На этот раз переезд Шумского из Гру́зина в Петербург не был простым путешествием. Он не ехал, а скакал, летел, сломя голову.
Шваньский от природы замечательный трус, сидел все время, как в воду опущенный. Он ожидал каждую минуту, что экипаж очутится где-нибудь в овраге или в канаве кверху колесами. Сидя рядом, Шумский и его Лепорелло не говорили ни слова между собой. Только изредка, когда они неслись чересчур шибко, Шваньский, не стерпя страху, заговаривал:
– Пожалуй, Михаил Андреевич, как раз колеса рассыпятся? – заявлял он вдруг тихим, как бы ласковым, голосом.
– Ну, и рассыпятся, – отзывался Шумский равнодушно.
– Михаил Андреевич! – внезапно через час или два тревожно произносил Шваньский. – Если теперь на всем скаку да упади пристяжная, то прямо под экипаж. А мы на нее и набок. Что тогда будет?
– Скверно будет! Отстань! – однозвучно отзывался Шумский.
На всех станциях при перемене лошадей Шваньский, расплачиваясь на дворе, тайно наказывал новому ямщику ехать осторожнее. Но Шумский при отъезде приказывал гнать. Экипаж снова летел вихрем, и Шваньский, снова сидя начеку и не выдержав, вдруг прерывал молчание.
– Уж вот, если, Михаил Андреевич, помилуй Бог, шкворень выскочит… Все вдребезги! И от нас даже ничего не останется!
– От меня останется, – совершенно серьезно отзывался Шумский.
И весь день Иван Андреевич замирал от боязни и ждал ночи, надеясь, что когда совсем стемнеет, Шумский не будет гнать. Выезжая с одной станции уже часов в семь вечера, Шумский снова крикнул новому ямщику:
– Валяй во весь дух! Целковый на чай!
– Михаил Андреевич! – отчаянно возразил Шваньский. – Помилуйте! Ни зги не видать!
– А какого тут черта видеть? Какую тебе згу надо? – отозвался Шумский.
И всю ночь, не смотря на полную тьму от облачного неба, они ехали все-таки крупной рысью и вскачь.
Шумский почти всю ночь не спал от томительных дум и изредка вздыхал. Он думал и передумывал одно и то же. Мысль, что он уступил Аракчееву из-за баронессы или, вернее, вследствие своего объяснения с Пашутой, не выходила у него из головы. Не скажи Пашута, что Ева любит его, конечно, он теперь ворочался бы в Петербург совершенно в иных условиях.
– Уступил! Спасовал! Что делать? Отвоюю и возьму Еву, тогда только держись граф Алексей Андреевич! А покуда я пас.
Зачем скакал Шумский, он сам не знал. Особенного спеху не было. Прежде он боялся, что вдруг узнает о свадьбе Евы с уланом, теперь он верил тому, что сказала ему Пашута. А она сказала прямо: «Не пойдет она за него!»
Тем не менее, Шумскому хотелось бы как можно скорей в Петербург.
Теперь, думая о том, что делать по приезде, Шумский решил, что прежде всего нужно драться с фон Энзе. Положение их обоюдное было буквально то же, что и месяц назад. Но как заставить фон Энзе драться? Как прежде, так и теперь, Шумский не мог ничего придумать.
«Застрелить, что ли, его? – думал он. – Теперь я имею разрешение этого идола проломить башку улану за клевету. Ну, а я вместо пролома сделаю прострел! Небось заступится, выгородит!»
Но, обдумывая подобный поступок, Шумский, когда-то уже покушавшийся на жизнь улана, теперь не находил в себе силы решиться на простое убийство.
Тогда он решился на это, будучи в каком-то тумане или опьянении от злобы. Теперь он сознавался себе, что не сможет снова взять пистолет и стрелять в беззащитного врага.
«Как же быть? Что делать?» – сотни раз мысленно повторял Шумский и глубоко вздыхал.
Как-то на рассвете, покуда перепрягали лошадей, Шумский вдруг вздохнул с таким страданием внутренним, что Шваньский не выдержал.
– О чем вы тужите так, Михаил Андреевич? Все слава Богу.
– А ну тебя, дура! – отозвался Шумский нетерпеливо.
– Вестимо, слава Богу! Я вот просто ожил, когда увидал, что все дело обернулось пустяками. Оказалось все сочинительством Авдотьи Лукьяновны.
– Скажи еще раз такое же, и я тебя выкину из экипажа, как кулёк середи дороги! – вскрикнул Шумский. – Понял? Да и на глаза не пущу, когда придешь пешком домой. Сочинительство? Нет, я, слава Богу, от женщины родился, а не от псы!..
И с этой минуты они промолчали почти вплоть до Петербурга. Раза два или три Шваньский принимался было заговаривать о пустяках, но Шумский только отзывался тихо и кратко: «Молчи».
Когда дорожный экипаж был уже в Большой Морской и остановился перед подъездом квартиры, там оказалась мертвая тишина. Даже ставни были все заперты. Шваньский, вышедший вперед, едва достучался в ворота.
Дворник дома отворил ворота, ахнул при виде экипажа и заявил, что в дом войти нельзя, так как в нем никого нету. Из трех людей, которые были оставлены при квартире, не было ни одного. Все они, по словам дворника, пропадали от зари до зари.
– А Марфуша? – воскликнул Шваньский.
– Оне-то завсегда сидят, но теперь вышли, должно быть, в лавочку.
Шумский, собиравшийся войти к себе через подъезд с улицы, вошел во двор и уже приказал ломать дверь в сени, но в эту минуту появилась Марфуша, запыхавшись и бегом.
Шумский, увидя девушку, присмотрелся к ней каким-то странным взором. И сама она, и Шваньский ждали гнева и брани, но барин ласково улыбнулся и выговорил:
– Ай да Марфуша! Ай да хозяйка! Шатаешься по кварталу, кутишь! Что же теперь жених-то твой скажет. Ну, вдруг откажется!
Марфуша закраснелась, боязливо приглядываясь к обоим. Она тотчас же отворила дверь ключом, вынутым из кармана, и впустила барина. Но в ту минуту, когда он входил в растворенную дверь, он вдруг обнял девушку, поцеловал в щеку и вымолвил шутя:
– А откажется, наплевать! Другого получше найдем.
Шваньский при виде внезапно происшедшего растопырил руками и испуганно удивился, но затем лицо его тотчас же прояснилось. Он рассмеялся и, входя вслед за Марфушей, вымолвил тихо ей на ухо:
– Вот так поздоровался! Поди раскуси! Не то к добру, не то к худу… Кажется, уже я, с ним живя, наудивлялся досыта, а вот опять удивил!
Марфуша, по-видимому, очень довольная ласковой шуткой барина, принялась весело хлопотать, и через полчаса Шумский уже пил чай у себя в спальне. Два лакея будто почуяли прибытие барина и явились тоже. Один из них был тотчас же послан к Квашнину просить его немедленно приехать.
Едва только Шумский принялся за чай, как Марфуша явилась с докладом о том, что было на квартире за отсутствие барина. Все, что она докладывала, было так мало интересно, что Шумский почти не слушал, а глядел на девушку и думал то же, что всегда приходило ему на ум при виде Марфуши:
«Удивительное сходство!» – повторял он мысленно и, наконец, произнес это вслух.
Девушка, не получая никакого ответа на свой доклад, все-таки продолжала:
– А еще был у нас, Михаил Андреевич, улан…
– Какой улан?.. – оживился Шумский. – Когда?! Ах ты, глупая! Болтаешь всякие пустяки, а этого не сказываешь!
– Я по порядку, Михаил Андреевич! – смело отозвалась Марфуша. – По порядку как что было. А улан был дня тому два либо три.
– Какой улан? Каков собой?
Марфуша описала внешность улана, и Шумский ясно узнал по ее описанию приятеля фон Энзе Мартенса. Но на все вопросы Шумского Марфуша не могла отвечать ничего. Улан было спросил: «Дома ли господин Шумский?» – и, узнав, что он в Гру́зине, тотчас уехал.
Шумский был озадачен. Появление Мартенса у него на квартире имело огромное значение. Важнее этой вести он не мог узнать в Петербурге! Важнее этого могло быть разве только одно: скоропостижная смерть фон Энзе.
– Фу, ты черт! – воскликнул Шумский нетерпеливо. – И подумать, что раньше завтрашнего утра я не узнаю, зачем он был!
