– Да из чего ж этот озорник вздумал бранить царя? Как пришло это к речи? Уж, верно, вы сами как-нибудь да связались в побранку с молодцем или стали стращать? – сказал купец.
– Нет, батюшка, мы говорили про себя и даже не видали его, а он сам вдруг взбеленился ни к селу, ни к городу, – отвечал мещанин.
– Что ж он говорил про царя? В чем упрекал его? – спросил купец.
– Виноват, грешный; прости батюшка, перед тобою не утаишь, – сказал мещанин. – От страху мы не сказали в приказе, что было говорено, да и спрашивали одного стрельца Петрушку, а нам только велено подтвердить допрос, и то однажды. Ох, родимой, страшно подумать, что сказал молодой парень в кружале; не то чтоб худое про царя, а дело великое.
– Поди-ка со мной наверх да расскажи все, как было, – сказал Федор Конев. – Не бойся, говори правду; ты знаешь, что я не доведу тебя до беды, а разве вытащу из беды, когда можно. – Мещанин низко поклонился купцу, и они пошли в верхнее жилье.
Чрез полчаса Федор Конев возвратился в лавку. Он был бледен, и на лице его приметно было смущение.
– Ну, ступай с Богом домой, – сказал он мещанину.
– Да ведь я пришел к тебе за своим делом, отец родной, – сказал мещанин, низко поклонясь. – Твои обозы пойдут к городу Архангельску по первому зимнему пути: не дашь ли мне местечка, кормилец? Придется жене и детям сидеть зиму голодом, если ты не пособишь. Ведь я уже служил тебе во обозных приказчиках, и ты всегда оставался доволен.
– Хорошо, хорошо, – отвечал купец, – теперь мне не досужно; приходи в другое время, в средине недели. Я дам тебе место.
Мещанин поклонился и пошел домой. Федор Конев сел на скамью и погрузился в думу.
В это время подошел к нему купец из Скорнячного ряда, Семен Ильич Тараканов, старинный Друг его и ровесник.
– Что призадумался, кум? – сказал Тараканов, ударив Конева по плечу. – Слыхал ли ты вести?
– Вести, какие? – спросил торопливо Конев.
– Говорят под рукою, будто царевич Димитрий Иванович не убит в Угличе, а цел и невредим.
– Господи, воля твоя! Что ты говоришь, кум? Знаешь ли, что за это можно поплатиться головою? – сказал Конев.
– Ведь не я его убивал, не я и воскрешал, – возразил Тараканов. – Сын мой, Мишка, твой крестник, ходил к празднику в Александровскую слободу; там он загулял с приятелями, и за чарою меду крылошанин Чудова монастыря Мисаил Повадин, тот самый, которого дядя торговал в Железном ряду, сказал им за тайну, что царевич Димитрий жив.
– Мисаил Повадин! знаю его, только нельзя ему много верить, – возразил Конев. – В мирянах он был человек распутный, а как видно, и теперь не к добру ходит к праздникам. Только это не его выдумка, а есть тут что-то мудреное. Мисаил Повадин! Как можно открыть такое важное дело этому человеку! Впрочем, один Бог знает, как дела делаются: и по заячьему следу доходят до медвежьей берлоги. Где же находится царевич – если он жив?
– Мисаил не сказал этого. Он говорит только, что слышал это от своей братьи, – отвечал Тараканов.
– Если весть эта дойдет до царя, то будет много беды. Не пропустят этого без розыска, а попасться в руки приказных – не оберешься хлопот! Я советовал бы тебе молчать, кум, да и сыну приказать, чтоб он держал язык за зубами, – сказал Конев.
– Да ведь Мисаил говорил не одному Мишке, а целой беседе за кружкою: так этого не утаишь, – возразил Тараканов.
– Правда твоя! Уж лучше выдать этого Мисаила; пусть его отвечает один за всех, – сказал Конев.
– Ну, а как он говорит правду, так подумай, кум, какой грех возьмем на душу, изменив царевичу законному! – возразил Тараканов.
– Какая тут измена, когда нам никто не поверял за тайну и никто не требовал крестного целования? – сказал Конев.
– Да ведь мы прежде целовали крест всему царскому роду и присягнули на верность Борису Федоровичу потому только, что царское племя извелось на Руси, – отвечал Тараканов. – А если царевич жив, так и мы его, а не Борисовы.
– Пустое мелешь, кум! И без царевича Димитрия были ближние роды боярские и княжеские к царскому престолу. Бориса Федоровича выбрали собором, патриарх благословил его, мы целовали крест, так и дело с концом, – сказал Конев.
– Нет, куманек. Я хоть и не силен в книжном деле, а слыхал с ребячества от умных людей, что царей избирать волен один Бог, а не мы, грешные, – отвечал Тараканов.
– Нет спору! Да ведь Господь Бог посадил Бориса Федоровича на царство, так наше дело сторона, – возразил Конев.
– Оно так! Да посмотрим, что будет, – сказал Тараканов. – Уж когда царевич в самом деле жив, так быть великой смуте!
– Да, если он подлинно жив, так не попадайся… но я дал бы дорого, чтоб не знать и не слыхать этих вестей, – сказал Конев.
– Правда, и меня мороз по коже подирает, как я подумаю об розысках, следствиях, расспросах, вопросах, пытках, как было в то время, когда разнеслись вести, что царевич не сам себя убил, а что извели его злодеи по приказу… Ну, уж обрадуются наши дьяки да подьячие! Ох, это крапивное семя!.. Они радуются всякому злому умыслу, как доброму урожаю. Беда православным – их товар, с которого они берут барыши. Недаром поп Никита говорит, что, если б царь прогневался на месяц, зачем не светло светит, то они и месяц на небе ободрали бы зубами, как липочку. Был я у них в руках, лукавый их побери! Вот от того моя кручина, чтоб вести не разнеслись да не пошли снова розыски да обыски! Тогда приказные нападут прямехонько на тех, кто побогаче да послабее, как голодные волки на жирных овец.
– Не бойся! Царь Борис Федорович страшится не нас, а своих бояр. От них-то, думаю я, и эти вести, и вся беда, – отвечал Конев.
– Да ведь царь-то не сам станет узнавать да спрашивать, – возразил Тараканов. – Подумай хорошенько, куманек, что делать? Ведь я пришел к тебе за советом, – сказал Тараканов.
– Утро вечера мудренее, – отвечал Конев. – Новое солнышко принесет новую мысль и совет.
В это время подошел к разговаривающим монах, перекрестился пред образом, поклонился купцам и, вынув из-под рясы кадильницу, подал Коневу и сказал:
– Архимандрит кланяется тебе, Федор Никитич, и посылает отцовское благословение. Вели починить это кадило на счет казны монастырской.
Конев принял кадило, отвечал поклоном и сказал:
– Здорово ли поживаешь, отче Леонид? Тебя давно не видать.
– Я отлучался из Москвы по делам монастырским, – отвечал монах.
– Вот то-то и беда, что ваша братья ищут более дел за стенами монастырскими, нежели в ограде! Не к тебе речь, отче Леонид, но чернецы вашего Чудова монастыря любят разглашать вести, которые иногда могут довести православных до соблазна, до греха и до беды!
Монах пристально посмотрел на обоих купцов и заметил смущение на лице Тараканова.
– Добрые чернецы не разглашают пустых вестей, – сказал Леонид, – а если пускают в народ вести, то справедливые, с соизволения Божиего.
– Слышишь ли, кум? – сказал Тараканов.
– Нет, отче Леонид, – возразил Конев. – Иногда и монашеские вести похожи на сказку. Например, если б кто тебе стал рассказывать, что умерший и погребенный восстал из могилы?
Леонид хотел что-то сказать, разинул рот и остановился. Потом, посмотрев проницательно на Конева, сказал:
– А давно ли ты, Федор Никитич, стал сомневаться в силе Господней, творящей чудеса по произволу?
– О, я не сомневаюсь в чудесах и знаю, что сам господь Бог наш, Иисус Христос, воскрешал из мертвых и запечатлел святую нашу веру своим воскресением; но здесь дело не о чудесах, а просто о делах человеческих… Как бы тебе сказать… Например, если б тебе сказали, что блаженной памяти царь Феодор Иванович, которого мы со слезами схоронили в могиле, воскрес или вовсе не умирал. Что бы ты сказал тогда?
– Что всякое дело возможно и что мудростию человеческою нельзя постигнуть промысла Всевышнего. "Мудрость бо человеческая буйство у Бога есть", как гласит Писание, – отвечал Леонид, смотря в лицо купцам, которые поглядывали друг на друга с беспокойством и смущением.
– Крылошанин вашего монастыря Мисаил Повадин ведет жизнь нетрезвую и часто болтает лишнее, – сказал Тараканов.
– К чему мне знать, а тебе говорить это? – отвечал Леонид. – Ни ты, ни я не старшие над братом Мисаилом; как поживет, так и будет отвечать пред Богом!
– Ну, уж воля твоя, отче Леонид, а я бы не стал верить, если б мне рассказал что мудреное брат Мисаил, – сказал Конев.
– Бездушен колокол, но благовестит во славу Божию волею честных и православных святителей. И бесы не отвергают истины – бытия Божия. Весть – слово, все равно, кто бы ни молвил. Истина переходит в народ иногда из скверных уст, как чистая вода источника из мутного болота. "Сего ради подобает нам лишше внимати слышанным, да не когда отпаднем", – сказал апостол Павел (32).
– Мы люди не ученые и не можем спорить с вами, книжниками, – сказал Конев. – Не хочешь ли подкрепить силы чем-нибудь, отче Леонид? Пойдем ко мне наверх.
– Спасибо! Мне некогда: я должен возвратиться в монастырь. – Леонид, сказав сие, откланялся купцам и пошел в обратный путь.
– Ну, что бы тебе порасспросить хорошенько отца Леонида, – сказал Тараканов, – видишь ли, что и он как будто намекал о чуде…
– Поди ты с Богом: я знаю отца Леонида! – отвечал Конев. – Нет хитрее, нет мудрее его в целой Московской епархии. С ним беда связаться на речах. Он, верно, сам выпытывал нас, чтоб выставить вперед. Но как бы ни было, а дело нешуточное. Мы завтра поговорим с тобою об этом, а теперь прощай: мне надобно за делом сходить в Царь-город.
Народ толпился на Красной площади, пользуясь праздничным днем и приятною погодой. Молодые люди лакомились орехами и пряниками, которые разносили на лотках мелкие торговцы; одни играли в свайку, другие в кружке распевали песни; иные слушали веселых рассказчиков и громким хохотом изъявляли свое удовольствие. Старики разговаривали между собою о делах, о торге, работах, подрядах. Пестрые толпы, как волны, переливались из одного конца площади в другой; шум и говор составляли один протяжный гул.
Вдруг толпы поколебались, и из всех концов площади народ устремился на средину. Пожилая женщина с растрепанными волосами, босоногая, покрытая поверх рубахи куском полотна, медленными шагами шла между народом, который раздавался перед нею и с боязнью посматривал на нее, забегая вперед. Женщина несколько раз останавливалась, осматривалась кругом и, пропев петухом, продолжала путь.
– Что такое? что за диво? – восклицали из толпы люди, немогшие видеть, что происходило в середине.
– Кликуша! – отвечали вполголоса близкие к женщине.
– Кликуша! – повторяли другие громче, и наконец на целой площади раздался клик: "Кликуша! Кликуша!" (33)
– Это Матрена, вдова ткача Никиты из Красного села, – сказал один пожилой человек своему соседу. – Ее испортил колдун года три перед сим. Она бросила дом и детей и летом бродит по лесам и болотам, а зимою по селениям и заходит иногда в город. В ней поселился бес, да такой злой, что никак нельзя его выгнать. Он корчит и мучает ее, прикидывается то петухом, то собакою, то поросенком и кричит из нее, лает и хрюкает днем и ночью. Иногда бедная Матрена приходит в бешенство и мечется в огонь и воду; иногда она пророчит. Сеньке Лопате, купцу в Шапочном ряду, предсказала смерть; дьяку Шуйскому – тюрьму и побои, а в Скородоме – пожар. Не подходи близко, сосед, чтоб не наткнуться на беду.
Сосед перекрестился и сказал:
– Чур меня, чур меня! С нами крестная сила!
– Да воскреснет Бог и расточатся врази его! – промолвил другой, слышавший разговор.
Кликуша остановилась, запрыгала на одном месте, залаяла собакою, потом присела, поджав ноги, закрылась полотном и. завопила ужасным голосом.
– Бес мучит ее! – воскликнул кто-то в толпе. – Уйдем, чтоб он. не вылез, – повторил другой. – Нет, он не сделает зла крещеному без воли Господней, а как придет судьба, так и под землею не укроешься, – примолвил третий. – Ну как она кинется на людей? – спросил первый. – Не бойся, она не бросается на крест, – отвечал другой. Вдруг кликуша сбросила с лица полотно, угрюмо посмотрела кругом и сказала:
– Что вы уставили на меня глаза? Вам любо, любо! Постойте, придет и на вас черный год! Запоет петухом и сам царь Борис Федорович, завизжите и вы поросятами, как ударит углицкий колокол!
Кликуша умолкла, и люди посматривали друг на друга с изумлением и стали перешептываться в толпе. Первый голос. Что это значит? Другой голос. А господь Бог ведает! Третий голос. Вздор мелет!
Четвертый голос. Что за углицкий колокол! Кликуша снова стала говорить:
– Ах, вы, окаянные! на кого вы подняли руки? Чью кровь пролили? Кого увенчали? Вы слепы и глухи. Вы не видите этой черной тучи над вашими головами. Посмотрите: вот она спускается все ниже и ниже: вот гремит гром, блестит молния! Ах, какой крик, какой шум! Вот из земли бьет дым столбом, вот пламя! – Кликуша замолчала на несколько минут и вдруг завизжала пронзительным голосом. Народ пришел в ужас. – Не пущу, не пущу! – закричала кликуша и запела: "Черти пляшут, черти скачут, черти веселятся!" Потом, приняв грозный вид, возопила: "Море, море, реки, озера кровавые! За каждую капельку углицкой крови заплатите реками крови. Ха, ха, ха! Войско, рать! Прощай, царь Борис Федорович, вечная память! Прощайте, добрые люди, ложитесь спать в сырую землю! Вот звонит углицкий колокол! Пора, пора, домой, в лес, в болото!" – Кликуша снова пропела петухом, завизжала и пустилась бежать в Замоскворечье. Народ расступился и не смел ее преследовать. Молчание водворилось в устрашенных толпах; все поглядывали с беспокойством друг на друга; никто не смел спрашивать, никто не смел толковать.
Внезапно раздался крик и шум на другом конце площади. "Лови, лови, бей, бей!" – послышалось со всех сторон. Три черные лисицы взбежали на площадь и, увиваясь между толпами народа, который бросал в них шапками и рукавицами, безвредно пробежали от рядов чрез Лобное место, чрез Красную площадь, устремились в ту сторону, куда ушла кликуша, и скрылись.
– Господи, воля твоя! – сказал, перекрестясь, седой старик, торговец из Рыбного ряда. – Уж впрямь чудеса! Среди бела дня, между народом, бегают дикие звери, как по темному лесу. Уж, видно, запустеть Москве белокаменной за тяжкие грехи наши! Недаром пророчила кликуша беду великую, недаром ей видится кровь и огонь! Охти мне, грешному!
– Полно, дедушка, тосковать по-пустому, – сказал молодой писец. – Кликуша эта просто бешеная баба, мелет вздор, что уши вянут! Привиделся ей Углич с колоколом, буря среди красного дня и огонь перед морозами! Морочит народ; а. как бы недельные приставы прислушали, то захлестали бы бабу так, что и черт из нее вылез бы, как ворона из старого гнезда. Что мудреного, что лисицы пробежали городом? Верно, кто-нибудь привез на продажу да выпустил ненарочно.
– Не греши, сынок, не греши! – сказал старик. – В кликуше сидит дьявол, а он не боится ни приставов, ни дьяков.
– Да оттого, что они родные братья! – воскликнул стрелец.
– Эй, не смейтесь вы, молодцы! – возразил старик, – не яйцам учить кур; не вам, молокососам, толковать нам, старикам, о чудесах. Знаете ли вы, что значит углицкая кровь, углицкий колокол? Не знаете или не помните. А где погубили-то царевича Димитрия Ивановича? Ведь царская кровь святая, и за нее придется отвечать всему народу православному, как евреям за кровь Спасителя. Не кликуша накликала это, а то же говорят люди письменные, святители, честные монахи, схимники. Невинная кровь вопиет на небо! Господи, прости и помилуй! – Старик перекрестился и замолчал.
– Послушай, дедушка! Если ты только об этом кручинишься, так успокойся. Скажу тебе за великую тайну, и тебе, братец Алеша, что царевич Димитрий Иванович не убит в Угличе, а жив и здоров, как мы.
– Царевич Димитрий жив! – воскликнули в один голос старик и молодой писец.
– Тише, тише! – возразил стрелец. – Мне сказал это десятник наш Петрушка Лукин. Он слышал это от какого-то молодца в кружале на Бальчуге. Этот молодец бросил им на стол кучу серебра, велев пить за здоровье царевича Димитрия. Десятник закричал было "слово и дело", но молодец скрылся, и Петрушка промолчал на допросе, что слышал, а сказал только, что пьяный удалец бранил царя. Какой-то чернец дал также деньги нищим, чтоб молились за здоровье царевича Димитрия, примолвив, что он жив и здоров. Вот видишь ли, что кликуша не лжет.
– Царевич жив! – сказал старик. – Господи, спаси его! Увидим ли мы его, родимого, наше красное солнышко?
– Уж когда жив, так, верно, он не оставит нас, своих деток, – отвечал писец. – Была бы весть справедлива.
– Кому выдумать такое диво! – воскливнул стрелец. – Не был бы жив – так и вестей бы не было об нем.
– А все-таки кликуша сказала правду, – возразил старик, – ведь и за него пролито много невинной крови в Угличе, а когда бы Бог привел его к нам, то уж не обошлось бы без великой беды. Что пришлось бы делать царю Борису Федоровичу?
– Уж это не наше дело, дедушка, – сказал писец, – кто как постелет, так и выспится.
– Где ж укрывается наш царевич, наша надежда? – спросил старик.
– Одному Богу ведомо! – отвечал стрелец.
– Конечно, Бог хранит его. Куда ему, бедному, приклонить голову? Отчину-то его, матушку Россию, прибрал царь Борис Федорович! – сказал старик.
– Поживем, увидим; только чур никому ни слова, а то и мне и вам – погибель! – сказал стрелец.
– Пора домой, народ расходится, – примолвил старик. – Смотри, как все перешептываются, как все приуныли. Кликуша напугала народ; да нельзя и не бояться наважденного дьяволом. Я думаю, что и эти лисицы – оборотни. Как бы им уйти посреди народа? Ох, детки, быть большой беде! Сердце-вещун говорит что-то недоброе. Зайти-ка к вечерне да помолиться за здоровье царевича Димитрия: да здравствует он многия лета!
Счастье честолюбцев. Царский шут. Слабость сильных. Донос. Льстец. Царская палка.
Отдохнув после обеда, царь Борис Федорович сидел у окна в своей палате и смотрел на обширную Москву, которой концы скрывались от глаз в синем тумане. Погруженный в думу, он не приметил, как царица вошла в комнату и села возле него.
– Борис, друг мой! что ты невесел? – сказала царица, положив руку на плечо своего супруга. Борис Федорович быстро оглянулся.
– Ах, это ты, Мария! Что у тебя за дело, чего ты хочешь? – спросил он.
– Неужели и жене приходить к тебе за делом, с просьбами, – возразила царица Мария Григорьевна, – я пришла посидеть с тобою, побеседовать. Мы теперь так редко видимся!
– Друг мой, – сказал Борис, – я теперь отец не одного моего семейства; целая Россия – моя семья. Для моего рода я все сделал, что может сделать человек на земле, для России я должен трудиться до конца жизни. Я добровольно взял на себя эту обязанность.
– Правда! Но какую награду получаешь ты за эти труды? – возразила царица. – Ты все становишься мрачнее, угрюмее. Тайная грусть снедает тебя и отравляет счастье всех твоих ближних. Сколько раз ты говорил мне с восторгом о своих великих надеждах, сколько раз ты описывал мне райское счастье венценосцев! Наконец ты достигнул того, чего желал: ты царь и самодержец Росии; но с тех пор, как ты возложил венец на свою голову, черные мысли поселились в ней, веселье исчезло из сердца – и мы не узнаем в царе Борисе ласкового, приветливого Годунова: все переменилось! Где же то счастье, за которым ты гонялся?
– Ты права, совершенно права, любезная Мария! – воскликнул царь. – Я думал, я верил, что величайшее блаженство на земле – власть, и, признаюсь, ошибся. Честь, жизнь, имение миллионов людей есть моя собственность; воля моя – закон; слово – приговор судьбы; но эта власть не делает меня счастливым! Власть была предметом всех моих желаний и помышлений, а теперь она же служит источником всех моих опасений и беспокойства. Страшно потерять то, что стоило стольких трудов! Ужасно владеть предметом зависти всех честолюбцев, всех дерзновенных! При царе Иване Васильевиче все мы не были уверены в одной минуте нашей жизни, но самая эта боязнь доставляла нам радости: мы наслаждались, подобно плавателю по бурным морям, который тешится, преодолевая опасности. Тогда я думал: как счастлив тот, которого все боятся и который не боится никого! Наконец, вот я тот самый, которого все страшатся – но и я, неустрашимый, познал боязнь! Кого боятся, того не могут любить. Кто все может отнять, того дары ненадежны. Против государя законного, рожденного на троне, бояре и народ могут роптать, могут его не любить; но как бы он ни был жесток и несправедлив, никто не может осмелиться мериться с ним правами на власть. Напротив того, меня, государя избранного, судят иначе. Любезный друг Мария! Верь мне, что яд и чародейство давно уже устремлены противу меня!
– Яд и чародейство, Боже мой! – воскликнула царица, закрыв лицо руками.
– Да, яд и чародейство! – продолжал Борис. – Многие боярские роды помышляют о завладении престолом, опираясь на право рождения. Многих я знаю, многие скрываются во мраке. Я должен жить в уединении, как заключенный в темнице, остерегаться каждого входящего ко мне и выходящего от меня и с каждым днем ожидать несчастья, – Борис Федорович замолчал и задумался.
– Я не знаю твоих врагов, не знаю их умыслов, – сказала Мария, – но уверена, что народ любит тебя и благословляет за твою щедрость, правосудие.
– Народ, народ! – воскликнул Борис. – Это стадо, которое ревет радостно на тучной пажити, но не защитит пастыря от волков. Знаю я народ! Божество его – сила! В чьих руках милость и кара, тот и прав перед народом. Сего дня он славит царя Бориса, а пускай завтра мятежный боярин возложит венец на главу свою и заключит Бориса в оковы – народ станет поклоняться сильному и забудет о слабом. Так было во все времена, у всех народов, Мария, где на престоле не было царской крови. Оттого-то вся моя забота и все мои старания, чтоб усвоить венец в роде моем. Внук мой уже не будет знать этих опасностей, когда целое поколение возрастет в повиновении роду Годунова. Но я и сын мой Феодор, мы еще не у пристани.
– Ты нам говоришь всегда одно и то же, Борис, – сказала царица, – неужели эта ужасная мысль не может истребиться из твоей мудрой головы? Одна возможность измены лишает тебя спокойствия. На земле столько бедствий, и если б все предвидеть и всего страшиться, то не было бы в жизни спокойной минуты. Так я думаю – по-женски.
– Я ничего не страшусь за себя, друг мой Мария, но боюсь всего за вас, – сказал царь. – Боюсь, чтоб не сокрушилось то здание, которое я воздвигнул на собственном счастии. – Борис задумался. Мария встала тихо и вышла из комнаты, тяжело вздохнув и взглянув умоляющим взором на образа святых угодников.
Чрез несколько времени вошел в комнату горбун в желтом кафтане с красными рукавами и воротником, обшитым вокруг серебряными галунами. Борода у горбуна была подстрижена, волосы зачесаны назад. Он остановился перед царем, и, не кланяясь, сказал:
– Здравствуй, кормилец!
– Зачем ты сюда пришел без спросу, Кирюшка? – спросил царь с гневом своего шута.
– Матушка царица сказала мне, что тебе сгрустнулось, так я пришел полечить тебя. Вчера твои повара больно поколотили меня; с горя я убежал на кружечный двор. Там добрые люди употчевали меня медом и вином; хмель выгнал грусть и кручину, спина зажила, и я пропел и проплясал до ночи, а сегодня весел и здоров, как ни в чем не бывал. Вот тебе лекарство; дай, кормилец, за это полтину.
– Это лекарство для дураков; поди, лечи свою братью и убирайся прочь! – сказал Борис.
– Постой, кормилец, не сердись, – возразил шут. – Ты царь и государь наш, ты можешь делать что хочешь и можешь приказывать что тебе угодно. Сотвори милость рабу твоему Кирюшке! – При сих словах шут повалился в ноги государю.
– Ну, чего ты хочешь? Говори скорее, – сказал царь.
– Вот, изволишь видеть, родимой, – отвечал шут, – я ничего не люблю столько на свете, как есть, пить и спать. Сделай так, чтоб я мог есть и пить не тогда, как нужно, а тогда, как вздумаю, и столько на один раз, сколько съедают и выпивают сто твоих рейтаров. Сотвори, чтоб я мог спать по месяцу сряду, да еще сделай так, чтоб мне не больно было, когда твои дармоеды станут тормошить меня.
– Ты дурак! – сказал Борис, улыбнувшись. – Ешь, пей и спи, сколько хочешь и когда хочешь, а прочее не в моей власти.
– Не в твоей власти! – возразил шут. – Плохо, кормилец! Ну, так сделай, чтоб я не старелся. Красные девицы называют уж меня старым чертом, хотя я и подстригаю бороду.
– Глупец! Ты просишь невозможного, – сказал царь, развеселившись. Шут почесал голову и сказал:
– Так сделай, по крайней мере, чтоб я смеялся, когда хочется плакать.
^– И этого не могу, – отвечал царь, улыбаясь.
– Так что же ты можешь, кормилец? – спросил шут, подбоченясь.
– Могу велеть тебя побить порядком и проморить голодом, чтоб ты не врал пустяков, – сказал царь весело.
– Можешь побить, а не можешь сделать, чтоб было не больно, когда бьют; можешь проморить голодом, а не можешь сделать, чтоб я ел и пил один за сотню, – сказал шут. – Невеликая же радость тебе, кормилец! Впрямь, я был дурак, что завидовал тебе, думая, что ты все можешь сделать, что захочешь! Твой сын Федька дал мне пять алтын: на, возьми, батько; может быть, тебе надобно более, нежели мне. Ты кормишь и поишь целые сотни дармоедов, а тебя никто не потчевает: я никого не кормлю, не пою, а меня же все потчевают даром. – Шут протянул руку с деньгами.
– Спасибо, Кирюшка! – сказал царь, смеясь, – мне не надобно денег.
– Так что ж тебе надобно? – спросил шут.
– Мне ничего не надобно: я все имею, чего пожелаю, – отвечал царь.
– Так, стало быть, тебе и желать нечего и радоваться нельзя, когда получишь, чего хотелось! – сказал шут, сложив руки крестом. – Дурак я был, что завидовал тебе, думая, что ты, сидя один, размышляешь, чего бы захотеть да как бы достать; а после веселишься, когда получишь!
Царь призадумался и сказал про себя: "Недаром умные люди делают глупости, когда и дураки умно рассуждают". Потом, обратясь к шуту, примолвил:
– А ты чего бы хотел?
– Новую пару платья, такую, как ты подарил Сеньке Годунову, который вдвое глупее меня. Он всегда сердится, хоть его никто не бьет, напротив, сам бьет других; а я смеюсь, хоть меня все щиплют, как опаренную курицу. Хочу иметь коня с сбруей, чтоб разъезжать по Москве, как твой немец доктор, который чванится тем, что ему больные показывают язык; а мне так высовывают язык и здоровые. Хочу, чтоб ты дал мне вотчину, как князю Ваське Шуйскому. Не мудрено сгибать ему прямую спину, когда и мой горб гнется дугою перед тобой. Хочу, чтоб ты пожаловал меня стольником, как князя Тимошку Трубецкого, за вранье. Я заслужил более, потому что вру тебе втрое больше. Вот видишь, что я лучше всех твоих жалованных и так хочу…
– Постой, довольно, довольно! Радуйся же теперь, что ты многого желаешь. Не получишь ничего! – сказал царь, принужденно улыбаясь.
– Так подари хоть полтиной! – сказал шут, протянув руку.
Царь взял со стола полтину и дал шуту.
– Выторговал, выторговал! – воскликнул Кирюшка, запрыгав по комнате. – Послушай, отец родной, не гневайся, а твои бояре умнее тебя. Я у них выучился мастерски просить, а у тебя не хочу учиться бестолково давать. За твою полтину повторю тебе сказку, которую я сказал за гривну Ваньке Мстиславскому. Жила-была дойная корова; все нагибались перед и и, чтоб доить молоко, а она думала, что ей кланяются. Вот и вся недолга! Мы, бедные, обираем вас, богатых; веселимся на ваш счет и платим вам поклонами. Вот и ты грустишь от того, что тебе нечего и не у кого просить и не перед кем кланяться. Прощай, кормилец, пойду протру глаза твоей полтине, она у тебя, чай, прислепла в темном углу.
Шут поклонился и вышел. Борис Федорович посмотрел ему вслед и сказал про себя: "Вот как правда пробивается сквозь грубую оболочку дурачества. Право, этот шут счастлив! Если б мне было не стыдно самого себя – я бы мог в тяжкие мои минуты позавидовать Кирюшке!"
Борис Федорович прошелся несколько раз по комнате, потом сел за свой письменный стол и стал перебирать бумаги. Сторожевой постельник вошел в дверь, низко поклонился царю и сказал:
– Боярин князь Василий Иванович Шуйский просит позволения бить челом тебе, великому государю, и переговорить о весьма важном деле, не терпящем отлагательства.
– Проведи его ко мне, – отвечал государь и продолжал перебирать бумаги.
Князь Василий Иванович вошел в палату, помолился, наклонился до земли царю и остановился возле дверей.
– Что скажешь, князь Василий? – спросил государь.
– Великий государь, – отвечал Шуйский, – в народе носится весть ужасная. Будучи предан тебе душою, я поспешил к тебе с донесением. Распространились слухи, что царевич Димитрий Иванович – жив!
– Жив! – воскликнул Борис, приподнявшись быстро со стула и побледнев, как полотно. Помолчав несколько, царь сказал: – Князь Василий! подумал ли ты о своей голове?
– Государь! я твой головою и животами, – отвечал Шуйский, – и без вины виноват, если усердие мое к извещению тебя о народных толках ты почитаешь виною. Но я готов целовать крест, что ни делом, ни волею не участвую в сем злом умысле и, услышав сегодня сию весть, тотчас поспешил к тебе, великому государю, чтоб действовать, как ты прикажешь.
Борис Федорович сел в кресла, принял спокойный вид и сказал:
– Расскажи мне подробно, как и от кого ты услышал эту нелепую весть.
Боярин отвечал:
– Именитый московский гость Федька Конев пришел ко мне и сказал: "Князь Василий Иванович! великая смута готовится Московскому государству. Мещанин Сенька Лукошин признался мне, что он был в царском кружале с стрелецким десятником Петрушкою Лукиным, углицким ямщиком Силкою Васильевым, пономарем Чудовского монастыря Леонтьем да дворовым человеком боярина Федора Никитича Романова Ванькою; там они говорили о всякой всячине, и пономарь Леонтий сказал им, что какой-то чернец дал горсть серебра нищим на паперти церкви Вознесенья и велел им молиться за царевича Димитрия Ивановича, примолвив, что он жив. Когда же стрелец Петрушка сказал, что это ложь, то какой-то молодой человек, сидевший на краю, бросил на стол горсть ефимков, примолвив: "Чернец сказал правду, царевич Димитрий жив; пейте за его здоровье!" Петрушка закричал "слово и дело", но молодой человек ускользнул в толпе, а Петрушка, убоясь розыска, не объявил в Тайной об этом, а сказал только, что какой-то пьяница бранил тебя, государя". Гость Тараканов признался также Федьке Коневу, что сын его был на празднике в Александровской слободе, запил с приятелями и что навеселе крылошанин Чудова монастыря Мисаил Повадин сказал им также, что царевич Димитрий жив. Но где скрывается этот мнимый Димитрий, того никто не объявил. Вот все, что я знаю, и целую крест на этом. Как желаю спасения душе своей, так говорю тебе истину, великий государь!