Войдя в квартиру Бессонова, Шумский нашел в гостиной всех в сборе и ожидающими его. Два немца сидели близ стола с хозяином, Бессонов громким, довольным голосом что-то рассказывал про порядки и правила на английских скачках. Угрюмый Квашнин сидел поодаль от них около окна.
При появлении вновь прибывших все поднялись, и обе стороны издали сухо раскланялись, не подавая друг другу руки. Только Бессонов подошел к Шумскому и весело поздоровался.
Шумский искоса на несколько мгновений пригляделся к лицу фон Энзе и невольно удивился. Давно не видал он своего соперника и нашел в нем большую перемену. Фон Энзе похудел, побледнел, его лицо осунулось, а взгляд когда-то выразительных глаз стал тусклый, какой-то мутный… Наконец, в эти минуты, несмотря на суровую сдержанность, во всей его фигуре сквозила крайняя взволнованность.
Шумский не мог знать, теперь ли только или уже давно произошла эта перемена в улане. В эти ли минуты он от простой боязни поединка так сильно осунулся и прячется за напускную угрюмость или уже давно изменился под влиянием пережитых нравственных пыток.
– Ну-с… У меня все готово, – выговорил Бессонов, не обращаясь ни к кому в особенности и почему-то смущаясь, будто стыдясь своих слов.
– И мы тоже, – поспешил произнести Мартене поддельно равнодушным голосом, будто школьнически храбрясь.
– Ну, а я не готов, – улыбаясь произнес вдруг Шумский, и взгляд его сразу загорелся необычным огнем.
Все обернулись на него. Даже стоявший за ним Ханенко двинулся вперед, чтобы заглянуть ему в лицо. Все будто встрепенулись, ожидая чего-нибудь особенного, исключительного.
– Что вы хотите сказать? – удивился Бессонов.
– А вот присядемте… – ухмыльнулся Шумский, беря стул и садясь. – Хороший русский обычай посидеть перед путешествием…
Все уселись, не спуская глаз с говорящего.
– Да, это хороший обычай, – продолжал он. – А так как одному из нас придется сейчас отправляться в очень дальнюю дорогу, то и подобает посидеть… А кроме того и главным образом… я хочу объясниться. Я слыхал и читал, что при поединках все подробности обсуждаются секундантами без участия самих поединщиков. Это пошло в ход потому, вероятно, что сами они не способны поговорить холодно и спокойно без взаимных оскорблений и чего-либо подобного… Я со своей стороны считаю совершенно возможным переговорить с г. фон Энзе спокойно и прилично… Я бы желал сделать ему теперь при всех вас предложение, на которое он, надеюсь, согласится… Вот в чем дело…
– Позвольте, – вступился Мартенс, – мне кажется эта беседа совершенно лишнею.
– И мне кажется, что… – начал было Биллинг.
– Перекреститесь оба и перестанет казаться… – вымолвил Шумский небрежно и продолжал, обращаясь к фон Энзе. – Я думаю, что причины, заставляющие нас идти на поединок настолько серьезны, что не только между нами невозможно примирение, но даже невозможен простой поединок с простым безобидным концом – удовлетворения чести. Мы должны драться насмерть. Один из нас должен остаться здесь, на месте мертвым для того, чтобы другой мог быть доволен и счастлив. Правда ли?
Так как последние слова Шумский произнес, наклоняясь прямо к фон Энзе, то улан отозвался сухо:
– Совершенно верно.
– Поэтому мы должны всячески облегчить себе эту возможность убить друг друга. Я предлагаю следующее. Мы возьмем каждый не по два, а по три пистолета. Мы будем подавать голос, то есть кричать «ку-ку» по два раза. Время продолжительности нашего поединка определено не будет. Хоть час оставаться в темноте.
– Это не поединок! – воскликнул Мартенс. – Условия…
– А что же? – холодно отозвался Шумский.
– Условия были уже обсуждены и решены секундантами и менять теперь…
– Отвечайте, пожалуйста, на вопрос! – резко и даже дерзко перебил его Шумский. – Вы сказали: это не поединок. Что вы хотели сказать?
– При таких условиях будет наповал убит самый нетерпеливый, неосторожный…
– Я согласен на предложение, – выговорил вдруг фон Энзе, холодно взглянув на Мартенса, как бы прося его прекратить возражения.
– Ну так… с Богом! Пожалуйте, – вымолвил Шумский, обращаясь к хозяину и вставая с места.
Все поднялись снова. И все были взволнованы. Один Шумский был не только спокоен, но как будто даже особенно доволен, что его предложение принято противником. Его неподдельное спокойствие и бодрое расположение духа, казалось, неотразимо сразу подействовали не только на самого фон Энзе, но и на его секундантов. Лицо и вся внешность Шумского были таковыми, что могли смутить. Он был загадочно весел и доволен.
«Он уверен глубоко, что не он будет убит!» – подумалось фон Энзе.
«Он что-нибудь придумал! Подлость, обман, фортель!» – подумал Мартенс.
«Чему радуется мой Михаил Андреевич», – грустно думал Квашнин.
А Ханенко, глядя теперь на Шумского, терялся в догадках. Несколько минут назад по пути сюда он видел его смущенным, потерянным, будто уже осужденным на смерть, а теперь тот же Шумский улыбался радостно, чуть не сиял, будто достигнув давно желанной, заветной цели. И Ханенко подумал:
«Точно будто ему кто шепнул сейчас: не робей! Останешься цел и невредим. Плохая эта примета…»
И отведя Квашнина в угол горницы, капитан приблизился к нему вплотную и прошептал чуть слышно:
– Надумал бойню первый сорт и ликует!..
– И будет убит! – грустно отозвался Квашнин.
В то же время три немца говорили тихо между собой и, наконец, фон Энзе выговорил громче по-немецки:
– Полноте… Зачем же подозревать. Это не хорошо. Ну, спросите Бессонова. Он честный человек.
Шумский догадался, тотчас ухмыльнулся презрительно и, сев в угол, взял со стола какую-то книжку.
В эту самую минуту хозяин, выходивший из горницы, вернулся и оглядел всех, собираясь что-то сказать. Мартенс подошел к нему, отвел его в сторону и заговорил шепотом…
– Вы, как главный судья-посредник и как человек знающий этот нелепый род дуэли, эту глупую кукушку… скажите мне… не замышляет ли что-нибудь г. Шумский, которого я не уважаю и которому имею основание не доверяться… Что он надумал? Может ли он иметь ввиду какую-либо хитрость, нечестный поступок, предательское действие… по отношению к моему другу…
– Изволите видеть… – холодно отозвался Бессонов, – на это отвечать мне нечего… Хотя вы и не видели кукушек и в них не участвовали, но ваш собственный разум должен вам подсказать ответ. Это не простая дуэль, где берет верх тот, кто лучше стреляет. Здесь допускается и применяется всякая хитрость. Подсиживанье! Кто будет хладнокровнее, терпеливее и хитрее… Кто перехитрит, тот и победит.
– Что вы хотите сказать? – взволновался Мартенс. – Я вас не понимаю… А я желаю понимать, знать… В чем же хитрость?..
– Темнота, г. Мартенс, будет одинаковая для обоих, – сказал Бессонов. – Вы это понимаете. Оружие одинаковое тоже. А спокойствие разума и руки, а главное… осторожность всего тела будут разные… Если Шумский надумал какой-либо фортель, какую-либо хитрую штучку… то правила кукушки допускают фортель и подвох.
– Тогда шансы противников не равны. А этакий бой – нечестный бой!..
– Придумайте тоже сами с своей стороны, – окрысился Бессонов, – какую-либо хитрость или хоть целую дюжину фортелей, и тогда все шансы будут на вашей стороне… А г. Шумский, уверяю вас, не придет у меня спрашивать: надумали вы или нет что-нибудь опасное для него.
– Сожалею, что я и мой друг согласились на такой глупый поединок! – выговорил Мартенс довольно громко.
Шумский, сидевший хотя и в другом углу горницы, услыхал восклицание и рассмеялся.
– Вы сами не пожелали обыкновенной дуэли! – вымолвил он. – Кукушка была придумана, чтобы только как ни на есть да заставить вас согласиться на поединок.
– Я ничего темного не жалую, господин Шумский, – выговорил Мартенс сухо. – Ни темных дел, ни темных людей или темных происхождений, ни темных дуэлей. И я бы, признаюсь, не согласился с вами драться в темноте…
– А при свете? – вымолвил Шумский.
– Я не понимаю.
– При свете… На улице… На обыкновенный поединок разве согласились бы вы?..
– Это другое дело…
– Согласились бы?
– Конечно… Там бы я знал, что…
– Так завтра в полдень я приглашаю вас с вашим секундантом на Елагин остров около новой будки.
– Позвольте! – воскликнул Бессонов. – Я не могу допустить теперь подобных разговоров.
– Это не разговор, а формальный вызов мой г. Мартенсу.
– Позвольте… Я не допускаю… Сегодня здесь ни о чем ином речи не может быть… Пожалуйте, господа. Двое пожалуйте со мной заряжать пистолеты, а двое других останутся каждый при своем друге при раздеваньи. Комнаты вам известны.
– Не забудьте, г. Мартенс, завтра в полдень, – произнес Шумский, вставая.
– Я принимаю это как странную выходку, – отозвался Мартенс, – так как через полчаса вы можете быть уж сами…
– Полноте! Прошу вас! – воскликнул Бессонов. – Требую, наконец! В качестве хозяина и посредника. Пожалуйте! Пожалуйте!..
Все двинулись. Ханенко и Мартенс последовали за хозяином в его кабинет; фон Энзе с Биллингом вышли в другие двери. Шумский и Квашнин последовали за ними, но повернули по коридору. Каждому из противников была приготовлена отдельная горница, чтобы раздеваться.
Хозяин дома и два секунданта молча и сумрачно занялись заряженьем шести пистолетов. Бессонов стал вдруг особенно угрюм при виде целой батареи оружия…
– Да, надумали… Шесть выстрелов! – выговорил он, наконец. – В кукушке обыкновенно палят по одному разу…
– Зато ничем всегда и кончается, – отозвался Мартенс задумчиво. – А вот зачем дали право сидеть им сколько угодно…
– Зато и мы посидим в крепости за это ихнее сиденье, – пошутил Ханенко.
– Ну, это уж дело второстепенное, капитан, – заметил Бессонов. – Что думать о себе, когда тут через полчаса может быть человек опасно, а то и смертельно раненый. Да… Вот еще забыл… Надо, господа, кинуть жребий – кому начинать первому кричать.
– Палить? – спросил Мартене.
– Нет. Кричать… Пальба дело пустое. Тут от крика зависит многое…
– Я полагаю это все равно, – нерешительно произнес Мартенс.
– Нет, далеко не все равно, – заметил Ханенко. – Я так смекаю, что третий крик…
– Вот, вот… – воскликнул Бессонов. – К этому я и вел. Не важно кто крикнет первый, кто второй… Важно, что первому придется кричать в третий раз. Третье подавание голоса – самое бедовое.
– Почему же… – спросил Мартене. – Объяснитесь. Я не понимаю. Можно крикнуть, будучи рядом с противником?
– Разумеется, – отозвался Бессонов. – Крикнет на подачу руки, а ему пулю в лоб. Это надо будет решить жеребьем.
– А предоставить в третий раз кричать тому из двух, кто пожелает.
Ханенко так громко рассмеялся на предложение немца, что тот даже окрысился.
– Что вам смешно, г. капитан?
– Да так-с… Уж очень чудно. Предоставлять право человеку добровольно получить пулю в лоб.
– Да, – ухмыльнулся и хозяин, – этак пожалуй оба долго просидят после первых двух выстрелов. Нет, нужен черед по жеребью. Обязательство крикнуть третьему.
Между тем фон Энзе с Биллингом в одной горнице, а Шумский с Квашниным в другой занялись простым делом. Поединщики раздевались, то есть снимали с себя все, кроме нижнего белья, и, разумеется, оба разулись. Не только их сапоги со шпорами, но и простая обувь могла в кукушке вести к опасным последствиям.
Фон Энзе, медленно и молча сняв с себя все, что следовало, сел на кресло и закрыл лицо руками. Биллинг, смущенный, стал перед товарищем и молчал.
– Ты думаешь, я боюсь смерти, – заговорил, наконец, фон Энзе по-немецки. – Нет, друг. Что жизнь… Рано ли, поздно ли… А у меня есть на свете некто… другое существо, которое будет поражено в самое сердце, если со мной что-нибудь случится сегодня… Мне вдруг стало как-то грустно с утра… Я не суеверен и не баба, не трус. Я даже думаю, что вероятно, со мной ничего не будет особенно худого… А все-таки грустно… Ужасно грустно. Сам не знаю отчего… Мое душевное состоянье – не боязнь за себя, а тоска о чем-то… О чем – не знаю. Женщина и дурак сказали бы, что это предчувствие худого. Я себя слишком уважаю, чтобы допустить такое объяснение.
В то же время в другой комнате Шумский снимал платье, с комическими жестами раскладывал его по дивану и пришлепывал рукой. В выражении его лица и в движеньях было что-то школьнически шаловливое. Он не притворялся. В нем просто сказывалась потребность баловаться, чудить, паясничать… Крайнее напряжение мозга и сердца и всех его ощущений за это утро разрешилось теперь странным нравственным состояньем. Боязни не было и следа… Он не думал о том, что он сейчас будет делать, что его ждет в зале. Он отгонял от себя мысль о поединке и будто заставлял себя думать о всяком вздоре. Это давалось ему легко, но одновременно он чувствовал, что в нем, где-то очень глубоко будто ныло что-то, трепетало и замирало, и грозило захватить его всего… Но он не давался. Он отшучивался, шаля и лицом, и руками, и мыслями…
– Чисто в баню собираюсь… – вымолвил он, оглядевшись. – Эка обида, забыл предложить немцам условье, чтобы совсем нагишом стреляться. Еще бы любопытнее было…
– Удивляюсь я тебе, – заметил Квашнин. – Трудно тебя распознать, Михаил Андреевич. Чуден ты. Теперь балуешься, будто и впрямь в баню мыться идешь… А вчера ты… боялся смерти, трусил…
– Молчи! – вскрикнул Шумский, затыкая уши. И лицо его вдруг изменилось. – Ах, какой… глупый человек. Именно глупый. Не понимаешь…
И Шумский просидел несколько мгновений с заткнутыми ушами, с суровым тревожным лицом, как бы вдруг испуганный нежданно. Затем он отнял пальцы от ушей, вздохнул, взглянул Квашнину в глаза и добродушно улыбнулся.
– Ни-ни… Пустяки… Ничего не будет. Вот как вошел, увидел фон Энзе… Увидел его лицо. Так и сказал себе… Пустяки. Я боюсь и он боится… Обоим бояться нельзя. Один из двух непременно будет цел. Кто же будет цел? Михаил Андреевич будет жив… Верно… Гляди-ко, что у меня здесь. Видишь. Образок из лавры. Марфуша дала. Скажи мне теперь, сними, мол, брось. Ни за какие ковриги! Вот что! Глупо? Да, братец, глупо страсть… Да, есть глупости на свете хорошие, приятные, вкусные, что ли сказать… А ты вот гадкие слова тут стал говорить… Идет баба по лесу, лешего не поминает, и без того страшно!
– Правда твоя! Это я зря… Все слава Богу будет, – отозвался Квашнин.
Шумский весело рассмеялся, потом, ухмыляясь, задумался и сидел недвижно, будто соображая что-то забавное. Посидев с минуту, он вдруг спрыгнул с дивана на пол и пополз через комнату на четвереньках, потом лег на грудь и тихо перевернулся с осторожностью на спину.
– Что ты творишь? – изумился Квашнин, но тотчас же догадался. – Маневрируешь!..
– Репетицию произвожу… Хочу я, братец, немца, перехитрить, – шепотом произнес Шумский, лежа на спине. – Буду драться не сидючи, а эдак, врастяжку. А он будет палить через меня по воздухам… Чтобы попасть эдак, то надо уж целить в пол, а в кукушке и без того всегда все валяют выше, чем следует. Обман темноты, говорят… Одно вот не знаю… Хорошо ли это? – странно прибавил Шумский. – Хорошо ли? А?
– Что собственно?.. – не понял Квашнин.
– Надувать, хитрить… Ведь тут дело о жизни человечьей идет. Я свинья известная… Да ведь не всегда… И не в эдаких делах. Греха не боюсь… А вот… Черт его знает, чего боюсь. Совести своей, что ли. Может быть, она у меня и есть? Кто его знает?
Через четверть часа Бессонов из коридора громко позвал всех.
– Фертих! Фертих![10] – весело отозвался Шумский выходя, и прибавил, оглядывая себя. – Еще три предмета с себя снять, так хоть и в воду полезай.
Фон Энзе появился тоже. Его полураздетая фигура странно не согласовалась с серьезностью лица и поэтому была комична. Кроме того, казалось, что для немца-улана смешная сторона оригинального поединка была неприятна. Он косо взглянул на шаловливо шагавшего Шумского, который в одних носках ступал по полу на пятках, разумеется, ради баловства. Улан отвернулся не то презрительно, не то с другим каким-то чувством, которое он сам себе объяснить бы не мог.
Все прошли в темную залу… Лакей впереди всех внес канделябр и, поставив его на пол, вышел вон. Картина представилась странная. В большой и высокой горнице совершенно пустой, без единого предмета, освещенной канделябром, стоящим посредине на полу, столпились семь человек, из которых двое были в одном нижнем белье, а в руках одетых были все разнокалиберные пистолеты. Только у Бессонова была в руках длинная трость…
– Ну-с, вот… – выговорил он тихо. – Кажется, все обстоит…
И Бессонов не договорил. Слово «благополучно» показалось ему неуместным, даже иронией.
– Теперь извольте, – продолжал он, – хватаясь за эту палку кинуть жребий, кому кричать первому и, стало быть, третьему. Кто первый возьмется? Я думаю это все равно… Она длинная и предвидеть сколько кулаков на ней поместится мудрено…
– Я вижу сколько… Пятнадцать… – сказал Мартенс. – Кто начнет, того и верхушка…
– Фу, Господи, какой вы… аккуратный! – буркнул Бессонов, мысленно сказав другой эпитет. – Ну как же быть тогда?
– Бросайте рубль! – произнес Ханенко. – Орел и решетка самая соломоновская выдумка.
– Г. Мартенс скажет тогда, что я монету держу в пальцах неправильно. Или заспорит о том, кому первому назначать…
– Кидайте монету, – вымолвил фон Энзе. – И пускай г. Шумский назначает, что желает.
– Нет. Вы говорите, – сказал Шумский. – А мне пускай – что останется. Тем паче, что я вперед знаю, что вы назовете.
Фон Энзе глянул на соперника странными глазами.
– Вы ведь не суеверны. Мудрить не станете. Назовете первое…
– Да… все равно…
– Ну, а я россиянин… Валяйте, Бессонов. Да повыше. В потолок.
Бессонов достал монету из кошелька, положил на ладонь и, став середи горницы, высоко пустил ее вверх.
– Орел! – выговорил фон Энзе глухо и серьезно.
– Матушка решеточка, – сказал Шумский, как бы нечто лишнее, уже известное.
Монета упала на паркет около канделябра, звеня, подпрыгнула два раза, сверкая в лучах огня, и покатилась на ребре в угол. Все двинулись за ней и, обступив, нагнулись.
– Решетка, – вымолвил Бессонов и поднял монету.
– В данном случае, qui perd – gagne[11], – сказал Шумский. – Мне, видно, на роду написано проигрывать и в карты, и в пари, и во всяких судьбищах. Всегда malheureux au jeu, – кто heureux en amour![12]
– Послушайте… – вскрикнул будто невольно фон Энзе сдавленным голосом и сразу смолк…
Он почувствовал, что выдал себя и попадает в глупое положенье, приписывая словам соперника тот намек, которого могло и не быть в них.
Никто не обратил вниманья на слова Шумского и отклик фон Энзе, так как все четыре секунданта были в стороне от них, обступив Бессонова вплотную. Между ними будто возник вдруг какой нежданный серьезный вопрос.
Оно так и было…
Когда Бессонов еще только поднимал монету, то Мартенс шепнул ему что-то на ухо с легкой тревогой в голосе.
– Не может быть! – испуганно отозвался хозяин, тотчас же сделал несколько шагов к канделябру и остановился.
– Ваша правда, – выговорил он, оборачиваясь. – Тогда надо молчать или сказать обоим.
– Решимте это все между собой, – отозвался Мартенс и, обратясь к остальным секундантам, он попросил их в сторону на два слова.
– Изволите видеть, – вымолвил тихо Бессонов, когда все, удивляясь, обступили его. – Я сплоховал. Виноват. Но теперь горю пособить поздно. Г. Мартенс заметил, что вот в энтом месте пол скрипит… Вы понимаете, что это равносильно подаванию голоса… Как же быть?..
– Чего же тут?! – вымолвил Ханенко. – Объяснить обоим, чтобы сюда не ползали. А вот если паркет по всей зале будет трещать и скрипеть… Тогда…
– Надо ее всю освидетельствовать, – заметил Квашнин.
– Тогда и драться нельзя в ней, – решительно заявили в один голос оба немца.
Новость была тотчас заявлена противникам. Бессонов между тем внимательно и мерно зашагал по всем направлениям. Фон Энзе глядел и не понимал, а Шумский рассмеялся и шлепнул себя рукой по ляжке.
– Полноте мудрить, господа… – воскликнул он. – Вот уж, действительно, попали мы оба к семи нянькам и будем оба кривые… Наверное, г. фон Энзе отнесется к этому так же, как и я… Ну, скрипит, так и черт с ним! Скрипи!
– Пожалуйста! Поскорее! Это невыносимо! – будто чужим голосом отозвался фон Энзе. – Это не дуэль, а чертовщина. Сил не хватает терпеть…
Все заметили странный оттенок голоса улана.
– Пожалуйте! – громко произнес хозяин с середины горницы. – Пол скрипит только там. Ну туда и избегайте ходить.
Обоим противникам передали оружие. Всякий из них взял по пистолету в каждую руку, а третий был заткнут за пояс.
Шумский тотчас приблизился к Квашнину и шепнул ему на ухо:
– Петя, пойдет немец на скрипучее место или будет обходить его? Скажи?..
Квашнин, не сообразив значения вопроса, вытаращил глаза…
– Не понял? Ах ты, простофиля!..
Шумский объяснился шепотом подробнее.
– Понятно, не пойдет, – сказал Квашнин.
– Да ведь он немец.
– Так что ж?..
– Он обезьяну выдумал.
Квашнин опять не понял.
Шумский подозвал капитана и шепнул ему тот же вопрос.
– Вы, хохлы, хитрые… Рассудите сие головоломное предложение. А мне это важно.
– Не знаю… Ей Богу… – пробурчал Ханенко. – Обоюдоостро идти. От пуль-то дальше, вернее, не встретишь. Да пол-то, Иуда, предаст. Немцы риску не любят. Это только у россиян авось да небось – самые священные заповеди…
– Так я пойду, капитан. Но если и он пойдет, то мы ведь так сойдемся, что просто лбами треснемся… И тогда уж…
– Тогда – тютю! – отозвался, вздохнув, Ханенко. – Как знаете. Впрочем, вся голубушка кукушка на авось стоит. Ну, дайте руку. Моя легкая, счастливая. Для других… Храни вас Бог и помилуй.
Хохол сильно, с чувством пожал руку Шумского, и этот почувствовал себя вдруг еще бодрее и как-то лучше настроенным.
Шумский и фон Энзе сели на полу к стене в двух противоположных концах залы.
Бессонов и секунданты поглядели на обоих молча и сурово озабоченно. Всем им чудилось, что через несколько мгновений тут произойдет нечто роковое с одним из двух, а быть может, и с обоими.
– Ну-с. Давай вам Бог кончить ничем и затем примириться, – глухим голосом вымолвил Бессонов и двинулся.
Секунданты тихо последовали за ним… Дверь затворилась, и они молча стали за ней. В зале наступила полная тьма…
«Не надо думать! Не надо думать!» – мысленно повторял Шумский и заметил, смущаясь, что он дышит тяжело и, стало быть, громко.
Поединщикам предоставлялось право тотчас по наступлении темноты переменить место и затем уже кричать…
Шумский передвинулся несколько правее вдоль стены и подумал:
«Теперь-то ничего… А вот каково будет в третий раз кричать. Гаркнешь, сидя перед ним в двух шагах… Фу, какая гадость. Смерть?!.. Да смерть!.. Гадость какая…»
И совершенно как бы против воли он вдруг крикнул с азартом.
– Куку!
Последовал выстрел с того места, где сел фон Энзе. Пуля ударилась в стену над головой Шумского…
«Теперь переползем…» – подумал он и поднял руку с пистолетом наготове.
Прошло около полуминуты тишины.
– Куку! – раздался нетвердый голос фон Энзе, но уже с середины залы.
Шумский смутился от близости и выпалил зря… Он почувствовал, что хватил не целя, и по направлению его пистолета пуля должна была пролететь за сажень от соперника. Его смутил маневр соперника, который сразу сократил расстояние на половину и теперь, когда опять его черед кричать в третий раз, фон Энзе, наверно, уже подползет еще ближе и сядет на подачу руки.
«Что делать? Рисковать или уходить?..»
Шумский чувствовал, что он не в состоянии рассуждать и соображать. В голове его будто гудело. Он даже не мог отвечать за себя, что двинется от улана тихо и осторожно. А если его движенья будут слышны сопернику, тот совершенно безопасно последует за ним вплотную. Шумский не двигался, собирался крикнуть, чуял улана около себя, и голос не слушался…
«Сейчас и готово! Сейчас! Сейчас!» – говорило ему что-то на ухо или звучало в нем самом.
И вдруг мысль озарила его… Он вспомнил… Медленно, затаив дыхание, двинулся он ползком немного в сторону и еще медленнее, даже продолжительно, среди полной тишины, улегся и растянулся по полу на спине. Спустя мгновенье он крикнул изо всей мочи.
– Куку!!
Выстрел соперника прогремел шагах в четырех, почти с того места, с которого сошел Шумский.
«Миновала!» – вздохнул он. И тотчас же невольно и порывисто, уже не соблюдая никакой осторожности, он встал и пошел к тому же месту… Затем он остановился и прислушался, поняв, что улан в это мгновенье, наверное, спасается дальше от него.
«Потерял! – подумалось ему. – Черт знает, откуда теперь ждать. Но ведь у меня два выстрела. Один на «куку», а другой – когда вздумается… Чего же? Хвачу тотчас же третий…»
И он обменил пистолет на другой из-за пояса.
Прошло несколько мгновений. За его спиной, почти вплотную, раздался крик:
– Куку!
Он обернулся и выпалил. Фон Энзе легко вскрикнул, но тотчас же и его выстрел, уже третий, оглушил Шумского, и одновременно что-то сильно рвануло ему рукав сорочки. Он взбесился от минувшей опасности. Улан чуть не убил его, надумав то же, что и он хотел сделать. И тотчас, в одно мгновенье, произошло нечто ужасное, неожиданное, сразу непонятное.
Шумский, еще не решив, выпускать ли в ответ и свой последний выстрел, все-таки поднял руку и вытянул ее вперед…
Пистолет ткнулся во что-то… И в тот же миг с дрожью за спиной от гадкого чувства Шумский все-таки дернул пальцем за шнеллер.
Раздался глухой выстрел, а за ним дикий вопль. Оружие загремело на полу, потом грузно шлепнулось что-то…
«Конечно он!» – будто сказал кто-то Шумскому.
Двери с громом растворились, секунданты ворвались и бросились на середину залы…
При свете задуваемых движением свечей глазам предстал на полу фон Энзе, опрокинутым навзничь. Он поджимал ноги, дергал ими и бил по полу. Протяжный, слабый и нескончаемый стон его хрипливо оглашал залу…
Шумский стоял не двигаясь, как окаменелый и бессмысленно смотрел на лежащую фигуру и на всех нагнувшихся над ней. Наконец, он зажмурился, чтобы не видеть этих дергающихся ног. Он слышал слова, вопросы, говор, крики, но ничего не мог сообразить.
– В лицо! В глаз! – послышалось наконец ему, и он содрогнулся.
Но он давно знал и был даже уверен глубоко, не глядя и не справляясь, в том, что убил соперника… Но ведь это уже не соперник. Такого нет и будто не было. Это человек! Человек, страшно, жалобно и беспомощно стонущий. Он будто прощенья просит, пощады просит… И нельзя не простить, не помочь… Скорее! Всячески! Но нельзя и помочь. Это уж не в его власти… И ни в чьей.
Фон Энзе подняли и понесли из залы… Шумский все-таки не двигался, стоял понурившись, сопел и шептал что-то бессвязное.
– На смерть! В голову! Иди! – говорил кто-то около него.