И невольно смущаясь, сомневаясь, он снова закидывал Марфушу вопросами, на которые ей нечего было отвечать, и снова заставлял девушку описывать фигуру улана. И снова оказывалось, что заезжий улан был положительно никто иной, как Мартенс.
Весть, которая сначала заставила Шумского угрюмо задуматься, вскоре же затем вдруг его развеселила:
– Это к добру, – решил он. – Есть что-нибудь новое и такое новое да такое доброе, что фон Энзе сам ко мне в руки лезет. Что, если барин уже успел за эти дни написать фон Энзе такое же послание, какое я получил…
И Шумский при этой мысли невольно рассмеялся.
– Да, есть что-то новое в Питере, а теперь в моем положении новое может быть только хорошее.
Через час явился Квашнин и, узнав от друга все подробности его пребывания в Гру́зине и последствие его объяснений с Аракчеевым, искренно, глубоко обрадовался. Он тоже повторил буквально слова Авдотьи Лукьяновны, как если бы слышал их.
– Слава Богу! Все по-старому и пойдет.
Разумеется, Шумский тотчас же передал Квашнину свое прежнее неуклонное намерение заставить фон Энзе драться во что бы то ни стало и рассказал про диковинный визит Мартенса.
Друзья проговорили до поздней ночи обо всем и условились. Квашнин обещался другу побывать у Мартенса, чтобы узнать, зачем он заезжал, но вместе с тем, если ничего серьезного не окажется, то со своей стороны в качестве уполномоченного снова предложить поединок.
Наутро Шумский, поднявшийся довольно рано, бодрый и веселый бродил по всем комнатам, заговаривая и шутя со всеми. Давно ли он был совершенно несчастный человек, сраженный одним словом, брошенным ему в лицо в ресторане. Теперь он привык к тому, что было для него ударом, раной самолюбию. Теперь он думал и глядел на все дело так же, как посмотрела на все Авдотья Лукьяновна, сама баронесса и даже Пашута.
Шумский удивлялся невольно, каким образом женщины, из коих одна простая крестьянка, с первой же минуты решили дело гораздо проще. Он презрительно и злобно отнесся к их точке зрения, а теперь сам убедился, что так и надо смотреть.
«Чем же приемыш или воспитанник хуже, нежели незаконный сын? – думалось Шумскому. – А что нет во мне крови графа Аракчеева или мещанки Настасьи Минкиной, так и слава Богу! Простая крестьянская кровь почище Минкинской и Аракчеевской! Среди предков Авдотьи Лукьяновны и отца были, вероятно, все добрые, усердные мужики, не гонители, а из рода в род гонимые. А среди предков графа Аракчеева, небось, не оберешься всякого зверья!»
Помимо примирения со своей долей Шумский чувствовал себя счастливым вследствие двух важных причин. Во-первых, в Петербурге, по уверению Квашнина, о свадьбе Евы с фон Энзе не слышно. Многие даже считают это выдумкой. Во-вторых, посещение Мартенса обещало что-то… Быть может, вызов.
Около полудня Шумский начал уже нетерпеливо приглядываться к часам. Квашнину пора было ехать. Наконец, он увидел друга, подъехавшего к крыльцу.
– Ну что?.. – встретил он его в передней. – Видел Мартенса?
Квашнин сбросил шинель, поздоровался с приятелем и тотчас же развел руками.
– Не томи! Видел?
– Видел…
– Ну?..
– Поединок…
– Ура!..
И Шумский подпрыгнул, как школьник.
– Да. Только погоди радоваться. Тут что-то дело нечисто.
– Как нечисто? От имени фон Энзе предложил он?
– А вот пойдем, расскажу.
Когда друзья были в спальне, Квашнин обстоятельно передал свой визит к Мартенсу, и действительно, и Шумскому показалось во всем что-то темное.
Оказалось, что когда Квашнин явился к улану справиться, зачем он заезжал к Шумскому, Мартенс серьезно, важным и холодно официальным тоном объяснил Квашнину, что его друг фон Энзе считает поединок между ним и Шумским неизбежным. Но что все обстоятельства дела крайне запутаны, а все дело очень сложное и не поддается простому решению.
Удивленный Квашнин заявил улану свое предположение прежде всего, как самую естественную вещь, что вероятно оба они боятся иметь дело с названым сыном графа Аракчеева, опасаясь просто пострадать, попасть в крепость, а то и хуже – быть разжалованным в солдаты.
