Днем Консуэло увидела из своих окон весьма необычную толпу людей, направлявшихся к площади. То были коренастые, здоровенные, загорелые парни с длинными усами, с голыми ногами, обутыми в подобие античных котурн с перекрещивающимися ремнями, в остроконечных шапках, с четырьмя пистолетами за поясом, с обнаженными руками и шеей, с длинным албанским карабином в руках; и все это эффектно оттеняли широкие красные плащи.
– Это что, маскарад? – спросила Консуэло каноника, зашедшего ее навестить. – Но ведь сейчас не карнавал, насколько мне известно.
– Всмотритесь в них хорошенько, – ответил каноник, – ибо нам с вами не скоро придется увидеть их снова, если Богу будет угодно продлить царствование Марии-Терезии. Поглядите, с каким любопытством, хотя и не без примеси отвращения и страха, разглядывает их народ. Вена видела, как они стекались сюда в тяжкие и горестные для нее дни, и тогда она встречала их более радостно, чем сегодня; теперь она смущена и пристыжена тем, что обязана им своим спасением.
– Это не те ли славонские разбойники, о которых мне так много рассказывали в Чехии, где они натворили столько бед? – спросила Консуэло.
– Да, они самые, – ответил каноник, – это остатки тех полчищ рабов и хорватских разбойников, которые знаменитый барон Франц фон Тренк, двоюродный брат вашего друга барона Фридриха фон Тренка, освободил или, скорее, поработил с невероятной смелостью и ловкостью, дабы создать из них нечто вроде регулярного войска для Марии-Терезии. Смотрите, вот он, наводящий ужас герой, этот Тренк – Опаленная Пасть, как прозвали его наши солдаты, знаменитый партизан, самый хитрый, самый предприимчивый, самый необходимый в те печальные годы войны, что недавно прошли, величайший хвастун и величайший хищник своего века, но в то же время самый смелый, самый сильный, самый энергичный, самый сказочно отважный человек новейших времен! Это он, Тренк-пандур, дикий пастырь кровожадной стаи голодных волков.
Франц фон Тренк, почти шести футов роста, был еще выше, чем его прусский кузен. Ярко-красный плащ, застегнутый у шеи рубиновым аграфом, распахиваясь на груди, обнаруживал у него за поясом целый арсенал турецкого оружия, усыпанного драгоценными камнями. Пистолеты, кривые сабли, кортики – все было тут, чтобы придать ему вид самого ловкого и самого решительного головореза. Вместо султана на его шапке красовалось подобие маленького древка с четырьмя отточенными лезвиями, спускавшимися на лоб. Лицо его было страшно. Взрыв бочонка с порохом[53] изуродовал его, придав ему нечто дьявольское. «Невозможно смотреть на него без содрогания», – говорят все мемуары того времени.
– Так вот это чудовище, этот враг человечества! – сказала Консуэло, с ужасом отводя глаза. – Чехия долго будет помнить его поход: сожженные, разрушенные города, замученные старики и дети, опозоренные женщины, истощенные поборами деревни, опустошенные поля, уведенные или истребленные стада, повсюду разорение, отчаяние, убийства, пожары… Бедная Чехия! Вечное поле брани, место действия стольких трагедий.
– Да, бедная Чехия! Жертва всяческих неистовств, арена всяческих битв, – добавил каноник. – Франц фон Тренк возродил в ней страшные зверства времен Яна Жижки. Непобедимый, как и Жижка, он никому не давал пощады, и страх перед его именем был так велик, что его авангарды брали приступом города в то время, когда он сам находился еще на расстоянии четырех лье от них, в схватке с другими врагами. Про него можно сказать, как говорили про Аттилу: «Трава уж никогда не вырастет там, где ступил его конь. Побежденные будут проклинать его до четвертого поколения».
Франц фон Тренк скрылся вдали, но долго еще Консуэло и каноник смотрели, как шли хорватские великаны-гусары, ведя под уздцы великолепных коней в богатых попонах.
– То, что вы видите, может дать вам лишь слабое представление о его богатстве, – заметил каноник. – Мулы, телеги, нагруженные оружием, картинами, драгоценностями, слитками золота и серебра, беспрестанно тянутся по дорогам, ведущим к его землям в Славонии. Там прячет он сокровища, которых хватило бы на выкуп трех королей. Ест он на золотой посуде, похищенной им у прусского короля в Зооре, когда он чуть было не захватил и самого короля. Одни уверяют, что он опоздал на четверть часа, а другие – что король был в его руках и дорого заплатил за свою свободу. Подождем! Быть может, Тренк-пандур уже недолго будет пользоваться такой славой и таким богатством. Говорят, ему грозит уголовный суд, самые ужасные обвинения тяготеют над его головой, а императрица смертельно боится его; и говорят также, что те из его хорватов, которые не догадались, как обычно, вовремя разойтись по домам, будут зачислены в регулярные войска и зажаты в кулак на прусский манер. Что касается его самого… Я довольно печального мнения об ожидающем его при дворе приеме и наградах.
– Но пандуры, говорят, спасли австрийскую корону!
– Несомненно. От границ Турции до границ Франции они навели ужас, взяли приступом самые защищенные города, выиграли самые отчаянные битвы. Всегда первые в атаке, первые у укрепленных мостов, первые при взятии крепостей, они приводили в восхищение наших лучших генералов, а врагов обращали в бегство. Французы всюду отступали перед ними, да и сам великий Фридрих, говорят, побледнел, как простой смертный, услыхав их воинственный клич. Нет таких быстрых рек, дремучих лесов, топких болот, отвесных скал, такого града пуль и моря пламени, которых не преодолели бы они во всякие часы ночи, в самые суровые времена года. Да! Поистине, скорее это они спасли корону Марии-Терезии, а не старая военная тактика всех наших генералов и хитрости наших дипломатов.
– В таком случае их преступления останутся безнаказанными и грабежи будут оправданы.
– Напротив, возможно, они будут чрезмерно наказаны.
– Но нельзя же отступиться от людей, оказавших подобные услуги.
– Простите, – ядовито заметил каноник, – когда больше в них не нуждаются…
– Но разве им не были разрешены любые насилия как в империи, так и на землях союзников?
– Конечно, им все было дозволено, поскольку они были необходимы.
– А теперь?
– А теперь, когда в них нет больше надобности, им ставят в вину все, что было дозволено прежде.
– А душевное благородство Марии-Терезии?
– Они оскверняли храмы!
– Понимаю, господин каноник: Тренк погиб!
– Тсс! Об этом можно говорить только шепотом.
– Видела ты пандуров? – воскликнул запыхавшийся Йозеф, входя в комнату.
– Без особого удовольствия, – ответила Консуэло.
– Ну, а ты их не узнала?
– Да ведь я вижу их впервые.
– Нет, Консуэло, не в первый раз ты их видишь. Мы уже встречали их в Богемском Лесу.
– Слава Богу, насколько мне помнится, ни одного из них я не встречала.
– Значит, ты забыла сарай, где мы провели ночь на сене и вдруг разглядели человек десять-двенадцать, спавших вокруг нас?
Тут Консуэло вспомнила ночь, проведенную в сарае, и встречу с этими свирепыми людьми, которых она тогда, так же как Йозеф, приняла за контрабандистов. Но иные волнения, которых она не разделяла и о которых даже не догадывалась, запечатлели в памяти Йозефа все обстоятельства той грозной ночи.
– Так вот, – сказал он, – те мнимые контрабандисты, не заметившие нашего присутствия и покинувшие сарай до рассвета со своими мешками и тяжелыми узлами, это и были пандуры. У них было такое же оружие, такие же лица, усы и плащи, какие я только что видел; провидение без нашего ведома спасло нас от самой страшной встречи, какая могла произойти с нами в пути.
– Вне всякого сомнения, – сказал каноник, которому Йозеф не раз рассказывал подробности их путешествия, – эти молодчики, набив себе карманы, самовольно освободились от службы, как это у них в обычае, и направились на родину, предпочитая сделать крюк, чем идти с добычей по имперским владениям, где они всегда рискуют попасться. Но будьте уверены, что не всем им удается благополучно добраться до границы. В продолжение всего пути они не перестают грабить и убивать друг друга, и только сильнейший из них, нагруженный долей товарищей, достигает своих лесов и пещер.
Приближался час спектакля. Это отвлекло Консуэло от мрачных воспоминаний о пандурах Тренка, и она отправилась в театр. Собственной уборной для одевания у нее не было – до сих пор госпожа Тези уступала ей свою. Но на этот раз обозленная успехами Консуэло и уже ставшая ее заклятым врагом, Тези унесла с собой ключ, и примадонна этого вечера была в большом затруднении, не зная, где приютиться. Такие мелкие козни в большом ходу в театре, они раздражают и приводят в волнение соперницу, которую хотят обессилить. Она теряет время на поиски уборной, боится не найти ее, а время идет, и товарищи бросают ей на ходу: «Как! Еще не одета? Сейчас начинают!» Наконец, после бесконечных просьб и бесконечных усилий, тревог и угроз она добивается, чтобы ей открыли какую-нибудь уборную, где нет даже самого необходимого. Хотя костюмершам и заплачено, но костюм не готов, или плохо сидит.
Горничные, помогающие одеваться, – к услугам всякой другой, кроме жертвы, обреченной на это маленькое истязание. Колокольчик звенит, бутафор визгливым голосом кричит по коридорам: «Signore e signori, si va cominciar!»[54] – страшные слова, которые дебютантка не может слышать без содрогания. Она не готова, она торопится, она обрывает шнурки, рвет рукава, криво надевает мантилью, а диадема ее упадет при первых же шагах на сцене. Вся трепещущая, негодующая, расстроенная, с глазами, полными слез, она должна появиться с небесной улыбкой на устах. Голос ее должен звучать чисто, громко, уверенно, а тут сжимается горло и сердце готово разорваться… О! Все эти венки, дождем сыплющиеся на сцену в минуту триумфа! Под ними таятся тысячи шипов.
К счастью, Консуэло встретила Кориллу, и та, взяв ее за руку, сказала:
– Идем в мою уборную. Тези надеялась проделать с тобой ту же штуку, какую на первых порах выкинула со мной. Но я помогу тебе хотя бы для того, чтобы ее взбесить. По крайней мере отомщу ей. А ты, Порпорина, ты так идешь в гору, что я рискую оказаться побежденной всюду, где буду иметь несчастье встретиться с тобой. Тогда ты, конечно, забудешь, как я отношусь к тебе теперь, а будешь помнить лишь то зло, которое я тебе причинила.
– Зло? Да какое же зло вы мне причинили, Корилла? – спросила Консуэло, входя в уборную своей соперницы и начиная одеваться за ширмой, в то время как немецкие горничные хлопотали вокруг обеих артисток, которые без опаски могли говорить между собой по-венециански. – Право, не знаю, какое зло вы мне причинили – я ничего не помню.
– Уже одно то, что ты говоришь мне «вы», словно презирающая меня герцогиня, доказывает, что ты сердишься на меня.
– Да я, право, не припомню, какие ты мне причиняла неприятности, – проговорила Консуэло, пересиливая отвращение, вызванное необходимостью дружески обращаться к женщине, так мало имевшей с ней общего.
– И ты говоришь правду? – спросила Корилла. – Неужели ты совсем забыла бедного Дзото?
– Я была свободна и имела право его забыть, – ответила Консуэло, подвязывая к ноге королевский котурн с мужеством и присутствием духа, которые дает подчас увлечение любимым делом; затем, пробуя голос, она вывела блестящую руладу.
Корилла, не желая отставать от нее, ответила другой руладой, но, вдруг оборвав ее, бросила горничной:
– Да не затягивайте же меня так, черт возьми! Уж не думаете ли вы, что одеваете нюрнбергскую куклу? Эти немки, – продолжала она по-венециански, – совсем не знают, что такое плечи. Позволь им только, они сделают тебя неуклюжей, как их вдовствующие герцогини. Порпорина, не давай закутывать тебя до ушей, как в прошлый раз, это было просто нелепо.
– Ах, моя милая, таков приказ императрицы. Он известен этим девицам, и из-за таких пустяков я не хочу спорить.
– Пустяки! Это наши-то плечи? Хороши пустяки!
– Я не говорю о тебе, ты сложена лучше всех женщин на свете, а я…
– Лицемерка! – вздыхая, проговорила Корилла. – Ты на десять лет моложе меня, и скоро мои плечи будут держаться только былой славой.
– Это ты лицемерка, – возразила Консуэло; ей ужасно надоел этот разговор, и, чтобы прервать его, она, причесываясь, стала петь гаммы и выводить рулады.
– Замолчи! – сказала ей вдруг Корилла, невольно слушавшая ее. – Ты вонзаешь мне в горло тысячу кинжалов… Ах! Я охотно уступила бы тебе всех своих любовников, так как уверена, что найду других, но с твоим голосом, с твоим мастерством я никогда не смогу соперничать. Замолчи, а то мне хочется задушить тебя!
Консуэло, прекрасно видя, что Корилла шутит только наполовину и под ее насмешливой лестью скрывается настоящая мука, умолкла, но минуту спустя Корилла снова заговорила:
– Как ты делаешь эту руладу?
– Ты хочешь спеть ее? Я тебе ее уступаю, – ответила Консуэло, смеясь с присущим ей поразительным добродушием, – давай я тебя научу. Введи ее куда-нибудь в свою партию, а я найду для себя какую-нибудь другую.
– И та будет еще более блестящей. Ничего я от этого не выиграю.
– Ну, так я никакой рулады не сделаю, тем более что Порпора против этого, и сегодня я получу от него одним упреком меньше. Возьми! Вот она! – И, вынув из кармана сложенный лоскуток бумаги с записанной музыкальной фразой, она передала его поверх ширмы Корилле, которая тут же принялась разучивать руладу. Консуэло спела ее несколько раз, чтобы помочь Корилле, и та в конце концов запомнила ее. Одевание шло своим чередом.
Но прежде чем Консуэло накинула на себя платье, Корилла стремительно отодвинула ширму и бросилась ее целовать за то, что она пожертвовала своей руладой. Этот порыв благодарности был не совсем искренен. К нему примешивалось вероломное желание увидеть фигуру своей соперницы в корсете, чтобы обнаружить в ней какой-нибудь скрытый недостаток. Но Консуэло не носила корсета. Ее стан, гибкий, как тростник, и девственные благородные формы не нуждались в искусственных средствах. Она поняла намерение Кориллы и улыбнулась.
«Можешь сколько угодно рассматривать меня, можешь проникать в мое сердце, – подумала она, – ничего фальшивого ты там не найдешь».
– Значит, Цыганочка, ты больше совсем не любишь Андзолетто? – спросила Корилла, невольно снова принимая враждебный вид и возвращаясь к резкому тону.
– Совсем не люблю, – ответила, смеясь, Консуэло.
– А он очень любил тебя?
– Совсем не любил, – снова проговорила Консуэло, так же уверенно, с тем же сознательным и искренним равнодушием.
– Он так и говорил мне! – воскликнула Корилла, глядя на нее своими голубыми глазами, ясными и горящими, и надеясь уловить сожаление в голосе соперницы и растравить ее старую рану.
Консуэло не умела хитрить, но в ее честной душе порой пробуждалось лукавство, придающее силу в борьбе против коварных замыслов. Она почувствовала удар и спокойно выдержала его. Андзолетто она больше не любила, а муки самолюбия были ей незнакомы, и она предоставила торжествовать тщеславной Корилле.
– Андзолетто сказал тебе правду, – ответила она, – он не любил меня.
– А ты, стало быть, тоже никогда его не любила? – допрашивала Корилла, скорей удивленная, чем обрадованная таким признанием.
Консуэло почувствовала, что ей не следует быть откровенной наполовину. Корилла хотела одержать верх над ней, надо было позволить ей это, и Консуэло ответила:
– Я очень его любила.
– И ты так просто признаешься в этом? Значит, у тебя нет гордости, бедняжка!
– У меня хватило ее, чтобы излечиться.
– То есть ты хочешь сказать, что у тебя хватило рассудительности, чтобы утешиться с другим. Скажи мне, с кем, Порпорина! Не может же это быть Гайдн, у которого нет ни гроша за душой!
– Это не послужило бы помехой. Но так, как предполагаешь ты, я ни с кем не утешилась.
– Ах, знаю. Я и забыла, что ты претендуешь… Только не говори подобных вещей здесь, моя милая, а то ты станешь всеобщим посмешищем!
– Да я и не стану ничего говорить, если меня не спросят, а спрашивать себя я не каждому позволю. Я позволила это тебе, Корилла, но если ты не враг мне, то не злоупотребишь этим.
– Вы притворщица! – закричала Корилла. – Вы очень умны, хотя и разыгрываете простушку. Настолько умны, что я почти готова поверить, будто вы так же невинны, как была я в двенадцать лет. Однако ж это невозможно! Ах, как ты ловка, Цыганочка! Ты сможешь уверить мужчин во всем, в чем захочешь.
– Я не стану ни в чем их уверять, ибо не позволю им вмешиваться в мои дела и расспрашивать меня.
– Это умнее всего: мужчины всегда злоупотребляют нашей откровенностью и, едва успев вырвать у нас признание, унижают нас своими упреками. Вижу, что ты знаешь, как себя вести. Ты хорошо делаешь, не желая возбуждать страстей, – таким образом ты избежишь и хлопот и бурь, будешь действовать открыто, никого не обманывая. Играя в открытую, ты скорей найдешь любовников, скорей разбогатеешь. Но для этого нужно больше мужества, чем у меня. Нужно, чтобы тебе никто не нравился и чтобы тебе не хотелось быть любимой, так как внушать сладость любви можно только прибегая к предосторожностям и лжи. Я восхищаюсь тобой, Цыганочка, и проникаюсь к тебе уважением, видя, как ты, несмотря на свою юность, побеждаешь любовь, ибо нет ничего более пагубного для нашего спокойствия, нашего голоса, нашей красоты, нашего состояния, наших успехов, чем любовь, не правда ли? О да, я знаю это по опыту! Если бы я всегда могла довольствоваться холодным ухаживанием, то не перенесла бы столько страданий, не потеряла бы двух тысяч цехинов и двух верхних нот. Признаюсь тебе смиренно: я бедное существо, несчастное от рождения. Всякий раз, когда дела мои были в самом блестящем состоянии, я делала какую-нибудь глупость и все портила. Я поддавалась безумной страсти к какому-нибудь бедняку – и тут уж прощай все блага! Было время, когда я могла выйти замуж за Дзустиньяни, да, могла. Он обожал меня, а я его не выносила. Участь его была в моих руках. Но мне понравился этот подлый Андзолетто… и я потеряла свое положение. Послушай, ты будешь давать мне советы, будешь мне другом, не правда ли? Удерживай меня от увлечений, от легкомысленных поступков. И для начала… надо тебе признаться, что вот уж неделя, как я влюблена в человека, который заметно теряет благоволение двора и в ближайшее время будет более опасен, чем полезен. Человек этот владеет миллионами, но может быть разорен по мановению руки. Да, я хочу развязаться с ним, прежде чем он увлечет меня в пропасть. Но я уже слышу, что он идет: видно, дьявол хочет поймать меня на слове, я чувствую, как пламя ревности уже зажигает мои щеки. Хорошенько задвинь ширму, Порпорина, и не шевелись: я не хочу, чтобы он видел тебя.
Консуэло поспешила тщательно задвинуть ширму. Ей не надо было просьбы Кориллы, она и так не желала попадаться на глаза ее любовникам. Мужской голос достаточно звучный, хотя и лишенный свежести, довольно верно напевал в коридоре. Для виду постучали, но вошли, не дожидаясь разрешения.
«Ужасное ремесло! – подумала Консуэло. – Нет, я не позволю себе увлечься опьянениями сцены: слишком уж гнусна ее закулисная сторона».
Она забилась в свой угол, возмущенная и пораженная тем, как превратно поняла ее Корилла, и впервые постигая, в какую бездну разврата ее может затянуть.
Заканчивая наспех свой туалет из боязни быть застигнутой врасплох, Консуэло услышала такой диалог на итальянском языке:
– Что вам тут нужно? Я ведь не разрешила вам входить в мою уборную. Императрица нам запретила под страхом самых строгих взысканий принимать в уборных мужчин, кроме товарищей по сцене, и только тогда, когда в этом есть срочная необходимость по театральным делам. Видите, чему вы подвергаете меня! Не понимаю, почему так плохо поставлен надзор за уборными!
– Запретов не существует для людей, которые щедро платят, моя красавица. Только трусы встречают на своем пути отпор или доносы. Ну, принимайте меня получше, или, черт побери, вы больше меня не увидите.
– Это самое большое удовольствие, какое вы можете мне доставить. Уходите! Ну, что же вы не уходите?
– Ты, по-видимому, так искренно этого желаешь, что я останусь, чтобы тебя взбесить.
– Предупреждаю, что сейчас вызову режиссера, и он избавит меня от вас.
– Пусть явится, если ему надоела жизнь. Ничего не имею против.
– С ума вы, что ли, сошли? Говорят вам, что вы меня компрометируете, заставляете нарушить правило, недавно введенное приказом ее величества, подвергаете риску большого штрафа, быть может даже увольнения.
– Штраф я берусь уплатить твоему директору палочными ударами. Что же касается увольнения, лучшего я и не желаю – сейчас же увезу тебя в свое поместье, и мы с тобой превесело заживем там.
– Поехать с таким грубияном? Никогда! Ну, выйдем вместе, раз вы упорно не желаете оставить меня одну.
– Одну? Одну ли, прелесть моя? В этом-то я и хочу убедиться раньше, чем вас покинуть. Вот ширма, которая, по-моему, занимает слишком много места в такой комнатушке. Мне кажется, отшвырни я ее добрым пинком к стене, я оказал бы вам услугу.
– Погодите, сударь, погодите: там одевается дама. Вы хотите убить или ранить женщину, этакий разбойник!
– Женщина! Ну, это другое дело, но я хочу взглянуть, нет ли у нее шпаги!
Ширма заколебалась…
Консуэло, уже совершенно одетая, набросила на плечи плащ и, в то время как открывали первую створку ширмы, попыталась толкнуть последнюю и проскользнуть в дверь, находившуюся от нее в двух шагах. Но Корилла, угадавшая намерение девушки, остановила ее, сказав:
– Останься, Порпорина: не найди он тебя здесь, он был бы способен вообразить, что здесь был мужчина, и убил бы меня.
Перепуганная Консуэло решила было показаться, но Корилла, уцепившись за ширму, помешала ей. Быть может, она надеялась, возбудив ревность своего возлюбленного, так воспламенить его страсть, чтобы он не обратил внимания на трогательную прелесть ее соперницы.
– Если там дама, – заявил он, смеясь, – пусть она мне ответит. Сударыня, вы одеты? Можно засвидетельствовать вам свое почтение?
– Сударь, – ответила Консуэло, заметив, что Корилла делает ей знаки, – соблаговолите приберечь изъявления своего почтения для другой, а меня избавьте от них. Я не могу показаться вам.
– Значит, это наилучший момент на вас поглядеть, – проговорил возлюбленный Кориллы, делая вид, что хочет раздвинуть ширму.
– Подумайте, прежде чем действовать! – принужденно смеясь, остановила его Корилла. – Как бы вместо полураздетой пастушки вы не наткнулись на почтенную дуэнью!
– А, черт побери!.. Да нет же! Ее голос слишком свеж, ей никак не больше двадцати лет, а будь она не красива, ты бы показала мне ее!
Ширма была очень высока, и, несмотря на свой огромный рост, возлюбленный Кориллы не мог заглянуть поверх нее, разве только сбросив со стульев туалеты актрисы. Притом с того момента, как его перестала беспокоить мысль о присутствии за ширмой мужчины, он находил игру забавной.
– Сударыня! – воскликнул он. – Если вы стары и уродливы, молчите, и я пощажу ваше убежище, но если, черт возьми, вы молоды и красивы, не давайте Корилле себя оклеветать. Скажите только слово, и я войду, несмотря на запрещение.
Консуэло ничего не ответила.
– Нет, ей-Богу, я не позволю водить себя за нос! – закричал любопытный посетитель после минутного ожидания. – Будь вы стары или плохо сложены, вы бы так спокойно не признались в этом; но, видно, вы прекрасны как ангел, поэтому и смеетесь над моими сомнениями. Так или иначе, я должен вас увидеть, ибо вы либо чудо красоты, способное внушить страх самой красавице Корилле, либо настолько умны, что сознаете свое безобразие, и я рад буду встретить впервые в жизни некрасивую женщину без претензий.
Он схватил руку Кориллы всего двумя пальцами и согнул ее, как соломинку. Она громко вскрикнула, притворяясь, будто он причинил ей невероятную боль. Но он не обратил на это ни малейшего внимания, и, когда ширма открылась, перед глазами Консуэло предстала страшная физиономия барона Франца фон Тренка. Богатейший и изысканнейший вечерний костюм заменил дикое одеяние воина, но по гигантскому росту и большим черно-багровым пятнам, испещрявшим его смуглое лицо, трудно было тотчас же не узнать неустрашимого и безжалостного предводителя пандуров.
Консуэло невольно вскрикнула от ужаса и, бледнея, опустилась на стул.
– Не бойтесь меня, сударыня, – проговорил барон, опускаясь на одно колено, – простите мою смелость, в которой я должен был бы раскаяться, но, увидев вас, я не в силах это сделать. Позвольте мне верить, что только из жалости ко мне вы отказывались показаться, прекрасно зная, что, увидев вас, я не могу не влюбиться. Не огорчайте меня мыслью, что я страшен вам. Я в достаточной мере уродлив, я сам сознаю это. Но если война превратила довольно красивого молодого человека в чудовище, поверьте, это еще не значит, что она сделала его более злым.
– Более злым? Да, это, конечно, было бы невозможно! – ответила Консуэло, поворачиваясь к нему спиной.
– Как видно, – ответил барон, – вы дитя довольно дикое, а ваша нянька, наверно, изобразила вам меня в своих россказнях настоящим вампиром, как это делают здесь все старухи. Но молодые женщины ко мне более справедливы: они знают, что если я и суров с врагами родины, то дамам легко меня приручить, когда они берут на себя этот труд.
И, наклонившись к Консуэло, которая притворилась, будто смотрится в зеркало, он метнул ее изображению тот сладострастный и в то же время свирепый взгляд, грубому очарованию которого и поддалась Корилла. Консуэло увидела, что только рассердившись сможет избавиться от него.
– Господин барон, – сказала она, – не страх внушаете вы мне, а отвращение, омерзение. Вы любите убивать – я не боюсь смерти; но я ненавижу кровожадных людей, а вас я знаю. Я только что приехала из Чехии, где видела следы вашего пребывания…
Барон изменился в лице и проговорил, пожимая плечами и оборачиваясь к Корилле:
– Что это за чертовка? Баронесса Лесток, стрелявшая в меня в упор из пистолета, и та казалась не такой разъяренной. Не задавил ли я по неосторожности, несясь галопом, ее любовника у какого-нибудь куста? Ну, красотка моя, успокойтесь – я пошутил с вами. Если вы такого несговорчивого нрава, откланиваюсь. Впрочем, я заслужил это, на минуту отвлекшись от моей божественной Кориллы.
– Ваша божественная Корилла, – ответила та, – очень мало заботится о том, внимательны вы или нет, и просит вас удалиться: сейчас будет делать обход директор, и если вы не желаете вызвать скандал…
– Ухожу, – сказал барон, – я не хочу огорчать тебя и лишать публику удовольствия, так как ты потеряешь чистоту голоса, если начнешь плакать. После спектакля буду ждать тебя в своей карете у выхода из театра. Решено, не так ли?
И он, насильно расцеловав ее в присутствии Консуэло, вышел. Корилла тут же бросилась на шею к товарке и стала благодарить ее за то, что она так решительно отвергла пошлые любезности барона. Консуэло отвернула голову – красавица Корилла, оскверненная поцелуями этого человека, внушала ей почти такое же отвращение, как он сам.
– Как можете вы ревновать такое отталкивающее существо? – сказала она ей.
– Ты в этом ничего не смыслишь, Zingarella, – ответила, улыбаясь, Корилла. – Барон нравится женщинам более высокопоставленным и якобы более добродетельным, чем мы с тобой. Сложен он превосходно, а в лице его, хотя и попорченном шрамами, есть нечто притягательное, против чего ты не устояла бы, вздумай он убедить тебя, что красив.
– Ах, Корилла! Не лицо Тренка главным образом отталкивает меня. Душа его еще более отвратительна! Ты, стало быть, не знаешь, что у него сердце тигра…
– Это-то и вскружило мне голову! – беззастенчиво ответила Корилла. – Выслушивать комплименты всяких изнеженных пошляков – подумаешь, велика радость! А вот укротить тигра, поработить льва, водить его на поводу, заставлять вздыхать, плакать, рычать и дрожать того, чей взгляд обращает в бегство войска и чей удар сабли сносит голову быка с такой легкостью, словно это цветок мака, – вот наслаждение более острое, чем все испытанное мною до сих пор! У Андзолетто было нечто в этом роде: я любила его злость; но барон злее. Тот был способен избить свою любовницу, а этот в состоянии ее убить. О! Я предпочитаю второго!
– Бедная Корилла! – промолвила Консуэло, бросая на нее взгляд, полный сожаления.
– Ты жалеешь меня за то, что я люблю его, и ты права, но у тебя больше оснований завидовать этой любви. А впрочем, лучше питать ко мне сожаление, чем отбивать у меня Тренка.
– О, будь покойна! – воскликнула Консуэло.
– Signora, si va cominciar![55] – крикнул бутафор у дверей.
– Начинаем! – повторил другой, мрачный и глухой голос внизу лестницы, ведущей в глубь театра. И последние слоги, передаваясь слабым эхом от кулисы к кулисе, достигли, замирая, будки суфлера, который стукнул три раза об пол, чтобы предупредить дирижера; тот, в свою очередь ударил смычком по пульту, и после минуты молчания и сосредоточенности, предшествующих увертюре, раздались мощные звуки оркестра, заставившие умолкнуть и ложи и партер.
С первого же акта «Зенобии» Консуэло произвела то чудесное, неотразимое впечатление, которое Гайдн предсказывал ей накануне. Самые великие таланты не всякий день выступают на сцене с одинаковым успехом. Даже допустив, что силы их ни на минуту не ослабевают, не все роли, не все положения в равной мере способствуют проявлению их блестящих способностей. Впервые Консуэло встретилась с образом, где могла быть сама собой, могла проявить всю свою чистоту, всю силу, нежность и искренность, не затрачивая труда для работы над ролью, чтобы отождествиться с чуждой ей личностью. Она могла забыть этот ужасный труд, отдаться переживаниям минуты, ощутить глубокие душевные движения, не изученные ранее, а сообщенные ей теперь магнетическим общением с сочувственно настроенной публикой. И она испытывала то же неизъяснимое наслаждение, какое уже познала, правда, в меньшей степени, на репетиции, в чем чистосердечно призналась тогда Йозефу. И теперь не рукоплескания зрителей опьянили ее радостью, а счастье, что она сумела проявить себя, торжествующая уверенность в том, что она достигла совершенства в своем искусстве. До сих пор Консуэло всегда с беспокойством спрашивала себя, не могла ли она при своем даровании еще лучше исполнить ту или иную роль. На этот раз она поняла, что проявила всю свою мощь, и, почти не слыша восторженных криков толпы, в глубине души аплодировала самой себе.
После первого акта она осталась за кулисами, чтобы прослушать интермедию и подбодрить искренними похвалами Кориллу, которая в этой роли была в самом деле прелестна. Но после второго акта Консуэло почувствовала, что ей нужен минутный отдых, и поднялась в уборную. Порпора был занят в другом месте и не пошел за нею, а Йозеф, внезапно приглашенный благодаря тайному покровительству императрицы исполнять партию скрипки в оркестре, понятно, остался на своем месте.