Пинг-панг-тионг,
Хи-хан-хонг.
Припев этот, благодаря сокращениям, свойственным этому удивительному языку, должен был означать следующее:
«Прекрасная маркграфиня, великая принцесса, кумир всех сердец, царите вечно над вашим счастливым супругом и над вашей ликующей росвальдской империей в Моравии».
Покидая «Китай», гости уселись в роскошные паланкины и на плечах китайских рабов и дикарей поднялись на вершину небольшой горы, где оказался город лилипутов. Дома, леса, озера, горы – все доходило только до колен или до щиколотки человека, и надо было нагнуться, чтобы увидеть внутри домов мебель и хозяйственную утварь, по величине соответствовавших всему остальному. На городской площади, под звуки дудочек, варганов и бубен, плясали марионетки. Люди, управлявшие ими и исполнявшие музыку лилипутов, были спрятаны под землей, в специально вырытых подвалах.
Спустившись с горы лилипутов, граф Годиц и его гости очутились на небольшом пустыре, размером в какую-нибудь сотню шагов, загроможденном огромными скалами и могучими деревьями, предоставленными своему естественному росту. Это было единственное место, которое граф не испортил и не изуродовал. Он удовольствовался тем, что оставил его таким, каким нашел.
– Долго ломал я себе голову над тем, как использовать это глубокое ущелье, – поведал он своим гостям, – и все не мог придумать, каким способом избавиться от громадных скал и какую форму придать этим великолепным, но беспорядочно растущим деревьям. Вдруг меня осенила мысль окрестить это место пустыней, хаосом. Я представил себе, какой получится эффектный контраст, когда, отойдя от этих ужасов природы, попадешь в роскошный, находящийся в прекрасном состоянии цветник. Чтобы дополнить иллюзию, я вам сейчас покажу нечто очень интересное.
С этими словами граф завернул за огромную скалу, возвышавшуюся у дорожки (нельзя же было, на самом деле, не провести в страшной пустыне хотя бы одной гладенькой, усыпанной песком дорожки), и Консуэло очутилась у входа в обитель пустынника, высеченную в скале, над которой возвышался грубо обтесанный деревянный крест. Из пещеры вышел пустынник. То был добродушный крестьянин, чья поддельная длинная седая борода плохо гармонировала с молодым лицом, сиявшим румянцем юности. Он произнес прекрасную проповедь (неправильные выражения тут же поправлялись графом), дал свое благословение и поднес Консуэло кореньев и молока в деревянной чашке.
– Я нахожу, что пустынник слишком юн, – заметил барон фон Крейц, – вы могли бы, пожалуй, поместить сюда настоящего старца.
– Это не понравилось бы маркграфине, – простодушно пояснил граф Годиц. – Она весьма справедливо находит, что старость не радует глаз и на празднествах надо смотреть только на молодых актеров.
Избавлю читателей от дальнейшей прогулки. Не было бы конца, если бы я стал описывать различные страны, жертвенники друидов, индийские пагоды, крытые дороги и каналы, девственные леса, подземелья, где можно было видеть высеченное на скалах изображение страстей господних; искусственные пещеры с бальными залами, Елисейские Поля, гробницы, водопады, серенады, хороводы наяд и шесть тысяч фонтанов, которые, как впоследствии рассказывал Порпора, он должен был «переварить». Были тут еще тысячи других прелестей, о которых подробно и с восторгом передают нам мемуары того времени: например, полутемный грот, куда вы вбегали и налетали на зеркало, которое, отражая в полумраке ваш собственный образ, неминуемо должно было страшно испугать вас; монастырь, где под страхом пожизненного заточения вас обязывали клясться в вечной покорности маркграфине и вечном обожании ее; дерево, с которого, благодаря спрятанному в ветвях насосу, лились на вас в виде дождя чернила, кровь или розовая вода, – в зависимости от того, хотели вас почтить или поиздеваться над вами; словом, масса прелестного, таинственного, остроумного, непонятного, а главное – стоящего бешеных денег, всего, что Порпора имел дерзость находить невыносимым, идиотским, возмутительным. Только ночь положила конец этой прогулке вокруг света, во время которой гости то верхом, то в крытых носилках, на ослах, в каретах или в лодках отмахали добрых три мили.
Привычные к холоду и усталости прусские офицеры хоть и посмеивались над ребяческими забавами и сюрпризами Росвальда, однако не были так поражены смехотворной стороной этой чудесной резиденции, как Консуэло. Дитя природы, она родилась среди полей и привыкла, с тех пор как у нее открылись глаза, смотреть на все созданное Богом не в лорнет и не через газовое покрывало. А барон фон Крейц, не являясь новичком в аристократическом обществе, где царила привычка к роскошному убранству и модным украшениям, все-таки был человек своего круга и своего времени. Он не питал отвращения ни к гротам, ни к уединенным беседкам в парке, ни к статуям. В общем, барон развлекался с величайшим благодушием, смеялся и острил, и, когда его спутник, входя в столовую, почтительно выразил ему сочувствие по поводу того, что пришлось поскучать во время несносной прогулки, возразил ему:
– Скучать? Нимало. Я двигался, нагулял себе аппетит, насмотрелся на тысячу безумств, отдохнул от серьезных дел, – нет, нет, я не потерял даром времени.
Все были крайне удивлены, увидев в столовой одни лишь стулья, стоявшие вокруг пустого места. Граф попросил своих гостей сесть и приказал лакеям подавать.
– Увы! Ваше сиятельство, – заявил тот, которому надлежало отвечать, – у нас не было ничего достаточно хорошего, чтобы предложить столь избранному обществу, и мы даже не накрыли на стол.
– Вот это мило! – воскликнул хозяин с наигранной свирепостью и, помолчав немного, добавил: – Ну хорошо! Если люди отказывают нам в ужине, я взываю к аду и требую, чтобы Плутон прислал ужин, достойный моих гостей!
Сказав это, он трижды постучал об пол, и пол немедленно скользнул в пазах, раздвинулся, а в образовавшемся отверстии показалось ароматное пламя. Затем при звуках веселой и причудливой музыки под локтями гостей появился роскошно сервированный стол.
– Недурно! – промолвил граф, приподняв скатерть и обращаясь к кому-то. – Одно только меня очень удивляет: ведь господину Плутону известно, что в моем доме нет даже воды, а между тем он не прислал ни одного графина.
– Граф Годиц, – отвечал из глубины хриплый голос, вполне достойный преисподней, – вода – большая радость в аду, ибо все наши реки пересохли с тех пор, как глаза ее высочества маркграфини зажгли страстью самые недра земли; тем не менее, если вы требуете воды, мы пошлем одну из Данаид на берег Стикса, быть может, она и найдет там воду.
– Пусть поспешит, но главное – дайте ей бочку без пробоин.
И сейчас же из прекрасной яшмовой чаши, стоявшей посреди стола, забил фонтан родниковой воды, в течение всего ужина рассыпавшийся снопом бриллиантов, которые блестели, отражая множество свечей. Столовый сервиз был шедевром роскоши и безвкусицы, а вода Стикса и адский ужин послужили графу поводом для бесконечной и неостроумной игры слов, всяких намеков и вздорной болтовни, но все прощалось ему ради его наивной ребячливости. Вкусный сытный ужин, поданный юными сатирами и более или менее хорошенькими нимфами, привел в веселое настроение барона фон Крейца. Однако он едва обратил внимание на красивых рабынь Амфитриона; бедные крестьянки были одновременно служанками, любовницами, хористками и актрисами своего господина. Он сам преподавал им манеры, танцы, пение и декламацию. Консуэло еще в Пассау видела пример его обращения с ними, и, припоминая, какую славную участь сулил он ей тогда, она дивилась почтительной непринужденности, с какой он обращался с ней теперь, не выказывая ни удивления, ни смущения за свой бывший промах. Консуэло прекрасно знала, что на другой день, при появлении маркграфини, все примет иной оборот: она будет обедать с учителем в своей комнате и не удостоится чести быть допущенной к столу ее высочества. Это нисколько не смущало ее. Но она не подозревала, – а это очень позабавило бы ее, – что ужинает с особой неизмеримо более высокой, и особа эта ни за что на свете не пожелает ужинать на следующий день с маркграфиней.
Барон фон Крейц, улыбавшийся довольно холодно при виде доморощенных нимф, выказал несколько больше внимания Консуэло после того, как заставил ее прервать молчание, вызвав на разговор о музыке. Он был просвещенным, почти страстным любителем этого дивного искусства, по крайней мере, говорил о нем с большим пониманием, что вместе с ужином, вкусными блюдами и теплом, наполнявшим комнаты, смягчило угрюмое настроение Порпоры.
– Было бы желательно, – сказал маэстро барону, перед тем учтиво похвалившему его произведения, не называя его по имени, – чтобы государь, которого мы постараемся развлечь, оказался таким же хорошим ценителем, как вы.
– Все уверяют, – ответил барон, – что мой государь довольно сведущ в этой области и истинный любитель искусств.
– Так ли это, господин барон? – спросил маэстро, который вообще не мог не противоречить всем и во всем. – Я не очень льщу себя этой надеждой. Короли – первые во всех областях знания, по мнению своих подданных, но часто случается, что подданные знают гораздо больше, чем они.
– В военном деле, так же как и в инженерном, и в науках, прусский король понимает больше любого из нас, – горячо заметил лейтенант, – а что касается музыки, несомненно…
– То вы ровно ничего об этом не знаете, как и я, – сухо перебил его капитан Крейц. – Маэстро Порпора в этом отношении может полагаться только на самого себя.
– А мне в сфере музыки королевское достоинство никогда не внушало особого почтения, – продолжал маэстро, – и, когда я имел честь давать уроки владетельной принцессе Саксонской, ей, так же как и всякому другому, я не спускал ни единой фальшивой ноты.
– Как! – сказал барон, иронически глядя на своего спутника. – Неужели и венценосцы берут когда-нибудь фальшивые ноты?
– Точно так же, как и простые смертные, сударь, – ответил Порпора. – Однако должен признать, что владетельная принцесса проявила большие способности и под моим руководством очень скоро перестала фальшивить.
– Так, значит, вы простили бы кое-какие фальшивые ноты нашему Фрицу, если бы он дерзнул взять их при вас?
– При условии, чтобы он в дальнейшем исправился.
– Но головомойки вы ему все-таки не задали бы? – смеясь, вмешался в разговор граф Годиц.
– Задал бы, даже если бы он снял за это с плеч мою собственную голову, – ответил, бравируя, старый профессор, которого небольшое количество выпитого шампанского сделало экспансивным.
Консуэло была надлежащим образом предупреждена каноником о том, что Пруссия – это одно огромное полицейское управление, что малейшее слово, произнесенное шепотом на границе, переносится в несколько минут благодаря какому-то таинственному и безошибочному эху в кабинет самого Фридриха и что никогда не следует обращаться к пруссаку, особенно к военному или чиновнику, даже со словами «как вы поживаете», не взвесив каждого слога и предварительно не отмерив семь раз, прежде чем отрезать, как говорится в пословице. Вот почему ей не особенно понравилось, что ее учитель впал в свой обычный насмешливый тон, и она постаралась дипломатически загладить его неосторожность.
– Если бы даже король Пруссии и не был первым музыкантом своего века, – сказала она, – ему позволительно пренебрегать искусством, ничтожным, конечно, по сравнению с его познаниями в других областях.
Но она не подозревала, что Фридрих жаждал быть великим флейтистом не меньше, чем великим полководцем и великим философом. Барон фон Крейц заметил, что раз его величество смотрит на музыку как на искусство, достойное изучения, то, вероятно, он и занимался ею с должным вниманием и прилежанием.
– Э! – сказал, все больше и больше оживляясь, Порпора. – Внимание и прилежание ничего не открывают в музыке тому, кого небо не наградило врожденным талантом. Музыкальность отнюдь не является уделом всех людей, и легче выиграть сражение и назначить пособия литераторам, чем похитить у муз священный огонь. Говорил же нам барон Фридрих фон Тренк, что когда его прусское величество сбивается с такта, виноваты бывают его придворные. Но, положим, со мной подобного не случится!
– Так барон Фридрих фон Тренк говорил это? – спросил барон фон Крейц, и глаза его вдруг загорелись жгучей злобой. – Ну хорошо, – проговорил он, усилием воли заставив себя сдержаться и переходя на безразличный тон, – бедняга теперь, должно быть, потерял охоту шутить, ибо до конца своих дней заключен в Глацскую крепость.
– Неужели! – воскликнул Порпора. – А что же он сделал?
– Это государственная тайна, – ответил барон, – но все заставляет предполагать, что он обманул доверие своего государя.
– Да, – прибавил лейтенант, – он продал австрийцам планы укреплений Пруссии, своего отечества.
– О! Это невозможно! – вырвалось у побледневшей Консуэло. Она с величайшим вниманием следила за каждым своим движением, за каждым словом, но тут не смогла удержаться от горестного восклицания.
– Это и невозможно и неверно! – закричал с негодованием Порпора. – Те, кто уверил в этом короля, гнусно солгали!
– Полагаю, что вы не желаете косвенно уличать и нас во лжи, – проговорил лейтенант, тоже бледнея.
– Надо быть до нелепости щепетильным, чтобы понять это таким образом, – отрезал барон фон Крейц, бросая на своего спутника суровый, повелительный взгляд. – Разве это нас касается? И какое нам дело до того, что маэстро Порпора так горячо относится к своему молодому другу?
– И буду так же горячо относиться к нему даже в присутствии самого короля, – заявил Порпора. – Я скажу королю, что его обманули и что нехорошо с его стороны было поверить этому, а Фридрих фон Тренк – достойный, благородный молодой человек, не способный на подлость.
– А я думаю, учитель, – прервала его Консуэло, которую все больше и больше тревожила физиономия капитана, – что вы будете более воздержаны, когда удостоитесь чести предстать перед королем Пруссии. Я слишком хорошо знаю вас и потому уверена, что ни о чем другом, кроме музыки, вы говорить с ним не станете.
– Синьора, кажется, чрезвычайно осторожна, – снова заговорил барон, – а между тем, по-видимому, она была очень дружна в Вене с молодым бароном фон Тренком.
– Я, сударь? Да я почти не знаю его, – ответила Консуэло с отлично разыгранным равнодушием.
– Но если благодаря какой-нибудь непредвиденной случайности сам король спросил бы вас о том, что думаете вы о предательстве этого Тренка?.. – пытливо глядя на нее, спросил барон.
– Я ответила бы ему, господин барон, что не верю ни в чье предательство, ибо вообще не могу понять, как можно предавать, – промолвила Консуэло, спокойно и скромно выдерживая его инквизиторский взгляд.
– Вот прекрасные слова, синьора! И в них сказалась прекрасная душа! – вырвалось у барона, чье лицо сразу прояснилось.
Тут он заговорил о другом и очаровал собеседников изяществом и силою своего ума. И в течение всего ужина, когда он обращался к Консуэло, на лице у него появлялось доброе, доверчивое выражение, которого она не замечала прежде.
Когда покончили с десертом, призрак, закутанный во все белое, с опущенным на лицо покрывалом, явился гостям и произнес: «Следуйте за мной». Консуэло, вынужденная при репетировании этой новой сцены еще раз исполнить роль маркграфини, встала первая и в сопровождении прочих гостей поднялась по большой лестнице замка. Призрак, шедший впереди, открыл наверху лестницы большую дверь, и все очутились в темной старинной галерее, в конце которой мерцал слабый свет. Пришлось идти по этой галерее под звуки медленной, торжественной и таинственной музыки, исполняемой словно обитателями загробного мира.
– Господин граф, ей-Богу, ни в чем нам не отказывает! – воскликнул Порпора восторженным тоном, в котором сквозила ирония. – Мы слышали сегодня музыку турецкую, морскую, музыку дикарей, китайскую, лилипутскую и вообще всякого рода диковинную музыку, но эта настолько превзошла их, что ее действительно можно назвать музыкой с того света!
– И вы еще не все слышали! – воскликнул граф в восторге от комплимента.
– От вашего сиятельства всего можно ожидать! – сказал барон так же иронически, как и профессор. – Но после этого, по правде сказать, не знаю, что вы еще можете нам показать.
В конце галереи призрак ударил по инструменту, напоминавшему восточный тамтам, послышался какой-то заунывный звук, после чего приподнялся большой занавес и открылся вид на зрительный зал, разукрашенный и иллюминованный, каким ему надлежало быть на следующий день. Не стану его описывать, хотя тут и было бы уместно сказать:
Повсюду мишура, фестоны, украшенья!
Занавес поднялся. Сцена изображала не более и не менее, как Олимп. Богини оспаривали одна у другой сердце Париса, и состязание между тремя главными богинями составляло все содержание пьесы. Она была написана по-итальянски, что заставило Порпору шепотом сказать Консуэло:
– Язык дикарей, китайский, лилипутский языки – ничто не сравнится с этой галиматьей.
И стихи и музыка были сфабрикованы графом. Актеры и актрисы стоили своих ролей. После получаса метафор и игры слов по поводу отсутствия богини, самой очаровательной и самой могущественной из всех, но не удостоившей принять участие в состязании красоты, Парис, наконец, решается отдать первенство Венере, а та, взяв яблоко и спустившись по ступенькам со сцены, кладет его у ног маркграфини, признавая себя недостойной в присутствии ее сиятельства даже домогаться победы. Венеру должна была изображать Консуэло, а так как это была главная роль и в конце надо было спеть очень эффектную каватину, то граф Годиц, не имея возможности поручить ее на репетиции какой-либо из своих корифеек, решился сам провести ее – отчасти, чтобы не провалить репетицию, а отчасти, чтобы Консуэло вникла в дух, тонкость и красоту роли. Он был до того комичен, изображая всерьез Венеру и так напыщенно распевая пошлости, понадерганные им из дрянных модных опер и плохо пригнанные, которые он имел претензию называть своей партитурой, что никто не мог удержаться от смеха. Но он был слишком возбужден, непрерывно муштруя своих актеров, и слишком увлечен торжественной выразительностью, которую вкладывал в свою игру и пение, чтобы заметить веселое настроение слушателей.
Ему неистово аплодировали, а Порпора, дирижировавший оркестром, по временам украдкой затыкал себе уши, а затем объявил, что все чудесно – и либретто, и партитура, и голоса, и музыканты, а лучше всего – лицо, временно исполнявшее роль Венеры.
Решили, что Консуэло в тот же вечер и на следующее утро просмотрит вместе с учителем этот «шедевр». Он был не длинен и не труден для изучения, и оба были уверены, что на следующий вечер окажутся на той же высоте, что пьеса и труппа. Затем все прошли в бальную залу, которая не была еще готова, так как танцы назначены были только на послезавтра, а празднества должны были продолжаться два дня и состоять из непрерывного ряда разнообразных увеселений.
Пробило десять часов вечера. Стояла ясная погода, ярко светила луна. Прусские офицеры настаивали на том, чтобы в ту же ночь снова перебраться через границу, ссылаясь на высочайший приказ, не позволявший им ночевать в чужой стране. И графу пришлось уступить; отдав приказание седлать лошадей, он увел своих гостей распить прощальный кубок – то есть выпить кофе и отведать прекрасных настоек в изящном будуаре, куда Консуэло не сочла удобным за ними последовать. Она простилась со всеми и, тихонько посоветовав Порпоре быть осторожнее, чем за ужином, направилась в свою комнату, находившуюся в другой части замка.
Но вскоре она заблудилась в переходах этого большого лабиринта и очутилась в какой-то крытой галерее, где сквозной ветер задул ее свечу. Боясь еще больше запутаться и провалиться в какую-нибудь западню с сюрпризами, которыми изобиловал замок, она решила ощупью идти назад, пока не доберется до освещенной части здания. В суматохе, вызванной приготовлениями к такому множеству бессмысленных затей, в этом богатейшем доме очень мало заботились о необходимом удобстве. Здесь были дикари, призраки, небожители, пустынники, нимфы, боги веселья и игр, но ни одного слуги, который подал бы свечу, ни единого здравомыслящего существа, к которому можно было бы обратиться с вопросом.
Вдруг ей послышалось, что кто-то осторожно пробирается в темноте, как бы желая проскользнуть незамеченным. Это показалось ей подозрительным, и она не решилась ни окликнуть идущего, ни назвать себя, тем более что, судя по тяжелым шагам и дыханию, это был мужчина. Она подвигалась дальше, крадучись вдоль стены, несколько встревоженная, как вдруг услышала недалеко от себя звук отворяемой двери, и лунный свет, проникнув в галерею, упал на высокую фигуру и блестящий костюм Карла.
Она тотчас окликнула его.
– Это вы, синьора? – проговорил он изменившимся голосом. – Вот уж сколько часов я ищу случая поговорить с вами минутку, да теперь, пожалуй, уже поздно!
– Что тебе надо сказать мне, милый Карл, и почему ты так взволнован?
– Выйдите из коридора, синьора, я поговорю с вами в таком уединенном месте, где, надеюсь, никто нас не услышит.
Консуэло пошла следом за Карлом и очутилась на открытой террасе, которая венчала башенку, прилепившуюся к стене замка.
– Синьора, – с опаской поглядывая по сторонам, заговорил дезертир (впервые приехав этим утром в Росвальд, он не лучше Консуэло знал жителей замка), – вы ничего не говорили сегодня такого, что могло бы навлечь на вас недовольство прусского короля или возбудить его недоверие? Вам не пришлось бы в Берлине раскаиваться, если бы королю точно передали ваши слова?
– Нет, Карл, ничего такого я не говорила. Я знаю, что всякий незнакомый пруссак – опасный собеседник, и потому взвешивала каждое свое слово.
– Ах! Как порадовали вы меня этим ответом – я так беспокоился! Два-три раза я подходил к вам на корабле, когда вы катались по озеру, – я разыгрывал роль одного из пиратов, которые делали вид, будто берут вас на абордаж, – но вы меня не узнали, я ведь был переряжен. Сколько ни смотрел я на вас, сколько ни делал знаков, вы ни на что не обращали внимания, и мне не удалось перемолвиться с вами ни единым словом. Этот офицер был постоянно возле вас. Все время, пока вы плавали по озеру, он ни на шаг от вас не отходил. Он словно догадывался, что вы служите для него как бы прикрытием, и прятался за вас на тот случай, если бы какая-нибудь шальная пуля таилась в одном из наших безвредных ружей.
– Что ты хочешь этим сказать, Карл? Не понимаю! Кто этот офицер? Я его не знаю.
– Мне незачем говорить вам: скоро вы сами узнаете, раз едете в Берлин.
– Но почему же теперь делать из этого тайну?
– Да потому, что это ужасная тайна, и мне нужно еще в течение часа не выдавать ее.
– У тебя какой-то особенно взволнованный вид, Карл. Что с тобой происходит?
– О! Нечто ужасное! У меня в сердце ад!
– Ад? Можно подумать, что у тебя на уме какие-то злые намерения.
– Быть может!
– В таком случае я хочу, чтобы ты откровенно признался мне во всем, Карл. Ты не имеешь права скрывать что-либо от меня! Ты ведь обещал мне быть беззаветно преданным и покорным.
– Эх, синьора! Что вы сказали! Да, правда, я обязан вам больше, чем жизнью, ибо вы сделали все, чтобы сохранить мою жену и дочку. Но они были обречены, они погибли… И нужно отомстить за их смерть!
– Карл! Именем твоей жены и ребенка, которые молятся за тебя на небесах, приказываю тебе говорить. Ты задумал какое-то безумное дело. Ты хочешь отомстить? Ты вне себя при виде этих пруссаков.
– Вид их доводит меня до безумия, приводит в ярость… Но нет! Я спокоен! Я истый праведник! Видите ли, синьора, Бог, а не ад толкает меня на это! Ну, близок час! Прощайте, синьора! Быть может, мы никогда больше не увидимся, так прошу вас, раз вы едете через Прагу, закажите мессу по мне в часовне святого Яна Непомука – это один из самых великих покровителей Чехии.
– Карл, вы скажете, вы признаетесь мне в преступных замыслах, которые терзают вас, или я никогда не буду за вас молиться и, наоборот, призову на вас проклятие вашей жены и дочери – этих ангелов, которые теперь в ложе милосердного Иисуса Христа. Как вы можете ожидать прощения на небе, если сами не прощаете на земле? У вас под плащом карабин, Карл, и вы здесь подкарауливаете этих пруссаков…
– Нет, не здесь, – проговорил, дрожа и уже немного колеблясь, Карл. – Я не хочу проливать кровь ни в доме моего хозяина, ни на ваших глазах, добрая моя, святая праведница, но там… Понимаете, среди гор, в лощине, есть дорога, которую я хорошо изучил, так как был там, когда они проезжали по ней сюда нынче утром… Но я оказался в лощине случайно, при мне не было оружия, да и его я узнал не сразу. Но сейчас он снова проедет по этой дороге, там буду и я. Мигом проберусь туда парком и опережу его, хоть у него и добрый конь… И вы изволили верно сказать, синьора, – карабин при мне, мой славный карабин, и в нем славная пуля для его сердца! Карабин заряжен, – ведь я не шутил, когда выслеживал его, переодетый пиратом. Случай казался мне удачным, и я раз десять нацеливался в него, но вы были рядом с ним, все время рядом, и я не выстрелил. А вот сейчас вас рядом не будет, и он не сможет прятаться за вашей спиной, как трус… Ведь он трус! Я-то хорошо его знаю! Я видел, как однажды во время битвы он побледнел и показал спину, а сам яростно требовал от нас, чтобы мы шли против своих земляков, против своих братьев-чехов. Какой ужас! Ведь я чех по крови, по сердцу, а такое не прощается! И хоть я и бедный чешский крестьянин и научился в своих лесах владеть только топором, он сделал из меня прусского солдата, и, благодаря его капралам, теперь я умею метко стрелять из ружья!
– Карл! Карл! Замолчите! Вы бредите. Вы не знаете этого человека, я уверена в этом. Его зовут барон фон Крейц. Бьюсь об заклад, что вы не знаете его имени и принимаете за другого. Он не вербовщик и не сделал вам ничего худого.
– Это не барон фон Крейц, нет, синьора, и я прекрасно его знаю. Больше сотни раз видел я его на парадах. Это главный вербовщик, главный господин тех, кто похищает людей и разрушает семейные очаги, это главный бич Чехии, мой личный враг!.. Он враг нашей церкви, нашей религии и всех наших святых! Он осквернил своими нечестивыми насмешками статую святого Яна Непомука на Пражском мосту! Он выкрал из пражского замка барабан, сделанный из кожи Яна Жижки, славного воителя прежних лет. Барабан этот был нашей охраной, нашей угрозой врагу, честью нашей страны. О нет! Я не ошибусь, я хорошо знаю этого человека! К тому же святой Венцеслав только что явился мне в часовне, когда я там молился. Видел я его, как вижу вас, синьора, и он сказал мне: «Это он, порази его в сердце». Я поклялся в этом святой деве на могиле своей жены, и я должен сдержать клятву… А! Смотрите, синьора, ему подают лошадь к крыльцу. Этого-то я и ждал! Иду… Молитесь за меня, ибо рано или поздно я поплачусь за свой поступок головой; но это не беда, только бы Бог спас мою душу.
– Карл! – воскликнула Консуэло, чувствуя в себе прилив какой-то необыкновенной силы. – Я считала тебя человеком великодушным, добрым и богобоязненным, а теперь вижу, что ты безбожник, изверг и негодяй. Кто бы ни был человек, которого ты собираешься убить, я запрещаю тебе идти за ним и причинить ему какое бы то ни было зло. Дьявол принял облик святого с целью помутить твой разум, и Господь, в наказание за принесенную тобой святотатственную клятву на могиле твоей жены, допустил, чтобы дьявол опутал тебя своими сетями. Ты подлый, неблагодарный человек! Ты не думаешь о том, что твой хозяин граф Годиц, осыпавший тебя благодеяниями, такой честный, такой добрый, такой ласковый к тебе, будет обвинен за твое преступление и поплатится за него жизнью. Иди, скройся в каком-нибудь подземелье, ибо ты недостоин смотреть на свет Божий, Карл. Наложи на себя покаяние за то, что у тебя явилась подобная мысль! Знаешь, я вижу в эту минуту подле тебя твою жену. Она плачет и пытается удержать твоего ангела-хранителя, готового уступить тебя духу зла…
– Жена! Жена! – закричал растерявшийся, побежденный Карл. – Я не вижу ее! Жена! Если ты здесь, скажи мне слово, сделай так, чтобы еще раз я мог увидеть тебя, а там – умереть!..
– Видеть ее ты не можешь: в сердце твоем – преступление, в глазах – мрак. Стань на колени, Карл! Ты можешь еще искупить свой грех! Дай мне ружье, оскверняющее твои руки, и молись!
С этими словами Консуэло взяла карабин – он был отдан ей без всякого сопротивления – и поспешила убрать его подальше от Карла, пока тот в слезах опускался на колени. Потом она ушла с террасы, чтобы поскорее запрятать куда-нибудь оружие. Она чувствовала себя совсем разбитой: ей стоило больших усилий овладеть воображением этого фанатика, вызвав в нем призраки, имевшие над ним власть. Каждая минута была дорога; тут уж было не до внушения ему более гуманной и просвещенной философии. Она говорила все, что приходило ей в голову, воодушевленная какой-то симпатией к исступленному состоянию несчастного Карла, которого она хотела во что бы то ни стало спасти от безумного поступка. Притворно браня его, она в то же время жалела его, видя его заблуждение, которое он не в силах был побороть в себе.
Консуэло торопилась спрятать злополучный карабин и сейчас же вернуться к Карлу, чтобы удержать его на террасе, пока пруссаки не отъедут подальше. Отворяя маленькую дверь, ведущую с террасы в коридор, она вдруг очутилась лицом к лицу с бароном фон Крейцем. Он приходил в свою комнату за плащом и пистолетами. Консуэло едва успела поставить карабин позади себя в угол, образуемый дверью, и бросилась в коридор, закрыв за собою дверь, отделявшую ее от Карла. Она испугалась, как бы вид врага снова не привел беднягу в ярость.
Стремительность движений и волнение, заставившее ее прислониться к двери, точно из боязни потерять сознание, не ускользнули от проницательных глаз барона фон Крейца. Держа свечу и улыбаясь, он остановился перед Консуэло. Лицо его было совершенно невозмутимо, однако Консуэло показалось, что рука барона дрожит, заставляя колебаться пламя свечи. Позади него стоял смертельно бледный лейтенант с обнаженной шпагой в руке. Все это, а также и то, что окно комнаты, куда барон приходил за своими вещами, выходило, как она впоследствии убедилась, на террасу башенки, позволило Консуэло предположить, что от обоих пруссаков не ускользнуло ни одно слово из ее разговора с Карлом. Тем не менее барон поклонился ей чрезвычайно любезно и спокойно, но она была настолько потрясена, что забыла ответить на его поклон и даже лишилась дара речи; Крейц взглянул на нее скорее с участием, чем с удивлением.