Мартенс отнесся к этому предположению высокомерно. Он отвечал, что как ни силен граф Аракчеев, но что они двое в качестве не русских, а остзейцев, имеют свою протекцию при дворе и у особы государя. Что, если граф Аракчеев станет мстить им за Шумского, то найдутся люди, которые возьмут их сторону.
И Мартенес объяснил, что затруднение заключается совершенно в ином. Когда-то фон Энзе имел неосторожность дать честное слово ни под каким предлогом не драться с Шумским, как с человеком непорядочным, имеющим постыдную репутацию блазня общественного. Теперь он сам хочет драться с Шумским, но является дилемма: и идти на поединок, и сдержать данное слово.
Единственное средство, которое они с фон Энзе придумали, заключается в том, чтобы найти такую форму поединка, которая бы не была обыкновенным поединком. Тогда фон Энзе может драться, не изменив своему честному слову.
В тот же вечер Мартене обещал приехать к Квашнину вместе с другим офицером, тоже остзейцем бароном Биллингом. Он просил Квашнина пригласить к себе то лицо, которое Шумский выберет вторым секундантом. Вместе им предстояло обсудить форму и детали поединка соперников.
На этом объяснение их и кончилось. И теперь Квашнин имел полное право сказать Шумскому, что все затеянное уланами – темное дело.
– Да, правда, – выговорил Шумский, подумавши. – Ни черта не поймешь! Хочет так драться, чтобы не драться! Такой поединок, который бы был не поединок! Черт их знает! Не знай я фон Энзе, подумал бы, что все балаганная комедия, а ведь он малый дельный и честный.
– А вот вечером увидим! – решил Квашнин.
– Да, остается только сказать противное тому, что говорил Иисус Навин. Лупи солнце и валяй луна!
– Ты говори лучше, кого мне позвать к себе в качестве твоего второго секунданта? – сказал Квашнин.
– Понятное дело капитана, если он не побоится, – заявил Шумский.
– Побоится, но не сморгнет!
Часа через два друзья расстались. Шумский отправился к капитану Ханенко. Визит этот напомнил ему его прежнее посещение. Капитан был точно так же в халате, с трубкой, точно так же подпоясан офицерским шарфом с истрепанными серебряными кистями и точно так же дымил, как фабричная домна.
Он точно так же радушно встретил Шумского, разговаривая, лукаво поглядывал и при всем нежелании играть роль секунданта все-таки согласился. Он обещал быть в тот же вечер у Квашнина.
На вопрос Шумского, какое мнение хитрого и дальновидного хохла насчет темных речей Мартенса, Ханенко развел руками.
– Немцы хитрее нас, – сказал он. – Да и вообще русский человек прост. Всякий европейский житель что-нибудь выдумал, а русский человек ничего еще не выдумал. Вон немец обезьяну выдумал! Это всем известно, кроме его самого. Англичанин – бифштекс, гишпанец – гитару, итальянец – макароны, голландец – червонец, француз – много чего выдумал, не перечесть! Только все пустяки, американец сплоховал, даже собственного языка не придумал, на чужом болтает. А вот русский человек, как есть, ничего не выдумал. Сказывают, будто самовар изобрел. Вещь хорошая, а все-таки чайник с кипятком сейчас бы его должность исправлять мог…
– Да бы не шутите, капитан, – перебил его Шумский, – а скажите, что вы думаете.
– А вот ввечеру узнаем.
– Да меня нетерпение берет.
– Что делать! Потерпите.
Шумский покинул капитана и с окраины Васильевского острова двинулся через весь Петербург к Литейной.
Посторонний человек, взглянув теперь на его довольное, улыбающееся лицо, никогда не поверил бы, что этот человек накануне серьезного поединка.
По мере того, что Шумский приближался к Литейной, лицо его становилось веселее. Ему предстояло нечто очень приятное.
Он поехал в магазин военных вещей к тому самому немцу, у которого когда-то оставил портрет Евы. Много раз вспоминал Шумский об этом портрете, но не брал его. Одно время он даже решил совсем не брать его. Пускай остается у немца и пропадает! Пускай будет ничьим!
Мысль, что Ева могла отдать нечто, над чем он с такой страстью работал, отдать его же сопернику, была ему оскорбительна и тяжела. Он не знал, как фон Энзе добыл этот портрет.
Разумеется, немец-магазинщик сберег переданное ему сокровище в целости.
Толстый лист бумаги, свернутый в трубочку, оказался на том же месте, в том же комоде, как был положен когда-то, и ключ от ящика все время тяготил карман и душу добросовестного германца. Теперь, увидя Шумского и узнав, что он избавит его от порученного сокровища, Аргус поневоле просиял.
– А что бы было, – шутя заметил Шумский, взяв портрет, но не разворачивая его, – что бы было, если бы я оставил это у вас навсегда?
– О, Herr[8] Шумский! Помилуй Бог! Это было бы schreiklich[9], очень трудно приберегайт чужая дороговизна!
– Как дороговизна? – воскликнул Шумский.
– Ну, чужая, дорогая предмет.
Шумский весело рассмеялся и, поблагодарив аккуратного и добросовестного немца, обещал сделать на днях большой заказ на столько из нужды, сколько из благодарности к одолжению и поехал к себе.
На Большой Морской он снова зашел в другой магазин и велел при себе вставить портрет в великолепную раму. Будучи свободным и не зная, что делать, он просидел в магазине до тех пор, покуда все не было готово.
Когда приказчик из другой горницы вынес портрет уже в рамке, выражение лица Шумского изменилось. На него глянул из-за стекла прелестный образ той, которую так удачно окрестила Авдотья Лукьяновна, назвав «серебряной царевной». Как много воспоминаний сладких, бурных, горьких колыхнулось в душе его! Теперь в первый раз Шумский, разглядывая портрет как бы посторонний человек, должен был мысленно согласиться, что работа была великолепная. Недаром он с такой страстью, с таким увлечением рисовал этот портрет!
И вдруг ему пришло на ум странное заключение: что было бы, если б он остался крестьянским мальчишкой и если бы пьяная Настасья не отняла его у матери. Если б обстоятельства сложились так, что он стал бы рисовать, учиться и сделал бы искусство целью своей жизни. Почем знать, быть может, теперь он был бы известным художником и был бы счастлив.
«Все вздор! – подумал, наконец, Шумский. – В каких бы я обстоятельствах ни находился, я бы никогда счастлив не был. Всегда бы презирал все, что возможно, что под рукой, и страстно желал бы того, чего невозможно или достижимо путем преступников и преступлений закона».
Вернувшись к себе, Шумский поставил портрет боком на подоконник, сел против него в нескольких шагах и, глядя на него, продолжал раздумывать. Наконец, вдруг внезапная мысль пришла ему. Он вышел в коридор и крикнул Марфушу. На его зов явился один из двух лакеев, и он велел послать к себе девушку, которая в доме его уже носила название экономки. Через несколько минут к нему в спальню явилась Марфуша, а за ней Шваньский.
– Это что такое? – весело вымолвил Шумский. – Ты зачем пожаловал? – обернулся он к Шваньскому.
– Я полагал-с… что вы нас обоих требуете, – с какой-то кислой физиономией выговорил Шваньский.
– Не полагай в другой раз, а то я рассержусь и положу…
Шумский запнулся, а затем сострил настолько грубо, что Марфуша вся вспыхнула, а Шваньский по обыкновению своему весь съежился.
– Ну, пошел вон! И в другой раз не рассуждай и не полагай!
И затем, когда Шваньский снова скрылся, Шумский ради шутки подошел к двери и запер ее на ключ.
– Зачем вы это делаете? – выговорила вдруг девушка.
– Ивана Андреевича твоего попужать! – тихо проговорил Шумский.
Он сел в то же кресло и вымолвил:
– Иди, становись вот тут у окошка. Стой вот так… смотри сюда…
И поставив девушку рядом с портретом, Шумский стал по очереди смотреть на оба лица: живое и нарисованное.
Марфуша, на секунду взглянув на стоящий портрет, тоже несколько удивилась. Ей самой показалось, что будто она взглянула не на живопись, а в зеркало. Ей показалось, что в раме отразилось ее собственное лицо.
– Чудно это, барин, – вымолвила она. – Картинка-то эта с такими же волосами, как у меня.
– Помолчи! – добродушно отозвался Шумский. – Дай мне поглядеть и добиться, в чем тут штука.
– Как тоись?
– Молчи! Не твое дело.
И Шумский стал переводить глаза с портрета на девушку и с нее на портрет. И действительно, между портретом, который был очень похож на баронессу, и Марфушей не было ничего общего в чертах лица. А вместе с тем было что-то бросавшееся в глаза в смысле сходства.
Волосы Марфуши были темнее, глаза не так глубоки, не так красивы. В губах, во рту девушки не было и тени той неуловимой прелести, которая была в слегка раскрытых губах Евы. Наконец, у Марфуши не было в лице той кротости, изящной простоты, а, вместе с тем, в глазах какого-то сочетания детской наивности с детской строгостью.
– Ну, теперь смотри… – выговорил Шумский. – Красивая барышня?..
– Картинка. Таких и не бывает на свете, – отвечала Марфуша, разглядывая портрет. – Красавица! А я, дура, знаете ли чему удивилась! Покажись мне, как я вошла, что я себя увидала, что вы на окно зеркало поставили. Ан выходит, тут нарисовано. А волосы-то, все-таки, совсем как у меня, да и глаза…
– Да, – рассмеялся Шумский. – В темноте ты за нее пройдешь. Ну а днем по пословице: «Далеко кулику до Петрова дня».
Шумский вдруг задумался глубоко и забыл, что Марфуша, уже разглядев портрет, стоит перед ним в ожидании приказа выдти. Придя в себя, он удивился и чуть-чуть не спросил у девушки, что ей нужно.
– Ну, что же стоишь? Уходила бы.
– Я не смела. Да и дверь заперта.
– Отопри, да и уходи.
– Да ведь эта вы так сказываете, – заметила Марфуша, – а поди-ка иной раз сделай что без вашего приказания, так вы убить можете.
– Вот как? – выговорил Шумский, несколько озадаченный. – Скажите, пожалуйста, какого ты куражу набралась! Смеешь этак разговаривать! Ты, стало быть, меня не боишься?
– Я-то? – усмехнулась Марфуша. – Что делать, по правде скажу…
И она смолкла.
– Ну говори?
– По правде скажу, только не сердитесь и не обижайтесь.
– Да ну, ну говори!
– Я, стало быть, вас, Михаил Андреевич, насчет того, чтобы бояться, ни капельки то есть не боюсь. Вы не обижайтесь.
Шумский весело расхохотался.
– И почему я так думаю, сама не знаю. Хоть вы со мной раз худое сделали, чуть было не уморили ради потехи, а все-таки я вас теперь не боюсь. Опаивать меня вы опять не будете, потому в этом нужды теперь нет. Драться со мной, знаю, не станете. Эка невидаль! Девушку исколотить, ей лицо испортить. Этого и мужик не сделает… А больше вы ничего со мной сделать не можете…
– Ну, не храбрись! Не ручайся, Марфуша! На грех мастера нет! Бывали такие-то, храбрились да обожглись.
– Не знаю-с, а по мне так. Не боюсь и шабаш. Позволите выйти?
– Иди.
Но когда Марфуша была у двери, Шумский снова позвал ее.
– А когда же ваша свадьба со Шваньским?
– Не знаю. Это не мое дело.
– Как не твое дело?
– Вестимо. Это Иван Андреевич должны положить.
– Да ты-то рада за Ивана Андреевича замуж выходить?
– Они меня просят.
– Знаю. Но ты, может, за другого бы кого пошла помоложе да показистее. Ведь Иван-то Андреевич – мухомор!
– Как можно! Они добрые.
– Да ведь и мухомор добрый. Ты, может, против воли за него идешь, чтобы только пристроиться? Скажи по правде?
– Не знаю, – тихо произнесла Марфуша, потупляясь.
И Шумский вдруг встрепенулся. Те же слова, та же интонация голоса, тот же жест… Перед ним на мгновение появился другой образ: это стояла и говорила не Марфуша, а Ева.
– Фу ты, черт! – вырвалось у него невольно. – Наваждение какое-то! Ну уходи, а то, право…
Шумский не договорил, улыбнулся как-то странно и, отвернувшись от девушки, стал смотреть в окно.
– Ох, как вы меня испужали! – раздался голос Марфуши в коридоре.
Оказалось, что Шваньский был за дверями как бы на часах, карауля и подслушивая беседу патрона с невестой.
Марфуша, отперев дверь и выйдя в коридор, чуть не столкнулась с ним лоб в лоб.