Она увидела их вместе, секретаря епископа и его жену, изгнанную дочь ювелира, в день св. Иосифа. Герцогиня заметила их не сразу. В церкви было полно народу. Со всей округи, даже с правого берега, родители явились на праздничную мессу, чтобы отец Мартин помолился за их детей. Эти люди искренне верили, что несколько слов, произнесенных на латыни стариком в фиолетовой сутане, в самом деле уберегут их отпрысков от дьявольских козней, наполнят желудки едой, охранят зубы от червоточины, а кошельки утяжелят медью. Блажен, кто верует. Но слеп, кто пребывает в грезах.
Он тоже немного мечтатель, тоже верит в небесных покровителей или достаточно умен, чтобы не искушать судьбу дерзостью. Епископ его покровитель, и было бы по меньшей мере неосторожно усомниться в действенности ритуала. А его жена и вовсе свято верует в универсальность и всемогущество латинских формул. Его жена…
Наконец-то герцогиня видела ее. С тех пор как Анастази, ее придворная дама, удостоверила наличие этой дамы среди занятых в пьесе персонажей, Клотильда не раз ловила себя на том, что пытается вообразить эту женщину. Нарисовать ее образ. Это происходило помимо ее воли, так, как это обычно бывает с неприятным воспоминанием. Его гонишь, стираешь, разбавляешь вином, но оно проступает, как неистребимая плесень. Герцогиня ловила себя на воображаемом диспуте. Когда ее внимание отклонялось в сторону, она немедленно начинала этот странный спор, предметом которого состояла неведомая ей женщина. Она не могла вообразить ее красивой, допустить эту крамолу, и тут же возражала. Женщина, на которой он женат, не может быть дурна. Она должна быть красива. Но тогда она глупа, непременно глупа. И снова ответ. Он не мог полюбить глупышку, ибо он сам слишком умен. Он не мог быть очарован только внешностью. Умный мужчина не избирает себе в подруги глупую женщину, если выбор свершается добровольно. Глупых выбирают те, кто слаб духом или сам обделен разумом. Но Геро не принадлежит ни к тем, ни к другим. Ergo1, его жена должна обладать множеством достоинств помимо привлекательной внешности. Ибо эти достоинства искупают отсутствие приданого. И вновь бесконечная игра с собственным самолюбием, упорно отрицающим чью-либо ценность. Она не желала признаваться в том, что обеспокоена, что сама мысль о сопернице ее пугает. Тревога, конечно, размеров смехотворных, с горчичное зернышко, но даже зернышка, закатившегося в башмак, достаточно для болезненных хлопот. Не то чтобы она боялась истинного соперничества, нет. Его жена была всего лишь дочерью торговца, неотесанной простолюдинкой, но ее существование порождало тревогу.
Заметив их в церкви среди расходившейся толпы, Клотильда испытала внезапное облегчение. Тревога разом исчезла. Ей стало легче дышать. Какую же силу имеет человеческое воображение! Какая власть дана ему над разумом и телом! За эти несколько дней она позволила своему воображению разыграться. Приписала своей сопернице неведомые достоинства, грозные преимущества, колдовские чары и внешность Цирцеи2. Поистине, человеческие страхи – это увеличительное стекло, что обращает крохотного муравья в многорукого гекатонхейра3.
Ее соперница была внешности самой заурядной. Очень молода, бледна, худа, к тому же беременна. Самым примечательным на ее невнятном лице были, пожалуй, глаза, очень ясные, с длинными ресницами. Цвет – подкрашенный синевой лед. Но посадка и разрез выполнены удачно. Будто в работу одаренного, но неопытного ремесленника вмешался мастер. Вероккьо или Санти. Все прочие обязательные атрибуты – нос, рот, подбородок – внимания не заслуживали. Все слабое, полустертое. Кожа бледная, нездоровая, с коричневыми пятнами. Это было одно из тех заурядных женских лиц, которые хороши только на заре юности, привлекательны своей незамутненной свежестью и первозданным румянцем. Любой цветок, даже сорняк, незатейливо хорош на рассвете. Лепестки влажны и упруги, от них исходит аромат райского сада, еще не оскверненного грехом. Но к полудню, когда солнце их подсушит, лепестки размягчаются и блекнут. Миг их торжества краток.
Этой молодой женщине не было и двадцати, но она уже достигла своего полдня. Пройдет совсем немного времени, и кожа ее окончательно потеряет упругость, обвиснет на скулах, иссохнет. Ее рот, еще молодой и свежий, еще способный дарить поцелуи, очень скоро обратится в скорбную прорезь, исторгающую лишь стоны и плач; волосы, темно-русые, густые, заключенные под неумолимый чепец, поредеют, а ее грудь обратится в два бесформенных мешочка с заскорузлыми болезненными сосками. Дети выпьют эту грудь до дна. Беременность обезобразит тело, покроет его складками и рубцами. Эта юная женщина уже встала на путь саморазрушения. У нее уже есть ребенок, косолапая девочка, которая цеплялась за подол ее юбки. Возраст девочки перевалил за первый год жизни, она уже умела ходить, но была еще по сути младенцем. А мать уже носила второго. Живот ее был раздут, как пузырь. По сравнению с этим огромным, безобразным наростом сама женщина казалась невесомой, почти прозрачной. Ребенок в утробе разрушал ее молодость.
Клотильду охватило чувство презрительной жалости. К тому же она была разочарована. Неужели это и есть соперница? Та самая, ради которой он пожертвовал свободой? Бледная дочь ювелира опиралась на его руку, и он бережно поддерживал ее. Клотильда заглянула ему в лицо и снова ощутила не то страх, не то досаду. Геро улыбался. Но улыбался он не ей, благородной, могущественной принцессе крови, а той самой неуклюжей, нелепо одетой женщине, стоящей с ним рядом. Он не только улыбался, он неотрывно смотрел на нее. И как смотрел! Клотильда снова почувствовала страх. Это был страх непонимания, ужас закоренелого грешника, который внезапно узрел рай. Его взгляд был полон нежности, осторожной заботы и тревоги. Это был свет, мягкий, ласкающий, дарующий успокоение и радость. Посредством этого взгляда он будто окутывал свою жену невидимым покровом, укрывал от невзгод магическим плащом своего присутствия.
Герцогиня с трудом могла бы определить то, что видела, разгадать качество и природу этого света. В постигшей ее сумятице ей удалось отделить что-то похожее на страх и зависть. А вслед за ними яростное отрицание. То, что недоступно разуму, не подпадает под определение, нарекается пугающим и враждебным. Она чувствовала потребность затемнить этот свет, развеять странное очарование и разрушить противоречивый союз. То, что она видела, не может существовать! Это соблазн, еретический вызов!
Но они существовали, эти двое, – темноволосый мужчина и бледная юная женщина. «Оба невинны душой, богов почитатели оба…»4 Отец Мартин благословил их, от нее им достался луидор.
Тогда мне это тоже казалось безумием. Блажью. Когда Мадлен в первый раз робко высказала предположение, я ей не поверил. Это было в день Святого Иосифа, епископ в храме благословлял детей. Она тоже присутствовала, раздавала мелочь. Одна монетка досталась Марии. Когда мы вышли, Мадлен, споткнувшись, едва не упала. Я поддержал ее, а она, спрятав лицо в ладонях, долго молчала. Меж пальцев блеснула слезинка. Я не придал тому особого значения, ибо в те последние недели перед родами она часто плакала. У нее отекали ноги, ей трудно было дышать, а по ночам она почти не спала. Если удавалось заснуть, то просыпалась внезапно и с криком. Ей снилось, что воды отошли, начались схватки, а рядом никого нет. Она одна в пустом доме. Она зовет, кричит, но никто не слышит. И ей страшно. От ужаса она просыпалась. На худеньком личике испарина. Я утешал ее, как мог, уверял, что я всегда буду рядом, что ей нечего бояться… Она молча, как зверек, прижималась ко мне.
И вот снова слезы. Я не спрашивал, ждал, когда она сама найдет в себе силы и заговорит. Мы уже вернулись к себе, в свои две комнатки под самой крышей. Мария катала по полу монетку, позвякивая новой игрушкой. Когда попыталась прикусить, я привлек ее внимание куклой с соломенными волосами и забрал монетку. Целый луидор.
– Ого, да мы богаты! Сегодня будет королевский ужин! Мадлен тихо сидела в углу. Потом обратила ко мне бледное личико. И тихо сказала:
– Она смотрела на тебя. Я не понял и продолжал подбрасывать монетку на ладони, прикидывая, в каком трактире заказать ужин и что еще можно купить на оставшуюся мелочь.
– Она смотрела на тебя, – повторила Мадлен. – Кто смотрел? – беззаботно переспросил я. – Она. – Да кто она?! Я не понимаю, Мадлен. – Герцогиня. Я опять ничего не понял. Мария требовала назад игрушку, и мне пришлось вступить с ней в переговоры. В качестве откупного я вручил ей мяч из цветных лоскутков и крошечную биту.
– И что с того? Она и на тебя смотрела. Мадлен покачала головой. – Нет, она видела только тебя. Я пожал плечами. Мы, мужчины, слишком рациональны, нам нужны доказательства. В предчувствия мы не верим. А мне как раз предлагалось поверить в предчувствие, и не просто в предчувствие, а в предчувствие беременной женщины. Всем известно, что, ожидая ребенка, женщины становятся подозрительными, их одолевает тревога, им мерещатся предприимчивые соперницы, и они ревнуют, даже не находя для этого достаточных оснований. Именно так я себе это объяснил. Мадлен, бедняжка, так чувствительна. Беременность протекает тяжело. Она сильно подурнела, у нее появились отеки, темные пятна на лице. Она очень страдает. Даже избегает смотреть на себя.
В последнее время она часто упрекала меня, обвиняла и даже требовала признаний. Утверждала, что всё знает о моих изменах. С той модисткой из соседнего переулка или с женой лавочника с улицы Дю Ша-Ки-Пеш. Не зря же эта толстуха так охотно отпускает в кредит! А эти гризетки, горничные, молодые хозяйки. Они все в этом замешаны! И чтоб я не смел отпираться. Я и не отпирался. Только гладил ее по волосам и целовал мокрые ресницы. Через пару часов, уткнувшись в мое плечо, она каялась и просила у меня прощения. Все это было как игра. Ни она, ни я всерьез в эту игру не верили. Так было положено по роли. И Мадлен старательно ее исполняла.
Но на этот раз в ее голосе что-то изменилось. Она что-то чувствовала. Одна женщина всегда разгадает другую. Да, на меня смотрели другие женщины – и горничные, и жены лавочников, и юные монастырские воспитанницы, и даже благородные дамы, которые бывали у епископа на исповеди. Эти последние прятали свой интерес за презрительным равнодушием. Секретарь епископа! Нищий студент. Простолюдин. Но все же они смотрели, отводили взгляд и снова смотрели. Я не обращал на это внимания, знал, что дальше взглядов это не пойдет, и потому смело убеждал Мадлен в своей супружеской неприкосновенности. А при упоминании сестры короля (сестры короля!), виновной в тех же прегрешениях, я и вовсе смеялся.
– Ты мне льстишь, Мадлен. Подумать только, сама герцогиня Ангулемская! Я могу загордиться, а гордыня – смертный грех. Неужели ты хочешь, чтобы я попал в ад? Пожалей мою бессмертную душу!
Я все еще пытался обратить ее ревность в шутку. Мария ударила по мячу, и я откатил его ей обратно. Но Мадлен не улыбалась. Глаза высохли, она все еще морщила лобик.
– Она смотрела на тебя.
Но я отмахнулся. Не верил. Уж слишком невероятным было то, что она предполагала. Все равно, что заподозрить султана Марокко в тайном почитании Христа. Или папу Урбана в совершении намаза. Страхи беременной женщины – вот что это.
Мадлен что-то почудилось в ее глазах. В ее холодных, серо-стальных с червоточиной глазах. Но это безумие.
Мадлен завела этот разговор еще раз, когда герцогиня явилась с очередным пожертвованием. Ее высочество была на удивление щедра. Отец Мартин дрожащими руками пересчитывал тяжелые мешочки. Глаза его сияли. Сколько добрых дел, угодных Господу, он сотворит благодаря этим мешочкам, скольких голодных детей накормит, скольким несчастным укажет путь… Старик не сомневался. Это сам Промысел вмешался и заронил жемчужину милосердия в душу высокородной дамы. А Мадлен твердила свое:
– Она на тебя смотрела! Блажь беременной женщины. Господи, за что Ты наказываешь нас? За что лишаешь нас разума? Это все гордыня. Я не слышал ее. Не слышал свою жену, хотя она отчаянно взывала ко мне. Вот она, слепая и глухая самоуверенность мужчины. Женщина сотворена из ребра и дана мужчине в помощники. У нее нет разума.
Но у нее есть сердце. И это сердце мудрее и прозорливей самого проницательного ума. Ум складывает картину из цифр, а сердце – из знаков. Ум требует доказательств, а сердце довольствуется чувством. Она чувствовала, а я выстраивал силлогизмы. Мои доводы укладывались в безупречные логические цепочки, а она твердила свое, и в глазах ее стояли слезы.
А потом мне представили доказательства. Ее высочеству понадобилось написать письмо, а я был призван в исполнители, ибо собственного секретаря у высочайшей особы под рукой не оказалось. Я был польщен. Сама герцогиня Ангулемская! И за труды вознаградит. Достопамятные пистоли серебром. Целых два. Отец Мартин посылал меня в Аласонский дворец представить полный отчет внезапной благодетельнице. Когда я принес ей счета и расписки, она меня отблагодарила. И на этот раз не поскупится. Не скупится же она на подарки сиротам! Она щедрая. Ею руководит Господь.
Она диктовала, а я прилежно выводил буквы. Делал паузы, пока она размышляла. Слушал ее шаги за спиной. Она ходила по комнате, размышляла, прикидывала. Я ее не видел, только слышал. Да и зачем мне на нее смотреть? Мое дело исполнять. Она както затихла слева от меня, совсем близко. Слова не произносила. И юбки не шелестели. Я терпеливо ждал, не оборачиваясь. Как вдруг почувствовал на затылке руку. Ее руку. Она запустила в мои волосы пальцы. Потом ее рука властно, без колебаний скользнула по моему плечу и груди. Она наклонилась, и я услышал ее дыхание. И ее духи. Ее безукоризненный белокурый локон коснулся щеки. Я оцепенел. Привычный мир затаился и готов был взорваться. Мой рассудок пугливо замер. Только сердце бешено колотилось. Она вновь сгребла мои волосы, потянула назад и вновь наклонилась. Совсем близко. Горячее и влажное коснулось моего уха. Ее язык… Он скользнул с каким-то особым, сладострастным изворотом, с пугающей греховной опытностью. Мадлен ничего подобного не умела, ей бы это и в голову не пришло. Она была так застенчива, бедняжка. А кроме Мадлен, ни одна женщина так не касалась моего тела. У меня горло перехватило, а она уже шептала, ровно, без признаков смущения.
– Через три дня я вновь навещу твоего благодетеля. К вечеру у меня случится легкий обморок, и по причине дурноты мне придется остаться на ночь. В полночь я спущусь в библиотеку, и там меня будешь ждать ты. Слышишь, мой мальчик? Фортуна любит тебя.
И вновь этот изворот языком. Пауза, горячий скатившийся по шее вздох. Затем отпустила. Обошла стол и встала напротив. Смотрела на меня и улыбалась. Голову склонила набок – изучала. Я чувствовал ее взгляд. На коже. Ей было интересно, хотела знать, что изменилось и что произойдет дальше. Наслаждалась моей растерянностью.
– Продолжим? Ее голос звучал с игривым равнодушием. О чем это она? Ах да, письмо. Но я забыл, как это делается. Посыпались кляксы. Лист был безнадежно испорчен. Кажется, я просил прощения. Но она была великодушна, все мне простила и даже накрыла мою руку своей.
Я вышел из комнаты. Руки и ноги тряслись. Я прислонился к сте не и попытался вдохнуть. У противоположной стены стояла придворная дама, та самая, кого герцогиня отослала прежде, чем начать диктовать. Ее скуластое лицо с темными глазами было мне знакомо. Кажется, я ее знал и даже говорил с ней, но в тот момент не мог вспомнить, где и когда. Она мрачно на меня взглянула. Затем, приблизившись, произнесла:
– Будь осторожен. Она всегда берет то, что желает.
Он сидел за столом. Темные волосы. Лицо усталое и очень молодое. Из-за бьющего в глаза солнца она не сразу различила детали, но отметила явление, необъяснимое прежде: на фоне привычной черно-белой прозы, плоской, давно разгаданной, он был единственным цветовым пятном, яркий рисунок на влажной штукатурке, рисунок живой и объемный. Она не могла дать тому объяснений, просто смотрела. Глаза ее постепенно привыкли. Высокий, укрытый темной прядью лоб, благородной формы скулы, твердый и нежный рот, упрямый подбородок, и еще она увидела его руки, его пальцы, изящные и сильные. Когда она вошла вслед за стариком, он держал в правой руке перо, а левая свободно лежала поверх бумаг. Рукава его поношенной куртки были закатаны почти до локтя, оставляя свободными запястья. И она невольно залюбовалась.
Я вышел на улицу. Лицо горело. И нечем было дышать. Руки по-прежнему тряслись, а ноги плохо слушались. Стыд, ужас, смятение, и в этом вихре – чувственная горечь. Да, именно так. Я чувствовал возбуждение. Стыдное, гадкое. То, что приходит с другой стороны, оттуда, где нет света, а есть только плоть, землистая, неодушевленная. Дыхание греха. Нет, не того смехотворного, мальчишеского, когда пялишься на стройную щиколотку гризетки, а греха глубинного, изначального.
Я бросился прочь. Бежал по улицам, спотыкался, с кем-то сталкивался, слышал в свой адрес проклятия, но остановиться не мог. Пытался стряхнуть след ее рук. Этот след все еще проступал ожогом на коже затылка и на плече, где задержалась ее ладонь.
А мочка уха была отвратительно влажной. Я несколько раз провел по ней рукавом, но присутствие влажного и горячего только усиливалось. Нашел в кармане мелочь и в первой попавшейся лавке купил вина. Дешевый мозельский уксус. Но он приятно кислил, и я сделал несколько глотков.
Боже милостивый, Мадлен права… Мадлен права! Как же это возможно? Как же теперь быть?
Я оставил кувшин на прилавке и побрел домой. Принцесса крови! «Она смотрела на тебя!» Господи, как же я был слеп.
Когда это началось? Возвращаясь по цепочке событий, обретаешь его, первое воспоминание. Начало, исток. Как озарение, вспышка во тьме спасительного беспамятства. Она пожаловала в феврале, сразу после масленичных гуляний. Вероятно, под предлогом, что нуждается в исповеди.
Отец Мартин показывал ей дом, больницу и трапезную. Затем привел в библиотеку. А я все еще оставался там. Работал всю ночь, переписывал набело прошения, которые мне заказали торговцы с улицы Сен-Дени, готовил заметки к семинару, правил перевод, который должен был сделать для Габриеля де Бризо за 20 ливров, и еще что-то. Кажется, выбрал несколько цитат из «De libero arbitrio»5 Блаженного Августина. Я не спал всю ночь и очень устал. Ныла спина, и глаза слезились. От дешевых свечей, которые быстро и бесформенно оплывали, было душно. На рассвете я даже задремал, уронив голову на руки, но проснулся от холода. Огонь в камине погас. Я нашел несколько деревянных обрезков и вновь развел огонь. Солнце уже встало. Пятна горели на полу, на кожаных переплетах, но тепла не было. Весна только набирала силу. Я подержал окоченевшие пальцы над огнем и вернулся к столу. Предстояло составить еще несколько писем. Отец Мартин обычно делал краткие заметки, о чем следовало упомянуть в послании, а текст я добавлял сам. Подумал, что надо скорей закончить и подняться к Мадлен. Она целую ночь была одна.
Затем я услышал шаги и голоса. Узнал отца Мартина. Похоже, с ним гости. Старик благодушно щебетал. Хлопочет о пожертвованиях. Весь в трудах. Я выжидающе смотрел на дверь. Кто это с ним?
С ним была дама. Знатная дама. Одета роскошно. Держится прямо и в то же время с какой-то благородной небрежностью. Как держатся все они, те, кто наделен властью. Лицо красивое, узкое, бледное. Веки полуопущены. Губы чуть кривятся. Она благосклонно внимает этой старческой трескотне, но, похоже, едва ли улавливает смысл. Ей скучно.
На ней черное платье из тонкого переливчатого бархата. Мадлен как-то прижалась щекой к штуке такого бархата в лавке, когда мы бродили по торговой площади, и потом долго рассказывала, какая это теплая и нежная ткань, как она окутывает, будто облако, нежит и балует. Бедная девочка, она могла об этом только мечтать. Штопала старый шерстяной чулок и придумывала платье, какое сшила бы себе из этой волшебной ткани. А гостья была обмотана в этот бархат с головы до ног, с большими излишками, которые ложились складками у талии и на рукавах. К тому же с плеч у нее спадал такой же безразмерный плащ с оторочкой из горностая. (Из такого плаща Мадлен соорудила бы себе три платья. Да еще пару юбочек для Марии.) По краю плаща вилась серебряная лоза, разбрасывая замысловатые округлые ветви. Точно такая же серебряная вязь сбегала по ее корсажу к талии и там, раздваиваясь, уходила вниз по широкой юбке. В этих серебряных узорах мерцали крошечные, искусно вшитые жемчуга. Точно такие же жемчуга украшали ее волосы. На плечах – облако драгоценных кружев. Только на руках ни одного перстня. Герцогиня Ангулемская. Сестра короля.
Все эти подробности – серебряное шитье, кружево, жемчуг, скучающий вид – всплыли в памяти внезапно. Тогда, в минуту ее визита, я ничего не заметил. Я слишком устал и уже пару часов боролся со сном. Все вокруг подернулось дымкой, расплылось, а люди двигались как безликие, бесформенные силуэты. Действия я совершал машинально. Она вошла, я встал и поклонился. А вот какое все это имело значение и какой несло в себе тайный смысл, мне открылось гораздо позже. Мы всегда видим только то, что хотим видеть, или только то, что позволяют нам видеть наши страхи. Мы слепы по собственному желанию. А затем я хлебнул мозельской отравы и прозрел.
Ее скучающее лицо. Очень правильное, гладкое, неподвижное лицо власти. Она сама власть, она рождена ею, она носит эту власть на плечах, как свой безразмерный плащ. Сияние холодного, презрительного могущества исходит от нее, разливаясь вокруг, как разливается сияние праведников. Она глядит на меня с величавым равнодушием. Еще один предмет мебели, вроде тех пыльных шкафов, что выстроились вдоль стен и набиты книгами. Из-под полуопущенных век, совершенно неподвижных, будто приклеенных к глазному яблоку, скользит ее взгляд. И вдруг этот взгляд возвращается. И веки дрожат. Она смотрит на меня. Пока поднимаюсь из-за стола, пока делаю шаг, пока изгибаю спину в поклоне. Она смотрит. А затем протягивает руку. Принцесса крови протягивает мне руку! И снимает перчатку. Не будь я полумертв от усталости и слеп от рези в глазах, я бы удивился. Смутился бы, опешил, не сообразил бы, что мне с этой рукой делать. Таращился бы на нее как неотесанный деревенщина. Но, к счастью или к несчастью, я был слегка не в себе и потому действовал без раздумий. Она протянула руку, я взял и поцеловал. Рука такой же фарфоровой белизны, как и ее лицо, с голубоватыми жилками, сухая и прохладная. Ногти розовые. Она позволила мне эту руку лицезреть и даже познать на ощупь. И я не нашел в этом ничего удивительного! Не задал себе ни единого вопроса. Следует обладать завидной долей самоуверенности, чтобы усмотреть причину этой милости в самом себе. А я этой самоуверенностью не обладал и потому счел происшедшее за случайность.