бок крестом. Это могила его отца, над которой он служил панихиду. Но теперь во сне ни матери, ни священника нет. Он стоит один. Около этой могилы свеже вырыты и сияют еще две.

Около одной из них сидит незнакомый ему мужик, которого он никогда не видал, но он знает, что это его отец.

И мужик-отец говорит ласково, тихо, с расстановкой, как бы толкует или разъясняет что:

– Это вот ничья могилка. Кто их знает, кого тут положили. А моя, вот она! Все хотят зарыть, да ленятся кладбищенские-то сторожа. Да вот заодно с тобой. Как тебя положат вот в эфту, так уж зараз и зароют обоих. А не придут, мы сами похлопочем. Обойдемся и без них. Да вот обида – лопаты нету.

И Шумский спокойно слушал старика, ему только было неприятно узнать, что этот мужик – его отец. Но что одна из двух могил приготовлена для него, это казалось вещью давно уже ему известною и делом весьма простым и обыкновенным.

Но вдруг мужик протянул руку, показал через Шумского и выговорил:

– Да вон уж идут! Ложись скорей!..

И тут только в один миг уродливое чувство страха, отчаяния и ужаса овладело Шуйским. Он оглянулся и увидел идущих к нему священника, причетника и того самого кладбищенского сторожа, которого он знал. Он понял, что они идут зарывать его и закричал… И с криком проснулся.

 

И теперь, лежа в постели и озираясь в своей спальне, Шумский думал и изредка произносил вслух:

– Прямо пророчество! Так оно и будет! Такой сон за сутки до поединка не может даром пригрезиться. Ах, Ева, Ева! Только тебя и жаль! А эта собачья комедия на этом шарике, черт с ней! И тем паче, черт с ней, что и сам-то шарик не нынче, завтра треснет на миллион частиц. Кто тебя ни хорони, его все же похоронят… И это утешительно. Легче умирать, зная что все умрет… Люди говорят вместо умер «приказал долго жить». Врут черти! Какой это дурак, уходя, прикажет подольше тут оставаться всем остальным. Про меня пусть скажут лучше: «приказал вам собираться!»

XXVII

Благодаря тревожной ночи и действительно загадочному кошмару Шумский проснулся позже, чем предполагал, и, не пивши чаю, а только выкурив две трубки, выехал из дому.

Разумеется, он отправился прямо на извозчичий костромича, чтобы узнать, как исполнен его заказ. Через час Шумский был уже дома довольный и несколько бодрее, хотя на лице его было странное выражение радости сквозь печаль, улыбки сквозь слезы. Он будто старался улыбаться и заставлял себя радоваться.

Усевшись за чай, он приказал послать к себе Шваньского, но оказалось, что того дома нет. Тогда он велел позвать к себе Марфушу.

Девушка тотчас же явилась, но вошла не так как бывало прежде, она уже не потуплялась и не робела. Отношения Марфуши к барину несколько изменились с его приезда. Казалось, что шутливый поцелуй, данный ей на крыльце, повлиял на нее и имел последствие, но ей одной известное.

Каждый раз, что барин вызывал девушку, справлявшую по-прежнему должность ключницы или экономки в доме, Марфуша тотчас же бросала какое-либо занятие и поспешно шла к нему. При этом лицо ее сразу оживлялось.

Болтая с девушкой, Шумский всегда мешал дело с бездельем, перемешивал разговоры о хозяйстве, о счетах, покупках, деньгах с шутками и прибаутками. Главной темой его шуток, острот, а иногда и довольно грубоватых выходок, был, конечно, предстоящий брак Марфуши со Шваньским. Иногда шутки эти переходили за пределы болтовни.

Понятно, что все это должно было иметь влияние на простоватую, скромную и сердечную девушку. Понятно, что Шумский должен был ей нравиться, хотя вовсе не старался об этом, а просто шалил, почти не подозревая, что происходит на душе Марфуши.

Правда, иногда на мгновение он читал что-то особенное в ее красивых глазах, синих и задумчивых, так похожих… даже так странно похожих на глаза Евы. Но ни разу не пришла ему догадка, что это нечто новое и особенное отражает то чувство, которое возникло недавно у Марфуши.

– Женишка-то дома нет? – выговорил Шумский, улыбаясь, когда Марфуша стала невдалеке от его чайного стола.

– Они сейчас вернутся.

– Много их?

– Как, то есть, много?

– Сколько их вернутся?

– Да вы про кого? Про Ивана Андреевича?

– Точно так-с… Вы изволите говорить: «они» вернутся. Я и изволю говорить: «сколько их»? А вот что, Марфуша, некстати сказать – ты сегодня хорошенькая!

– Все такая же-с, как завсегда.

Шумский задумался на минуту и вдруг выговорил тише, медленнее:

– А что, Марфуша, если завтра в эту пору вот здесь, в столовой, будет среди комнаты стол стоять. А на столе простыня будет… А на простыне покойника положат со сложенными руками. Шандалы церковные кругом поставят… Дьячок или просвирня, что ли, псалтирь читать будет… Что ты тогда скажешь?

– Что это вы? Бог с вами… Кому же у нас помирать? И что у вас за мысли неподходящие.

– Нет, Марфуша, к несчастию у меня мысли самые подходящие. А скажи-ка, если завтра в эту пору я буду на столе мертвый лежать, поплачешь ты?

– Да что вы! Бог с вами! – испуганно махнула рукой Марфуша. – Зачем такое сказывать!..

– А ты отвечай… Поплачешь?

– Да не хочу я говорить про такое…

– Ну, слушай. Поди сюда. Садись вот да слушай в оба.

Марфуша хотела взять стул, но Шумский позвал ее, взял за руку и посадил около себя на диван. И он заговорил вдруг настолько серьезным и прочувствованным голосом, что девушка робко замерла и чутко прислушивалась.

– Завтра в эту пору… Нет, не в эту, а так в сумерки будет вот тут, в столовой покойник… И буду это я. Сказываю я тебе правду, а не брешу ради шутки. Я завтра утром драться должен и буду беспременно убит. Чую я это… Так вот, побожись ты мне, что сделаешь ты две вещи, исполнишь два мои приказания. И исполнишь свято, слышишь ли!

Марфуша не отвечала, и в ее устремленных на Шумского глазах вдруг показались слезы.

– Раньше времени начинаешь! Ты завтра поплачь. Дело будет доброе. А то обо мне ни одна собака плакать не станет в Петербурге. Так ты поплачь хоть… Так слушай же. Вот видишь, левый ящик в столе… Он не заперт будет… Тут найдешь ты письмо да в бумаге деньги, рублей пятьсот, может, больше, может, меньше. Письмо ты тотчас же снесешь к баронессе Нейдшильд. Где она живет, Шваньский тебе укажет. И помни одно: делай, как знаешь, но проберись к баронессе и отдай ей письмо в собственные руки. Коли ты этого не сделаешь, я тебя с того света прокляну. А сделаешь – это тебе счастие принесет. А деньги возьми себе на приданое…

– Да что вы! Что вы! – начала Марфуша, но голос ее прервался, и слезы полились по лицу.

– Эка глупая. Раньше начинаешь. Иль ты хочешь мне образчик дать того, как плакать будешь. Ну, а скажи: почему ты плачешь? Ведь тебе, собственно говоря, плевать, жив я, нет ли… Какое тебе дело до меня!

– Грех так говорить, – отозвалась Марфуша.

– За какие такие мои благодеяния могла ты меня полюбить. За то, что я тебя все на смех поднимаю с женихом твоим. Как у вас слезы-то девичьи дешевы! Или, как сказывается, глаза поставлены на мокром месте. Это, стало быть, кто ни околей на Большой Морской, ты выть примешься!

– Ах, Михаил Андреевич! – вдруг замотала головой Марфуша. – Как вы это сказываете! Какой вы диковинный! Человек умный, а разуму мало совсем…

– Вот так чудесно сказано. А главное – правда истинная! – воскликнул Шумский веселее. – Мне эдакого никто никогда не говорил, но сам я завсегда так думал…

– Вестимо, диковинный! Да вы скажите по правде: шутите вы, или взаправду беда какая завтра приключится с вами?!.

– Должен я, Марфуша, завтра драться с уланом фон Энзе. И убьет он меня наповал.

– Почему вы это знаете?

– Да уж знаю. И знаю таким способом, который и тебе будет понятен… Сердце мое чует… Ты веришь, что сердце может чуять?

– Да. Коли сердце чует, сказывают, нехорошо. Только не будет этого. Пойду я вот сейчас в лавру, молебен отслужу да свечку поставлю. Образок принесу вам, а вы его наденьте, как пойдете стрелять.

– Надеть не мудрено… – выговорил Шумский. – Только это не поможет. Завтра в сумерки буду я на столе. И будет тут на квартире все тихо. Все будут на цыпочках ходить… И ты тоже… А в столовой только и будет слышно, что «быр, быр, быр». Будет брюзжать дьячок над псалтирем…

Шумский хотел продолжать, но Марфуша вдруг схватила себя за лицо руками и начала снова плакать.

– Что ты, Бог с тобой! Да ты скажи: неужто и в самом деле тебе бы жалко было?

– Ах, Михаил Андреевич…

– Да ты говори, глупая. Стой, погоди, что я надумал! – воскликнул вдруг Шумский весело. – Знаешь что… Ведь все от тебя зависит! Можно горю пособить. Коли ты захочешь, я буду жив и невредим.

– Как, тоись? – вдруг выпрямившись и как бы встрепенувшись, произнесла девушка.

– А очень просто. По нашему уговору с уланом, я могу вместо себя другого подставить. Ему все равно по ком палить. Так вот, если ты согласна, я пошлю обманным образом за место себя твоего Ивана Андреевича. Хочешь?

– Не пойдет он! – вырвалось у Марфуши голосом, в котором была наивная грусть о невозможности предполагаемого.

Шумский невольно улыбнулся.

– Да я ему не скажу, что по нем палить будут. Это такой особый поединок, который называется кукушкой. Я пошлю Ивана Андреевича якобы с поручением, а улан будет по нем палить. Ну, и ухлопает его на месте. Согласна?

Марфуша молчала.

– Вот то-то! Плачешь, якобы от того, что я завтра мертвый на столе буду, а предложил я тебе, как все дело сладить, так, небось, жалко стало своего мухоморного жениха.

– Ах, Михаил Андреевич! – замотала головой Марфуша и в этом движении наглядно сказалось, что за несколько минут она уже совершенно измучена и истерзана нравственно.

– Говори: посылать его завтра к улану? Или самому идти! Ну посылать, что ли?

– Ах да, вестимо же… – вырвалось вдруг у девушки будто против воли.

Но Марфуша тотчас же вскочила с дивана, отошла на несколько шагов и, став середи комнаты спиной к Шумскому, закрыла лицо руками.

– Вот как? – сухо выговорил он. – Стало быть, ты для меня жертвуешь женишком? Ведь его беспременно убьет улан. Стало быть, выходит, ты меня больше любишь, чем Ивана Андреевича?

Марфуша стояла не двигаясь и молчала. Шумский встал, обнял девушку и, крепко прижав к себе, прошептал ей на ухо:

– Коли так, чего же раньше не говорила? А теперь, вишь, поздно… Завтра в полдень драться буду, а ввечеру на столе буду… Пользы-то мне от тебя и никакой…

Марфуша крепче прижала руки к лицу, понурилась, и плач ее понемногу перешел в глухое, с трудом сдерживаемое рыдание.

В ту же минуту дверь отворилась, и на пороге появился бледный и встревоженный Шваньский. Он уже несколько мгновений стоял за дверью и если не слыхал весь разговор патрона с своей невестой, то слышал его последние слова и ее рыдание.

– А!.. Иван Андреевич! – произнес Шумский простодушно. – Небось, подслушивал? Когда-нибудь тебе, родимый, так дверью лоб расшибут, что и последний умишко из головы выскочит. Коли ты что слышал да смекаешь, так помни, опасаться тебе нечего. Ты меня знаешь, я врать не стану. Да черта ли мне тебя обманывать. Было бы что, сказал бы прямо, без обиняков. А я хочу, чтобы ты зря не тревожился. Ведь поединок-то мой завтра поутру, а вечером ты уже будешь тут с попами распоряжаться.

– Помилуйте! Что вы?.. – заикнулся было Шваньский.

– Ладно. Ты слушай меня… Все что здесь есть в квартире, я оставляю тебе и об этом отпишу строжайше дуболому Алексею Андреевичу, чтобы он не смел перечить. Все себе и бери, дурья твоя голова! Обо мне на память лихую…

– Покорнейше благодарю, но Бог милостив… – начало было Шваньский с кислой улыбкой, но Шумский снова перебил его.

– А Марфуша вся расплаканная, потому что я ей говорил о том, о чем и тебе говорю не ради шутки. Завтра я буду мертвый человек. Знаю это наверное. Хочешь ли ты исполнить теперь мою последнюю просьбу?

– Помилуйте, Михаил Андреевич. Что прикажете. Что же тут спрашивать!

– Ну, вот слушай! Дело короткое и простое. А ты, Марфуша, выйди вон. При тебе нельзя говорить.

Когда девушка скрылась за дверью, Шумский объяснил своему Лепорелло, что он должен около полудня отправиться на извозчичий двор известного ему Ивана Яковлевича и сесть в приготовленную карету, запряженную четверкой. И какая бы эта карета ни показалась ему странная или диковинная, все-таки садиться в нее и выезжать на Невский проспект. Затем тихой рысью проехав во всю его длину, объехать вокруг Зимнего дворца, выехать на Миллионную, а после того через площадь опять вернуться и проехать Невский и дать один конец по Литейной, да конец по Владимирской и тогда уже ехать обратно на извозчичий двор.

Шваньский, знавший хорошо своего патрона, сразу понял, что в этом приказании заключается что-нибудь особенное и, конечно, опасное.

– Да что же, в меня палить будут, что ли? Так помилосердуйте, Михаил Андреевич! За что же мне умирать!

– Чует, разбойник, – рассмеялся Шумский, – что дело не в простом катанье. Ну слушай, Иван Андреевич. Убить тебя не убьют и никакой особой с тобой беды не будет. Помни одно, что завтра, ровно через 24 часа я буду убит наповал, и власти, ради этого, не станут тебя наказывать. Я же приказал тебе и я же помер. Ничего тебе за это и не будет. А просьба эта моя – последняя! Хочешь ты исполнить? Сказывай!

– Извольте, – выговорил Шваньский, как-то опускаясь и съеживаясь. – Не могу я вам перечить. Но только, Михаил Андреевич, если да вы…

Шваньский запнулся и потом прибавил:

– Если да вы вдруг живы останетесь…

Шумский рассмеялся неподдельно весело:

– Да, братец, если я такую штуку удеру, конечно, тебя, пожалуй, этим и подкузьмишь. Ну, да будь спокоен, я уже постараюсь – беспременно умру. Так собирайся! Только помни одно: какая бы тебе карета не показалась диковинная, садись и исполняй приказание. Не сделаешь, не смей сюда возвращаться! Это я говорю без шуток. Не сделаешь, на глаза ко мне не кажись! – горячо и серьезно вымолвил Шумский. – Если не хочешь садиться в карету и кататься, так пришли тотчас мне сказать, что не хочешь. Я сам пойду и сяду. Но на глаза ко мне не кажись. А завтра, как будут меня тут устраивать в путешествие на тот свет, я велю тебя сюда не пускать. А исполнишь ты все это, то сказываю тебе, все, что тут есть в квартире твое будет!

 

Шваньский вышел задумчивый и озабоченный. Он всячески ломал себе голову, чтобы догадаться, какую затею надумал патрон и что придется ему творить часа через два на петербургских улицах, но, разумеется, отгадать было невозможно.

Главное, что сначала смущало Шваньского, не будут ли где в него по дороге стрелять. Но он вскоре убедил себя, что это предположение не имеет ровно никакого смысла и успокоился.

Прежде всего он стал искать по квартире свою невесту, чтобы расспросить, не знает ли она чего-нибудь о затее барина. Но Марфуши нигде не было.

Опросив людей, Шваньский узнал, что Марфуша ушла и приказала сказать, что идет в Невскую лавру, а вернется не ранее, как часа через три или четыре.

– Вон как! Богу молится, – пробурчал Шваньский. – Это за него… Ну что же, Бог с ней. И я бы помолился… А вот плакала-то она, уж того, чересчур горько? Что он ей?!

Если бы Иван Андреевич мог видеть в эту минуту Марфушу, то удивился бы еще более.

Девушка ехала на извозчике по Невскому с красным опухшим лицом, не переставая, плакала и утирала лицо платком. Даже извозчик, наконец, обернувшись к ней, вымолвил:

– Ишь, сердешная, барынька! О чем надрываешься? Приключилось что? На свежую могилу, что ль, в лавру-то едешь?

– Ах, что ты! Что ты! – испуганно вскрикнула Марфуша. – Ступай! Погоняй! Молчи! Как эдакие слова сказывать! Никакой нет могилки. И не будет! Не будет!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru