bannerbannerbanner
Димитрий Самозванец

Фаддей Булгарин
Димитрий Самозванец

Полная версия

ГЛАВА VI

Прибытие митрополита Филарета в Москву. Оскорбленная гордость народная. Злоумышления. Новое предначертание иезуитов. Беседа в новом дворце. Взгляд на древнюю Москву и боярские обычаи. Предатель. Женская вечеринка у Марины.

Постриженный насильно в монахи по воле царя Бориса, знаменитый боярин Федор Никитич Романов, нареченный в иночестве Филаретом, томясь долгое время в заточении, в Сийской обители, возвращен из ссылки новым царем Димитрием и поставлен митрополитом Ростовским. Бывшая супруга его, добродетельная Марфа, также постриженная противу воли в монахини, жила с юным сыном своим, Михаилом Федоровичем в епархии митрополита Филарета, в монастыре святого Ипатия, занимаясь воспитанием единородного детища. Мудрый Филарет, быв некогда главным из вельмож и ближних царских, знал суету всего того, что почитают благами люди слабоумные и тщеславные. Он оставался в своей епархии и, занимаясь духовною своею паствой, не спешил в столицу. Но, слыша, что православию угрожает гибель, а отечеству смута, добродетельный Филарет отправился в Москву, чтоб лично удостовериться в справедливости всех злых слухов. Остановившись на своем подворье, он послал за боярином князем Иваном Семеновичем Куракиным, который по нраву своему вмешивался во все дела и, следовательно, мог лучше других знать, что происходило в Москве.

Князь Иван Семенович немедленно явился к митрополиту. Филарет, выслав свой причет и оставшись наедине с князем, сказал:

– До меня доходили ужасные вести о царе и о всех делах его. Признаюсь, что, будучи им облагодетельствован, я желаю, чтоб слухи сии были несправедливы. Духовенство, сановники и народ в моей епархии прибегают к моим советам; я нахожусь в горестном положении, не смея изменить долгу и не желая оказаться неблагодарным. Хочу знать правду. Будь искренен со мною и поведай, что у вас делается, что вы думаете, чего надеетесь? Вы знаете, что я не изменник. Говори смело.

– Узнаешь истину, и сердце твое смятется, преосвященный!

– Как думают наши бояре о царе? Точно ли он сын Иоаннов или…

– Нет, он не сын Иоаннов, а расстрига Гришка Отрепьев! – возразил князь. – Столько людей в Москве узнали в нем диакона Григория, что сомневаться более не должно. Инок, учивший его в детстве грамоте и живший с ним в одном монастыре, уличил его всенародно в самозванстве и погиб в муках за правду (120). Но нас не столько сокрушает его происхождение, сколько опасность отечества и церкви. Ненависть наша к Годуновым и страх междоусобия проложили расстриге путь к престолу. Даже люди, уверенные в обмане, охотно б молчали, если б этот Лжедимитрий остался таким витязем и таким мудрецом на престоле, каким он был в то время, когда искал венца царского. Но он не царствует, а безумствует! Окружил себя поляками и иезуитами, которые явно толкуют, что Россия должна признать власть папы. Нас, бояр, этот расстрига беспрестанно оскорбляет и огорчает насмешками, упрекает в невежестве, называет дикарями, зверями; превозносит одних иноземцев и хочет, чтоб мы ездили к латинам учиться и заслуживать имя людей. Не только за малейшую вину, но за неловкость на его военных играх выходит из себя, бранит и даже бьет палкою знатнейших сановников военных. Безрассудно расточает казну государственную на подарки своим полякам и ксендзам, на своих иноземных гударей и скоморохов, на разные ненужные вещи. Едва успев овладеть престолом, рассорил более семи миллионов рублей! Сам питается нечистыми яствами: телятиной, зайцами, раками, угрями, да и нас принуждает оскверняться за своею трапезой. Не наблюдает постов и церковных обрядов. Бегает, как шальной, по городу или рыщет на конях. Но по крайней мере он сначала занимался делами и, сказать правду, хотя вел себя безрассудно, но судил и рядил мудро. Теперь и это миновалось. С тех пор, как приехала сюда его поганая царица с кичливым отцом своим и со множеством воинов и ксендзов, из Москвы сделали кружало для потехи поляков, а из дворца игрищные хоромы. Во дворце с утра до вечера музыка, пляски и зернь, а на улицах московских бесчиние и денной разбой. Не только бояр, но и святителей выгнали из домов, чтобы поместить в них чужеземных пришлецов, которые ругаются над нами и в пьянстве даже бьют почетных граждан, поносят и оскорбляют непорочность жен и дев. Их атаман, расстрига, подал к тому первый пример. Бесстыдник, погубив род Годуновых, хранит дочь Бориса, несчастную Ксению, для гнусных своих утех. Это беззаконие вооружило противу него ненавистью всех богобоязливых людей и навлечет на него мщение Господне. Расстрига думает ослепить нас роскошью и блеском, как будто золото может сокрыть черноту души и низость дел! Наряжается он Бог весть в какие иноземные одежды, да и нам велит окутываться ежедневно в парчу и бархат. Разоряемся мы, бояре, разоряется и народ, чтоб угождать роскошному царю. Если бы ты видел, что делалось здесь при въезде поганой царицы и во время брачного их торжества, то не поверил бы очам своим, преосвященный! Марину ввезли, как кумир какой, на серебряной колеснице, запряженной десятью конями. Войско и дети боярские сопровождали ее в новом платье, в красных суконных кафтанах с белыми перевязями, а бояре и дворяне в светлой одежде. Народ падал ниц пред созданием дьявольским, как пред божеством! Не духовенство со крестами встретило ее, как подобает встречать царицу благочестивую, но скоморохи и гудари, в вместо священного пения огласили воздух пушечные выстрелы, звуки труб, литавров и песней польских. Поместив свою невесту в монастыре, расстрига, не боясь Бога и не стыдясь людей, завел там пляски и игрища. Друзья расстриги разглашали, что новая царица научается нашему закону и будет креститься в русскую веру, но вышло напротив. Иноверку к соблазну всех православных ввели в храм Успения, одев в русское платье и убрав дорогими камнями, посадили рядом с расстригою и патриархом на чертожском месте. Расстрига сел на золотом персидском троне, а невеста его на серебряном. Прости, преосвященный, что я осмелюсь перед тобою хулить первого святителя церкви. Он избран не вольными голосами митрополитов и епископов, но волею расстриги, похитителя священной власти. Грек Игнатий не заслужил ничем высокого своего звания, ни уважения нашего: он достиг сана своего раболепством. Льстивыми словами отвечал он на пышную речь венчанного прошлеца, осмелившегося лгать пред алтарем, и с молитвою возложил на иноверку, на папистку, животворящий крест, бармы и венец царский! Лики возгласили многолетие царю и иноверной его невесте, которую дерзнули в церкви православной назвать благоверною цесаревной! Потом патриарх украсил Марину цепью Мономаховою, помазал миром и причастил Святых Тайн. Свершилось беззаконие, и гром небесный не поразил осквернителей храма! Но месть Божия очевидна в повсеместной ненависти народа к поганой чете.

Таким образом, Марина была венчанною царицею еще пред браком! Свершилось бракосочетание не как таинство, но как игрище, в плясках, пирах шумных и бесчинии. Народ видел Марину в венце царском, восседящую на престоле; слышал в храмах православных поминовение ее имени на ектений, но не видал отречения ее от латинства, не слыхал молений ее пред образом угодников! К стыду нашему, иноземка, иноверка удостоилась неслыханной почести, венчания царского, презрев святую нашу веру и поправ все наши обычаи, когда ни одна православная царица не удостоилась чей чести и славы! В день свадьбы роздано одних подарков на 800000 рублей, а кроме того, привоз этой иноверки стоит до миллиона (121).

Еще до приезда Марины надменность иноземцев, бесчинства атамана их, расстриги, и явное нарушение правил святой нашей веры и обычаев, поношение бояр и оскорбление народа вывели всех из терпения. Боярин князь Василий Иванович Шуйский, виновный тем, что подобно другим думал утишить кровопролитие и междоусобие, признав мудрого прошлеца царем, наконец увидел пропасть, в которую ввергает Россию наше малодушное потворство. Он лучше других знал истину и сам погребал в Угличе тело святого мученика царевича Димитрия. Надлежало погубить опасного свидетеля, и по доносу презренного цыгана, пришедшего в Москву с войском расстриги, князя Василия и братьев его обвинили в злоумышлении и заточили в темницы. Этот цыган не знал ни о каких замыслах и был избран только в путеводители Михаиле Татищеву по стану для узнания мнения войска в день вступления в Москву Лжедимитрия. Но Татищев проговорился или похвастал перед своим спутником, и с тех пор тайно надзирали за ним и за Шуйскими. Когда же князь Василий, негодуя на неистовство расстриги, стал рассказывать под рукою о том, что он знал о деле углицком, то долго скрываемая злоба разразилась явною местью. Нашлись доносчики, кроме цыгана, и Шуйских с их ближними заключили в темницы. Князя Василия и брата его Димитрия пытали, чтоб заставить оклеветать себя и других, но они пребыли твердыми в муках. Наконец указом объявили народу, что царь повелел князя Василия казнить смертию за покушение на жизнь его и на овладение царством. Целая Москва собралась на Лобное место и на Красную площадь в день, назначенный для казни. Вывели князя в цепях, среди воинов, предводительствуемых Басмановым. За несколько времени пред сим, когда вели на казнь дворянина Петра Тургенева и мещанина Федора Калашникова, возмущавших явно народ противу расстриги, москвитяне, обманутые им, славили его правосудие и оглашали площадь радостными восклицаниями. Не то было при казни Шуйского! Лишь только он появился на площади, умолк ропот и настала тишина, прерываемая глухими стонами и рыданиями друзей и приверженцев Шуйского. Басманов прочел указ государев. Князь Шуйский, помолясь Богу, поклонился на все четыре стороны и громко воскликнул к народу: "Братья! Умираю за истину, за веру христианскую и за вас!" – сорвал с себя боярскую одежду и положил голову на плаху. Уже палач занес секиру, уже руки и очи зрителей воздеты были к небу… сердца трепетали… вдруг раздался крик "стой!" Дворянин царский прискакал на коне из дворца и объявил милость и прощение Шуйскому. Народ как будто воспрянул от недуга. Радостные восклицания раздались на площади, и Москва помирилась с царем – на время (122).

 

Милость боярину испросила царица-инокиня Марфа и знатные поляки. Ты знаешь, преосвященный, что Шуйские были однако ж сосланы, но что ныне возвращены и допущены снова к милости царской. Но кровная эта обида осталась на сердце князя Василия, он не продаст души за дары адские… Он молчит до времени.

Князь Куракин замолчал, а митрополит задумался и наконец сказал:

– Признаю делами гнусными и безбожными истребление рода Годунова и бесчестие последней его отрасли, Ксении. Хотя Борис погубил нас – но мщение чуждо душе моей, и преступления его не оправдывают беззаконий нового царя. Но во всем, что ты мне рассказал о царе, вижу не злобу и не жестокость сердца, а безрассудство, легкомыслие и какое-то непостижимое ослепление. Он может погубить Россию противу своей воли!

– И погубит! – воскликнул князь. – Носится слух, что он намерен уступить Польше и тестю своему целые области. Иезуиты уже заводят свою школу в самом Кремле. Чего ожидать после этого?

– Надобно открыть царю истину и указать пропасть, в которую он низвергнет себя и отечество… Это долг каждого русского…

– Была бы спасена Россия, а он – провались, окаянный! Было ему говорено, но слова русских не достигают каменного его сердца. Носятся даже слухи, что он чернокнижник! Да и нельзя этому не верить. Видно, что он совещается с дьяволом, когда не хочет слушать добрых граждан!

– Чернокнижник ли он – этого не знаю, ро что касается до его царского происхождения, то до сих пор истина еще под покровом. Я говорил в Угличе с Варварою От-репьевою и с младшим сыном ее. Она сказала мне, что имеет другого сына, Юрия, который в юных летах вступил в монашество под именем Григория; но что с тех пор Григорий не возвращался на родину и уже лет десять, как вовсе не дает о себе никакой вести. Он ли воссел на престол под именем Димитрия, этого не знает наверное Варвара, хотя и слышала о сем от брата мужа своего, Отрепьева-Смирнова, который сослан теперь в Сибирь за то, что ездил к королю Польскому от Годунова уличать нынешнего царя в самозванстве. Варвару также заключили в темницу за то, что она разглашает слышанное от своего деверя. Конечно, все это дела сомнительные, нечистые, но не явные улики. А что говорит царица-инокиня Марфа?

– Страдав тридцать лет в заточении и терпев всю жизнь гонения от Бориса, она признала бы сыном всякого, кто только захотел бы освободить ее. Царь наружно чтит ее и ласкается к ней; она платит ему тем же, а что она думает – Бог знает!

– Благодарю тебя за откровенность, – сказал митрополит. – Я сам хочу поговорить с царем и царицею-инокинею; ты же будь спокоен; слова твои пали, как на дно кладезя. Теперь прощай, мне надобно идти на молитву. Завтра я увижусь с князем Василием Ивановичем Шуйским. Предуведомь его!

* * *

Для иезуитов отвели дом боярина князя Глинского в Кремле. Усердные к своему долгу патеры устроили в одной комнате римско-католическую церковь и на воротах дома выставили таинственный знак своего общества. С негодованием взирали русские на сие соблазнительное нарушение древних обычаев и почитали это ругательством над православием и покушением к его низвержению. С ужасом ожидали москвитяне сего события и намеревались погибнуть за дом Пресвятыя Богородицы, за православную церковь. Добрые граждане обходили кругом дом иезуитов как место, зараженное язвою, и, встречая на улицах патеров, удалялись от них, крестясь, как будто от волшебников. Но, ослепленные ревностью к распространению римской власти, отцы-иезуиты не замечали народной к себе ненависти; думали, что русские легко последовали бы их учению, если б царь стал споспешествовать их замыслам и если бы буйное польское воинство не озлобляло граждан своими поступками. Отцы иезуиты составили новое предначертание к исполнению своих замыслов.

Вечером патеры Левицкий, Савицкий, Поминский, Черниковский и Красовский собрались на совещание и уселись за круглым столом, на котором стояла серебряная фляга с венгерским вином.

– Пан воевода Мнишех привез с собою тридцать бочек этого вина, – сказал патер Савицкий, опоражнивая бокал, – право, жаль поить им русских. Они не знают в нем вкуса. Это настоящее кардинальское винцо!

– Гораздо было бы лучше, если бы пан воевода не привозил этого вина, – сказал патер Левицкий. – Здесь и без того все как в чаду. Если б при дворе менее пили и веселились, то имели бы более времени заняться делом. Это настоящий Содом и Гоморра! Каждый день балы, маскарады, танцы, банкеты, музыка; время летит, а дела не делаются!

– Справедливо! – возразил патер Поминский. – Я сам несколько раз напоминал царю, что пора начать действовать; напоминали ему и Мнишех, и Рангони чрез своего племянника; писал к нему и сам папа, но нет толку!

– Царь сказал мне еще в лагере под Москвою, что он не надеется истребить в России греческую веру и не хочет мешаться в это дело, – сказал патер Савицкий. – Он только обещал не препятствовать нам действовать. Но когда папа не требует теперь совершенного истребления греческой веры, а только хочет, чтоб Россия признала власть Рима и чтоб царь ввел унию, то ему никак нельзя отказаться от этого.

– Он обещал это, – примолвил патер Красовский.

– И не исполняет обещания, – возразил патер Левицкий. – Медлит, откладывает со дня на день и, кажется, обманывает нас.

– Неблагодарный, – воскликнул патер Поминский, стукнув стаканом по столу, – не нам ли он обязан всем: воспитанием и престолом? Без нашей воли и помощи он всю жизнь переменял бы тарелки за столом панским или держал стремя. Соединение церкви восточной с западною – вот цель всех наших усилий, а не возведение на царство этого бешеного бойца! Он забыл, кажется, кто он, как вышел в люди, зачем возвышен, кем? Забыл, что он чадо нашего предначертания!

– Не гневайтесь, почтенный брат, – возразил патер Савицкий, – он, право, добрый малый! Ветрен, легкомыслен, тщеславен, но это пороки молодости. Дайте ему насладиться плодами победы!..

– Пустое! – сказал с гневом патер Поминский. – Он имел довольно времени натешиться. Он просто боится оскорбить своих попов и бояр – и обманывает нас. Надобно его принудить к исполнению своего обещания.

– Принудить! Какое средство имеем мы к этому? – сказал патер Красовский. – Неужели мы объявим войну царю за нарушение трактата?

– Да, войну, войну иезуитскую! – возразил патер Поминский. – Послушайте, почтенные братья! Вы знаете наши правила. Чем должно обуздывать и понуждать людей? Страхом. Чем воспламенять их? Надеждою. Здесь надежда не подействует, ибо царь получил более, нежели надеялся; итак, должно употребить страх. Надобно заставить его бояться, подвергнуть опасности и привести в такое положение, чтоб он снова нуждался в нашей помощи. Тогда скажем ему: гибни или вводи унию!

– Прекрасно, превосходно, бесподобно, славно! – воскликнули все патеры. – Виват почтенный брат, я пью за ваше здоровье, – сказал патер Савицкий.

– И я, и я, и я! – повторили все патеры и осушили кубки до дна.

– Мысль прекрасная, достойная сына Лойолы, – сказал патер Левицкий, – но как ее исполнить?

– Я все обдумал и уладил, – отвечал патер Поминский. – Слушайте. Вы знаете, почтенные братия, что многие бояре недовольны царем за предпочтение, оказываемое полякам, и за страсть его ко всему иноземному. Помните дело князя Шуйского? Этот гордый, самолюбивый боярин никогда не простит царю той обиды, которую он перенес, быв предан в руки палача и претерпев пытку. Величайшее неблагоразумие царя в том, что он приблизил к себе снова человека, столь жестоко им оскорбленного. Я советовал ему или не начинать этого дела, или, начав, кончить порядком. Но он послушался баб и сделал глупость. Хитрый Шуйский льстит царю, изгибается пред ним и ползает, изыскивая случай, чтоб уязвить смертельно, подобно змее. Шуйский – глава недовольных новым порядком вещей. Он еще не смеет составить заговор, опасаясь измены, но если возбудить его к тому надеждами – то он готов на все. Итак, надобно заставить Шуйского составить заговор на жизнь царя, постращать его этою опасностью, а после спасти с условием немедленно ввести унию и, обнаружив заговор, одним ударом истребить всех противников нововведений, то есть Шуйского со всеми его клевретами.

– Позвольте поцеловать себя и прижать к братскому сердцу! – воскликнул в восторге патер Левицкий.

Все патеры бросились обнимать патера Поминского.

– Теперь позвольте спросить, почтеннейший брат: как же вы устроили это дело? – сказал патер Савицкий.

– Вы знаете, почтенные братья, русского дворянина Золотого-Квашнина, который бежал в Польшу от гнева Иоанна Грозного и долго жил в Львове? – сказал патер Поминский (123).

– Знаю его, очень знаю! – сказал патер Левицкий. – Человек умный и хитрый.

– Он в большой милости у князя Василия Шуйского, – примолвил патер Поминский, – и так же недоволен нашим питомцем за то, что он не дал ему боярства по обещанию. Я в связях с Квашниным… мы имели общие дела в Польше… он имеет нужду во мне… словом, я могу употребить его в дело.

– Ваше изобретение, следовательно, вам принадлежат исполнение и слава, – возразил патер Савицкий. – Мы будем помогать, как только можем.

– Но этот Золотой-Квашнин мне весьма подозрителен, – сказал патер Левицкий. – Я должен теперь сознаться вам в моей неосторожности и в моих подозрениях, чтоб предостеречь насчет Квашнина. Когда наш питомец открылся в Польше, этот Квашнин весьма часто посещал меня и не хотел пристать к искателю короны Московской прежде, нежели удостоверится, что он имеет довольно силы к исполнению своего намерения. Квашнин обещал с своей стороны найти искателю сильных приверженцев в России. Чтоб убедить Квашнина, я показал ему несколько писем от братии наших из Рима – и что ж? Чрез несколько дней мой ларчик с письмами и другими бумагами пропал из моей кельи, и Квашнин более ко мне не являлся!

– Потеря писем – важное дело! – сказал патер Поминский. – Но нельзя думать, чтоб их похитил Квашнин. Впрочем, вы знаете, почтенные братья, что мы должны открываться только вполовину людям, не принадлежащим к нашему обществу. Не бойтесь, Квашнин не обманет меня!

– Надеемся! – примолвил патер Савицкий с улыбкою. – Итак, дело решено. Шуйского возбудить к заговору, настращать царя – и аминь!

– За здравие великого механика и доктора белой магии! – сказал патер Черниковский с улыбкою, осушив бокал.

– Виват! – воскликнули отцы иезуиты, опорожнили бокалы и, поклонясь чинно друг другу, пошли в свои комнаты отдыхать, радуясь, что открылось новое поприще для их деятельности.

* * *

Лжедимитрий не любил Кремлевских палат. Мрачные покои, голые стены наводили на него скуку и грусть. Сломав деревянный дворец Годунова, он велел построить для себя большой деревянный же дом на европейский образец над Москвою-рекою, в тылу других царских палат, и украсил его богато и изящно. Стены обиты были персидскими шелковыми тканями, полы устланы коврами, окна убраны занавесями, печи складены из разноцветных изразцов и огорожены серебряною решеткой. У дубовых дверей резной отделки были позолоченные замки. Во всех комнатах вместо скамей были позолоченные стулья, покрытые бархатом. У крыльца стояло медное изображение Цербера. Три челюсти его разверзались от прикосновения к изваянию и производили стук и звон к ужасу суеверных москвитян (124). В сенях и в столовой зале были мраморные истуканы древних богов и мудрецов Греции и Рима. В сем новом дворце во всем соблюдаемы были иноземные обычаи; все слуги одеты были по-венгерски. Стражу вокруг дворца содержали сто человек иноземных воинов, называемых драбантами. Их было всего 300 человек в трех дружинах под начальством капитанов: француза Маржерета, ливонца Кнутсена и шотландца Вандемана. Воины дружины Маржеретовой носили красные бархатные полукафтанья и бархатные же плащи, обшитые золотым позументом; вооружены были они бердышами с золотым царским гербом; древки обтянуты были красным бархатом, увиты серебряною проволокою с серебряными гвоздями и украшены золотыми и серебряными кистями. Воины дружины Кнутсена имели полукафтанья из фиолетовой камки, обшитые по швам красными бархатными снурками с красными закидными рукавами; они вооружены были алебардами. Воины дружины Вандемана имели одежду того же покроя из зеленой камки с зелеными бархатными нашивками; они также вооружены были алебардами (125). Царь появлялся в русском платье только в старых Кремлевских палатах и соблюдал некоторые древние русские обычаи только в Думе, на пирах и в общественных приемах. Тогда царь вел себя гордо и хранил все приличия своего сана. В новый дворец допускаемы были только те из бояр русских, к которым царь благоволил особенно: здесь он обходился без принуждения с своими приближенными и жил как частный человек. Комнаты царицы Марины Юрьевны отделены были от царских галереею, где находилась внутренняя стража.

 

У царя обедали польские послы: Николай Олеснецкий, кастелян Малаговский и Александр Гонсевский, староста Виленский, воевода Мнишех, сыновья его – староста Саноцкий и староста Красноставский, три брата Стадницких, подстолий Немоевский, два князя Вишневские, Любомирский и много других панов. Из приближенных царя были только Меховецкий и Басманов. После обеда царь позволил всем присесть, и сам, прилегши на подушках софы, стал разговаривать с своими гостями.

– Ну, как вам нравится моя столица, почтенные мои гости? Сознайтесь, что в Польше нет такого обширного города. Знаете ли, что Москва в окружности имеет более 20 верст?

– Правда, что город обширен, – отвечал пан Гонсевский, – но позволь сказать тебе, государь, что только Кремль, укрепленный каменною стеной с зубцами и башнями, можно назвать городом. Твой большой дворец с теремами, с Грановитою, Золотою и Столовою палатами есть памятник величественной старины. Церковь и колокольня Ивана Великого, напоминающая два великие бедствия для России, голод и похитителя престола Годунова, есть одно из удивительных зданий в мире по необычайной величине и размеру. Фроловские, или, как другие называют, Спасские ворота с своею башнею – прекрасное здание, вкуса изящного. Более ничего нет замечательного, кроме церквей и Кремлевских башней!

– Вы слишком строги в сужде" иях, – возразил Мехо-вецкий. – Храмы Божий составляют лучшее украшение всякого города, а едва ли есть где столько прекрасных церквей, как в Москве. Правда, что новогреческая архитектура, по правилам которой построены здешние церкви, кажется нам странною, но она хороша в своем роде. Наши готические костелы высоки и обширны во внутренности; здешние храмы, кроме некоторых соборов, низки внутри, и кажется, будто одними башнями и главами возносятся от земли к небу. Но церкви сии приятны на вид и чрезвычайно богаты украшениями. Вы, вероятно, удивлялись красоте и богатству Успенского собора, церкви Рождества в горах, Архангельскому собору, Чудовской и другим церквам в Кремле. Что же касается до Троицы на рву, построенной знаменитым итальянским архитектором Аристотелем по повелению родителя нашего милостивейшего государя, то это, без сомнения, одно из прекраснейших зданий в Европе. Но как можно мне исчислять все церкви, когда их в одном Кремле 35 каменных, а всех больших и малых в целой Москве до 450, кроме приделов! Нет, государи мои! Москва – город удивительный: это северный Рим!

– Дай Бог, чтоб Москва была другим Римом во всех отношениях, – примолвил воевода Мнишех.

– Шведский посланник Петрей сказывал мне, что всех церквей, больших и малых, с приделами и часовнями, до 4500,– примолвил Олесницкий, – и будто всех домов и хижин 416000! Мне кажется, это сказка!

– Преувеличено, но если считать все домы и домишки в Москве и посадах, то будет, верно, половина, – примолвил Басманов. – Если счесть также все домашние церкви (а у нас в каждом богатом доме есть церковь), тогда и этот счет близок к правде.

– Ты считал церкви, Меховецкий, а известно ли тебе число колоколов? – сказал царь.

– Нет, государь!

– Не менее пяти тысяч, – примолвил царь, – а тот, что висит на деревянной колокольне в Кремле, имеет в себе весу до тысячи пуд!

– Верю этому, – сказал, улыбаясь, Олесницкий, – ибо в праздники, когда ударят во все колокола, невозможно разговаривать не только на улице, но даже дома.

– Я слыхал, что в этот большой колокол звонят тогда только, когда царь едет в дальний путь или возвращается в столицу, – сказал Олесницкий.

– И когда принимает знаменитых иностранцев, – примолвил царь, – что было и при вашем въезде, любезные мои гости.

– О церквах ни слова, – сказал Гонсевский, – их много и они прекрасны, но что касается до частных зданий, то их вовсе нет в Москве; каменных домов весьма мало, и они так рассеяны, что столица кажется не городом, а соединением множества сел. Кроме нескольких каменных домов в Кремле и Китае-городе, домы самых зажиточных людей деревянные, малые и тесные. Большое крыльцо с навесом и дощатая свислая кровля придают дому вид странный. Не красота архитектуры, но высота дома и пространство двора, застроенного кладовыми и чуланами, почитается великолепием! Даже деревянных двухъярусных домов немного; большая часть жителей помещается в лачугах. Улицы чрезвычайно грязны, и едва некоторые из них вымощены бревнами. Я говорю это не в укор твоему народу, государь, но для того, чтоб возбудить в тебе охоту сделать из Москвы город, более достойный быть столицею твоего обширного государства.

– Вы совершенно правы, господа, – отвечал царь, – что Москва, кроме Кремля, ничем не похожа на европейский город и имеет вид огромной деревни. Но каким бедствиям подвергалась она беспрерывно! Еще в 1571 году Крымский хан Девлет-Гирей сжег и опустошил Москву до основания, погубив более 800000 воинов и мирных жителей. Пока мы не истребим этого разбойничьего гнезда, Россия никогда не будет спокойною, и города никогда не застроятся порядочно. Русский живет в своем доме, как в шатре, беспрестанно ожидая неприятеля. Я приведу все это в порядок! Выгоню татар из Крыма и турок из Константинополя!

– Да поможет тебе господь Бог! – сказал воевода Мнишех.

– Видно, что после этого бедствия. Москва не успела еще оправиться, когда в самой средине города такое множество пустырей, лугов и огородов, – сказал князь Адам Вишневецкий. – Признаюсь, государь, нам показалось странным, что даже у самого твоего дворца – луг, на котором, как говорят, накашивают сена до 600 возов!

– Это наш русский обычай строиться просторно, – возразил царь, – это служит к избежанию пожаров, частых и опасных в деревянных городах. В целой России, так как и в Москве, между домами находятся рощи, сады, огороды и луга.

– Но о садоводстве здесь не имеют ни малейшего понятия, – примолвил Олесницкий. – Три сада твои, государь, в Кремле занимают обширное пространство, но расположены без всякого порядка, и за деревьями нет никакого присмотра.

– Я уже приказал развести сад нынешнею же весною по образцу итальянскому, – примолвил царь.

– Впрочем, я не виню царей, предков твоих, в нерадении о частных зданиях, – сказал Гонсевский, – они должны были пещись о безопасности, а не о украшении своей столицы. Чего стоили постройка и содержание этих обширных укреплений!

– Справедливо! – сказал Меховецкий. – Ни один город не имеет столько стен. Во-первых, Кремлевская огромная стена с башнями защищает царское жилище; во-вторых, каменная стена с башнями окружает Китай, средоточие торговли; в-третьих, каменная же стена защищает Царев-город, и, наконец, деревянная крепкая стена, или срубы, засыпанные песком и камнем, с башнями окружает Скоро дом. Но кажется мне, что на содержание сих укреплений издержки вовсе излишни, ибо трудно собрать столько войска, чтоб защищать их.

– У нас каждый гражданин воин, – возразил Басманов.

– Позвольте спросить, – сказал князь Вишневецкий, обратясь к Басманову, – что называете вы, собственно, городом Москвою?

– Кремль, Китай, Царев-город, Скородом, Замоскворечье и Дворцовая слобода за Яузою составляют город. Немецкая слобода, жилище иноземцев, и Красное село, где живет семьсот семей ремесленников и торгашей, не принадлежат к городу и называются посадами (126).

– Мне кажется, государь, что прежде, нежели ты приступишь к перестройке города, надобно бы переменить, хотя несколько, здешние обычаи и ввести европейский образ жизни, – сказал Гонсевский. – На днях мы обедали у знатного и богатейшего боярина Мстиславского и, признаюсь, крайне изумлены были удивительным смешением бедности с богатством, роскоши с дикостью. Кушанья было много, но все приправлено таким горьким маслом и так нечисто, что мы ничего не могли есть, кроме пирогов и жаркого. Все кушанья подаваемы были на оловянных блюдах, а похлебки в медных полуженных. Только хозяину и двум из нас положены были серебряные ложки, а прочим гостям – деревянные (127). Тарелок вовсе не было, и мы должны были есть из блюд и судков. Но при безвкусии яств и бедности в посуде множество превосходных медов и вин подаваемы были в серебряных и золотых ковшах, бокалах и стопах. Нас угощали в трех комнатах, в которых, кроме простых деревянных столов и скамеек, не было никаких мебелей. Стены обиты цветною бумагой, скамьи покрыты коврами, и все богатство комнат и единственное их украшение составляют образа в золоченых серебряных окладах с жемчугом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru