bannerbannerbanner
Век просвещения

Алехо Карпентьер
Век просвещения

Полная версия

– Добрый день, – радостно, хотя и негромко, приветствовал его Эстебан.

– Добрый день, – отозвалась у него за спиной настоятельница.

Молодой человек без околичностей объяснил ей цель своего прихода.

– Поезжайте в Синнамари на правах нашего эмиссара, – предложила ему монахиня, – и разыщите там аббата Бротье. Он охотно выполнит ваше поручение. Аббат – единственный надежный друг господина Бийо-Варенна в Гвиане…

«Положительно, в этих краях происходят весьма странные вещи», – подумал Эстебан.

XXXI

Синнамари, эта забытая богом и людьми дыра, зловонная и отвратительная, став местом ссылки, превратилась в какой-то немыслимый, почти нереальный и фантастический край. Земля здесь была густо покрыта зарослями, напоминавшими хаотические заросли первых дней творения, и походила на древнюю страну, опустошенную чумой и усеянную могильными холмами, а здешние обитатели могли бы заинтересовать нового Хогарта [101], и он своей беспощадной кистью изобразил бы их дела и жизнь. Тут можно было встретить священников, которые вновь извлекли на свет божий свои запрещенные книги и служили мессы в храме, затерянном в тропическом лесу, – в молитвенном доме индейцев, главный зал которого имел отдаленное сходство с готическим нефом: его крутые стропила поддерживали высокую кровлю из пальмовых листьев. Тут можно было встретить депутатов Конвента, разделенных на различные группы, они вечно спорили друг с другом и оставались при своем мнении, призывали в свидетели историю и цитировали классические тексты, а форумом им служили зады постоялого двора, окруженные свинарниками; свиньи просовывали свои пятачки между перекладинами ограды, когда прения становились слишком бурными. Тут была представлена и армия, ее олицетворял полулегендарный Пишегрю (Эстебан никак не мог себе представить генерала Пишегрю в роли ссыльного в Гвиане), который отдавал приказания призрачному войску, забывая, что от преданных ему солдат его отделяет океан. И в центре этой пестрой толпы возвышался безмолвный, ненавистный всем, как Атрид, [102] опальный тиран, к которому теперь никто не обращал ни единого слова: погруженный в свои мысли, глухой ко всему происходящему, он был равнодушен к окружавшей его вражде. Дети – и те останавливались, когда мимо проходил бывший президент Якобинского клуба, бывший председатель Конвента, бывший член Комитета общественного спасения, тот, кто допустил массовые казни в Лионе, Нанте, Аррасе и подписал законы, принятые в прериале, советник Фукье-Тенвиля, [103] человек, который без колебаний потребовал смерти Сен-Жюста, Кутона [104] и самого Робеспьера, а еще раньше отправил на эшафот Дантона; однако в глазах негров Кайенны все это было пустяками по сравнению с совершенным им матереубийством: так воспринимали они казнь королевы, которая, по их понятиям, была владычицей громадной страны – Европы. И – удивительное дело! – зловещее участие в грозной трагедии, происходившей на одной из самых великих сцен мира, придавало Бийо-Варенну устрашающее величие, оно словно завораживало даже тех, кто питал к нему непримиримую вражду. И в то время как люди, которых можно было счесть его друзьями, подчеркнуто отдалялись от него, к дому Бийо-Варенна под самыми неожиданными предлогами находили путь какой-нибудь оборванный бретонский монах, бывший жирондист, землевладелец, разорившийся после освобождения рабов, или утонченный священник с энциклопедическим умом вроде аббата Бротье. Именно к Бротье и постучался Эстебан, прибыв в Синнамари после утомительного путешествия на шхуне, которая шла вдоль низкого болотистого берега, покрытого мангровыми зарослями. Юношу встретил швейцарец по имени Сигер, человек с красным носом пьяницы, ожидавший аббата.

– Господин Бротье собирался посетить нескольких умирающих, – сказал он. – Сейчас, когда этот боров Жаннэ решился наконец прислать ссыльным самые необходимые лекарства, немного турецких бобов и аниса, они, как на грех, отдают богу душу, каждый день умирает по десять – двенадцать человек. К приезду Бюрнеля Синнамари превратится в громадное кладбище, такое, как Иракубо.

Эстебан узнал от швейцарца, что Бийо глубоко уверен в покровительстве нового агента Директории и уже готовится занять важный пост в колонии, а пока набрасывает программу административных реформ. Мрачный, невозмутимый, этот новый Орест бродил в предвечерние часы по окрестностям Синнамари; он был аккуратно одет, что составляло разительный контраст растущей неряшливости других ссыльных: их потрепанное, грязное платье говорило само за себя, – достаточно было одного внимательного взгляда, чтобы определить, сколько месяцев уже продолжаются муки изгнанника. Впервые попадая в этот мир понурых и полураздетых людей, вновь прибывшие чувствовали, что целая, приличная одежда, точно броня, защищает их достоинство и как бы возвышает над другими. Очутившись в толпе сломленных и жалких изгнанников, опальный чиновник выше поднимал голову, уверяя, что он скоро вернется в Париж, где посрамит и покарает своих врагов, а впавший в немилость военачальник, красуясь в своем расшитом мундире, говорил о «своих» офицерах, «своих» пехотинцах и «своих» пушках. Бывший представитель народа все еще полагал себя депутатом, а всеми забытый писатель, которого даже родственники считали погибшим, сочинял сатирические произведения и мстительные стихи. Каждый писал тут мемуары, защитительные речи, по-своему излагал историю революции, создавал собственную теорию государства, и все эти произведения читались вслух товарищам по несчастью где-нибудь под сенью рожкового дерева или в бамбуковых зарослях. Такие сборища в самом сердце тропического леса походили на своеобразную пляску смерти: ссыльными еще владела гордость, вражда, отчаяние, они кичились своими чинами и званиями, а между тем все уже были отмечены печатью голода, болезни или смерти. Один полагался на дружбу влиятельного лица, другой – на настойчивость своего адвоката, третий верил, что уж «его-то дело» будет непременно пересмотрено. Однако, возвращаясь к себе в хижину, несчастные замечали, что ноги их разъедены насекомыми так глубоко, что сходят ногти, и каждое утро, просыпаясь, обнаруживали у себя на теле новые язвы, нарывы и струпья.

Поначалу всюду происходило одно и то же: ссыльные из новой партии пока еще сохраняли некоторую энергию, они создавали руссоистские общины, распределяли между собой обязанности, устанавливали строгий распорядок дня и дисциплину, читали вслух «Георгики», [105] чтобы подбодрить друг друга. Вместе чинили хижину, освободившуюся после смерти предыдущих обитателей, отправлялись за дровами и за водой, вырубали лес, распахивали землю и сеяли. Надеялись, что охота и рыбная ловля поможет им дотянуть до первой жатвы. А так как опальный правительственный чиновник не желал пачкать свой единственный камзол, а военачальник боялся порвать мундир, то все ходили в одежде из грубого холста, кутались в старые шерстяные накидки, которые быстро покрывались несмываемыми пятнами от смолы и древесного сока. Вскоре новые ссыльные тоже начинали походить на крестьян с полотен Ленена – заросших щетиною и с глубоко ввалившимися глазами. Прилежная и старательная смерть делала свое дело, она стояла рядом, пока люди поливали потом скудное поле, пока они пололи, переворачивали пласты земли, бросали семена в борозду. Одного уже трепала лихорадка, другой изрыгал зеленоватую желчь, третий замечал, что у него раздувается живот и что его все время пучит. Между тем сорные травы все яростнее глушили всходы на распаханных участках земли, а на злаки с самого их рождения набрасывались сотни вредителей. И постепенно люди превращались в изможденных нищих, которые тем не менее еще не оставляли попыток хоть что-нибудь извлечь из земли; но тут начинались упорные тропические дожди, и, встав поутру, ссыльные вдруг замечали, что вода проникла в их жилища, что она им уже чуть не по колено; реки выходили из берегов, затопляя луга и пастбища. Именно такие дни негры избирали для того, чтобы насылать порчу на новоявленных колонистов, – ведь они глядели на них как на непрошеных пришельцев, бесстыдно захвативших земли, которые по праву Должны были принадлежать им, неграм. Каждое утро опальный чиновник, военачальник, депутат Конвента обнаруживали какие-то странные предметы, таившие в себе непонятную угрозу: то это был укрепленный перед хижиной бычий череп с выкрашенными в красный цвет рогами, то тыквенные сосуды с мелкими косточками, зернами маиса и железными опилками, то камни, походившие на головы, в которые вместо глаз и ушей были вставлены ракушки. Иногда ссыльные находили булыжники, завернутые в окровавленное тряпье, черных кур, подвешенных за лапки к притолоке, пучки человеческих волос, прибитые к двери гвоздем, – гвоздем, неведомо откуда взявшимся в краях, где каждый кусок металла был на счету, – причем вбит он был без всякого шума. Ссыльные все время ощущали атмосферу колдовства, а над головой у них нависали черные тучи, казалось, задевавшие кровлю. Некоторые, стремясь подбодрить себя, вспоминали о ведьмах из Бретани и ворожеях из Пуату, однако трудно было спать спокойно, зная, что вокруг по ночам бродят недоброжелатели, что-то высматривают, подслушивают и проникают в дома, не оставляя следов, но отмечая таинственными знаками свое посещение. Изъеденные невидимой молью мундир военачальника, камзол чиновника, последняя рубашка трибуна в один прекрасный день расползались в руках на куски, если только до этого безнадежное существование их владельцев не обрывала притаившаяся в зарослях гремучая змея, которая вдруг стремительно выскальзывала оттуда, распрямляясь, точно сверкающая пружина, приведенная в действие мощным толчком хвоста. За несколько месяцев высокомерный чиновник, спесивый военачальник, бывший трибун, депутат Конвента, строптивый священник, общественный обвинитель, полицейский сыщик, влиятельная в прошлом особа, ловкий адвокат, монархист, изменивший трону, и бабувист, [106] упорно добивавшийся отмены частной собственности, превращались в жалкое подобие людей, в оборванцев, которые шаг за шагом приближались к холодной глинистой могиле, – кресту и дощечке с именем покойника предстояло исчезнуть с лица земли, как только начнутся тропические дожди. И словно всего этого было еще мало, на отмеченные смертью поля, точно прожорливые коршуны, жадно набрасывались мелкие колониальные чиновники, не гнушавшиеся ничем: в обмен на обещание отослать письмо родным или направить к заболевшему врача, раздобыть какой-нибудь отвар, немного тростниковой водки либо еды они уносили обручальное кольцо, брелок, семейный медальон – единственное достояние ссыльного, которое он старался сберечь из последних сил, видя в нем некий якорь спасения, единственное, что привязывало его к жизни… Уже спустилась ночь, когда Сигер, устав ждать, предложил Эстебану направиться в дом окруженного всеобщей ненавистью человека, где, возможно, находился теперь аббат Бротье. До этого времени юноша не проявлял никакого желания увидеть своими глазами печально знаменитого ссыльного; однако, узнав, что тот вскоре, видимо, будет пользоваться некоторым влиянием в Кайенне, он решил принять предложение швейцарца. Со смешанным чувством любопытства и страха Эстебан вошел в ветхую, но содержавшуюся в необыкновенной чистоте хижину: Бийо, в глазах у которого застыла давняя тоска, сидел в кресле, источенном термитами, и читал старые газеты.

 

XXXII

Хищный зверь.

Гойя

Чуть церемонная учтивость, с какой некогда грозный Бийо-Варенн принял посылки Виктора Юга, придавала ему сходство с низложенным королем, сохранившим былое достоинство. Казалось, его не особенно заинтересовало содержимое пакетов и запечатанных сургучом шкатулок: он пригласил Эстебана присесть к столу и указал ему на постель (предусмотрительно назвав ее «спартанской»), где тот сможет провести ночь. Затем спросил, не получены ли на Гваделупе какие-либо известия, которые еще не дошли до Гвианы – «этой клоаки земного шара». Узнав, что Виктор Юг вызван в Париж, где ему предстоит отчитаться в своей деятельности, Бийо в приступе внезапной ярости вскочил на ноги:

– Вот-вот! Эти болваны погубят теперь человека, который помешал острову стать английской колонией. Они еще потеряют Гваделупу и дождутся, что коварный Альбион вырвет из их рук и Гвиану.

«Его манера выражаться почти не изменилась», – подумал Эстебан, припомнив, что он в свое время переводил знаменитую речь Бийо, направленную против «коварного Альбиона», стремившегося закрепить господство на море, «усеивая океан своими плавучими крепостями». В эту минуту в комнату вошел аббат Бротье, сильно взволнованный тем, что ему только что довелось наблюдать: стремясь поскорее захоронить мертвецов, солдаты из негритянского гарнизона Синнамари рыли возмутительно маленькие могилы и ногами втаптывали трупы в землю, чтобы запихнуть их в яму, годную разве только для овцы. Кое-где они даже не давали себе труда нести покойников, а ухватив их за ноги, волоком тащили к месту погребения.

– Пятерых умерших так сегодня и не похоронили. Они по сию пору лежат в гамаках, разлагаясь и распространяя зловоние: солдаты заявили, что они уже устали возиться с падалью. Нынче ночью в домах Синнамари мертвые и живые будут лежать рядом.

Эстебан при этих словах невольно подумал о другой фразе из той же речи Бийо, произнесенной четыре года назад: «Перед лицом смерти все равны, и свободный народ, провожая усопших в последний путь, должен постоянно видеть в этом акте необходимое предостережение. Погребальная церемония, воздавая почести покойному, помогает изгладить из сознания живых ужас перед смертью: это – последнее прощание природы».

– Подумать только, и таким людям мы даровали свободу! – сказал Бийо, возвращаясь к навязчивой идее, которая неотступно преследовала его со дня приезда в Кайенну.

– Не стоит, пожалуй, считать декрет, принятый в плювиозе, благородной ошибкой революционной гуманности, – иронически заметил Бротье тоном человека, который не только мог говорить свободно и независимо, но и позволял себе спорить с грозным Бийо. – Когда Сонтонакс [107] решил, что испанцы готовы напасть на Сен-Доменг, чтобы захватить эту колонию, он на свой риск и страх даровал свободу неграм. Произошло это за год до того, как вы плакали от восторга в Конвенте, провозгласив равенство между всеми жителями заморских владений Франции. На Гаити поступают так, чтобы взять верх над испанцами; на Гваделупе – чтобы с большей уверенностью противостоять натиску англичан; здесь, в Гвиане, – чтобы припугнуть богатых землевладельцев и выходцев из Акадии, расположенных принять сторону британцев и голландцев. Так что можно было и не привозить гильотину из Пуэнт-а-Питра в Кайенну. Обычная колониальная политика!

– И к тому же бесплодная, – заметил Сигер, который в результате декрета, принятого в плювиозе, лишился даровой рабочей силы. – Сонтонаксу пришлось бежать в Гавану. А теперь негры на Гаити требуют независимости.

– Они так же поступают и здесь, – продолжал Бротье, вспомнив, что в Гвиане были подавлены два восстания рабов, добивавшихся свободы, причем утверждали, хотя и без серьезных оснований, будто душою второго бунта был Колло д'Эрбуа.

Эстебан не смог сдержать усмешку, – должно быть, непонятную для остальных, – при мысли, что Колло, чего доброго, пытался создать в этой французской колонии некий негритянский Кобленц.

– Я еще до сих пор вспоминаю, – снова заговорил Сигер, – смехотворные афиши, которыми Жаннэ оклеил стены домов в Кайенне, возвещая о Великом событии. – И землевладелец торжественным голосом произнес: – «Больше не существует ни господ, ни рабов… Граждане, которых до сих пор именовали „беглыми неграми“, могут вернуться к своим собратьям, они обретут спокойствие и защиту, а также радость, так как впредь станут пользоваться всеми правами человека. Те, что были прежде рабами, могут отныне, как равноправные граждане, договариваться со своими бывшими господами об условиях завершения начатых работ и выполнения новых». – Сигер вернулся к своему обычному тону: – Французская революция только узаконила борьбу за свободу, которую негры ведут в Америке начиная с шестнадцатого века. Не дожидаясь вашего соизволения, они бесконечное число раз провозглашали свою независимость.

И Сигер, выказывая отличное знание американской истории, удивительное для француза (впрочем, Эстебан тут же вспомнил, что он – швейцарец), стал перечислять все восстания негров, которые с устрашающим постоянством вспыхивали на континенте одно за другим… Сначала грохот барабанов возвестил о мятеже в Венесуэле, где негр Мигель возглавил бунт рудокопов из Бурии и основал королевство [108] на таких ослепительно белых землях, что они, казалось, состояли из толченого хрусталя. И не гром органных труб, а ритмичные удары трубчатых стволов бамбука о землю сопровождали торжественную церемонию, во время которой негритянский епископ из племени конго или йоруба, неизвестный Риму, но в митре и с жезлом, возложил царскую корону на голову негритянки Гьомар, супруги первого африканца-монарха в Америке: Гьомар пользовалась не меньшим влиянием, чем сам Мигель… А затем загрохотали барабаны в Негритянской долине возле Мехико и вдоль всего побережья у Веракруса, когда вице-король Мартин Энрикес, желая примерно покарать беглых негров, приказал кастрировать пойманных рабов, «не вдаваясь в подробности их проступков и злодеяний»… И если большинство попыток негров добиться освобождения заканчивалось неудачей, то укрепленный лагерь Паленке-де-лос-Пальмарес, построенный могущественным вождем Ганга-Сумбой в гуще бразильского тропического леса, продержался шестьдесят пять лет; о его частокол из древесных стволов, перевитых лианами, разбились два десятка голландских и португальских карательных экспедиций, оснащенных артиллерией, которая оказалась, однако, не слишком действенной, так как, обороняясь, негры прибегали к старинным военным хитростям кочевников и нередко гнали на врагов стада диких животных, сея панику в рядах белых. Неуязвимым для пуль был Сумбй, племянник короля Сумбы и маршал негритянской армии; его люди умели пробираться по туго переплетенным кронам деревьев тропического леса, как по кровле, и, точно спелые плоды, обрушивались на головы врагов… Война в бразильской сельве продолжалась уже сорок лет, когда беглые негры на Ямайке укрылись в лесистых горах и основали независимое государство, продержавшееся почти целый век. Представителям британской короны пришлось вести долгие и упорные переговоры с мятежниками и пообещать в конце концов их главарю, горбуну по прозвищу «Старик Каджо», что все его люди получат свободу, а он еще и полторы тысячи акров земли в придачу…

Через десять лет барабаны загрохотали на Гаити: в области Кап-Франсе однорукий негр-магометанин Макандаль, который, как верили негры, мог принимать обличье различных животных, начал бороться против владычества белых с помощью яда, – он подбрасывал в дома, конюшни и хлевы неведомую отраву, и от нее погибали люди и домашние животные. Не успели этого бунтаря сжечь на городской площади, как Голландии пришлось набирать войско из наемников-европейцев для борьбы против скрывавшихся в девственных лесах Суринама беглых негров: их грозными отрядами командовали три популярных в народе вожака – Сан-Сан, Бостон и Араби, угрожавшие разорить колонию. Потребовались четыре изнурительные военные экспедиции, чтобы справиться – и то не до конца – с загадочным миром, обитатели которого понимали язык деревьев, лиан и диких зверей, а в часы опасности укрывались в селениях, затерянных в непроходимой чаще, где вновь поклонялись древним богам своих предков… Казалось, что власть белых уже утвердилась на континенте, когда вдруг – всего семь лет назад – другой негр-магометанин, по имени Букман, поднял восстание возле Буа-Кайман, в Сен-Доменге: его люди поджигали дома и опустошали селения. А совсем недавно – три года тому назад – негры Ямайки вновь восстали, чтобы отомстить за гибель двух смутьянов, казненных в Трелони-Таун. И для того чтобы задушить этот недавний бунт, пришлось вызвать войска из Форт-Ройял и доставить с Кубы в Монтего-Бей своры собак, приученных к охоте на негров. Да и теперь цветные обитатели Баии опять били в барабаны – началось новое грозное восстание порабощенных, участники которого, колотя в пустые тыквы, громко требовали равенства и братства, провозглашая под аккомпанемент варварских барабанов лозунги французской революции…

 

– Итак, вы можете легко убедиться, – закончил Сигер, – что знаменитый декрет, принятый в плювиозе, не принес ничего нового на Американский континент, он, пожалуй, послужил только еще одним доводом в пользу продолжения той борьбы за свою свободу, которую издавна вели здешние негры.

– Самое поразительное, – проговорил Бротье после некоторого молчания, – то, что негры на Гаити решительно отказались принять гильотину. Сонтонаксу только однажды удалось привести ее в действие. Толпы негров сбежались посмотреть, как будут рубить голову человеку. Поняв, как действует грозная машина, они в ярости набросились на нее и разнесли на части.

Хитроумный аббат хорошо рассчитал, куда угодит его стрела.

– Приходилось ли применять суровые меры для того, чтобы восстановить порядок на Гваделупе? – осведомился Бийо, которому, видимо, было известно о событиях на острове.

– Поначалу приходилось, – ответил Эстебан. – В ту пору гильотина еще возвышалась на площади Победы.

– Беспощадная штука, она не щадит ни мужчин, ни женщин, – заметил Сигер с какой-то странной интонацией.

– По правде говоря, я не помню, чтобы гильотинировали хотя бы одну женщину, – вырвалось у юноши, который сразу же почувствовал, сколь неуместно его замечание.

Аббат Бротье поспешил переменить разговор и пустился в общие рассуждения:

– Только белые распространяют на женщин даже самые суровые свои законы. Негры в ярости могут изнасиловать и изувечить женщину, но, будучи в спокойном состоянии, они никогда ее не казнят. По крайней мере, я не знаю подобных примеров.

– В их глазах женщина – это чрево, – проговорил Эстебан.

– А в наших – голова, – подхватил Сигер. – Иметь чрево – всего лишь закон природы, а носить голову на плечах – уже некая ответственность.

Бийо только пожал плечами, словно желая сказать, что замечание швейцарца лишено остроумия.

– Вернемся к предмету нашей беседы, – сказал он с легкой улыбкой, чуть тронувшей его бесстрастное лицо, по которому никогда нельзя было понять, погружен он в свои мысли или прислушивается к разговору.

Сигер возобновил свой рассказ о мятежах негров:

– Я твердо убежден, что Бартоломе де лас Касас – один из величайших злоумышленников в истории. [109] Почти три века тому назад он выдвинул грандиозную проблему, которая по своим масштабам превосходит даже столь знаменательное событие, как французская революция. Нашим внукам все ужасы, происходящие ныне в Синнамари, Куру, Конамаме, Иракубо, покажутся пустяковыми примерами человеческого страдания, а негритянская проблема будет всегда существовать. В Сен-Доменге мы узаконили стремление негров к свободе, и вот они уже изгоняют нас с этого острова. А потом негры захотят жить на равной ноге с белыми.

– Они этого никогда не добьются! – крикнул Бийо.

– А, собственно, почему? – спросил Бротье.

– Потому что мы вылеплены из разного теста. Я избавился от некоторых человеколюбивых грез, господин аббат. Нумидийцу надо проделать немалый путь, прежде чем он уподобится римлянину. Негр из Ливии – это вам не афинянин. А здешний Понт Эвксинский [110], на побережье коего мы отбываем ссылку, отнюдь не Средиземное море…

В это время появилась Бригитта, юная служанка Бийо; она уже несколько раз входила из кухни в комнату, служившую столовой, и Эстебан обратил внимание на тонкие черты ее лица, какие нечасто встречаются у негритянок, а скорее присущи мулаткам или квартеронкам. На вид девушке было лет тринадцать, однако ее юное тело уже оформилось, и его округлости отчетливо вырисовывались под платьем из грубого полотна. Она почтительно возвестила, что ужин – большое дымящееся блюдо из батата, бананов и вяленого мяса – готов. Бийо отправился за бутылкой вина – неслыханной в этих местах роскошью, – которой он наслаждался последние три дня, и четверо мужчин уселись за стол друг против друга; за едой Эстебан тщетно пытался понять, в силу каких необычайных обстоятельств возникла непонятная дружба между ненавидимым всеми Бийо, аббатом, который, быть может, по вине того же Бийо оказался в ссылке, и землевладельцем-кальвинистом, разорившимся именно потому, что идеи хозяина дома воплотились в жизнь. Заговорили о политике. Речь шла о том, что Гоша отравили, [111] что популярность Бонапарта растет с каждым днем, а в бумагах Неподкупного обнаружены письма, из которых следовало, что перед тем, как разразились события 9 термидора, приведшие к его падению, Робеспьер будто бы собирался уехать за границу. Там у него якобы были надежно припрятаны деньги. На Эстебана уже давно наводили тоску постоянные пересуды и толки о нынешних вершителях человеческих судеб и о вчерашних кумирах. Все разговоры в ту пору сводились к одному и тому же. Юноше так хотелось бы мирно побеседовать вместо этого о граде божием, или о жизни бобров, либо о чудесных свойствах электричества. Его неодолимо клонило ко сну, и не было еще восьми часов, когда он извинился за то, что все время клюет носом, и попросил разрешения растянуться на тюфяке, который гостеприимно предложил ему хозяин дома. С табурета, стоявшего возле ложа, он взял оставленную кем-то книгу. Это был роман Анны Радклиф [112] «Итальянец, или Исповедальня кающихся в черных одеждах». Случайно встретившаяся в нем фраза глубоко поразила Эстебана: «Alas! I have no longer a home: a circle to smile welcome upon me. I have no longer even one friend to support, to retain me! I am a miserable wanderer on a distant shore!…» [113] Он проснулся вскоре после полуночи: в соседней комнате, сняв из-за жары рубаху, Бийо-Варенн что-то писал при свете лампы. Время от времени он сильным ударом ладони убивал назойливое насекомое, усевшееся на его плечо или затылок. Возле него на убогом ложе устроилась юная Бригитта, она сбросила с себя одежду и обмахивала голую грудь и бедра старым номером «Философской декады». [114]

101Хогарт, Уильям (1697 – 1764) – выдающийся английский художник-сатирик.
102Атриды – в древнегреческой мифологии дети микенского царя Атрея Агамемнон и Менелай, осужденные богами за тяжкие грехи злодея отца.
103Фукье-Тенвиль, Антуан (1746 – 1795) – сподвижник Робеспьера, обвинитель Революционного трибунала, организатор процессов Дантона и «бешеных». После 9 термидора был предан суду и казнен в мае 1795 г.
104Кутон, Жорж (1756 – 1794) – соратник Робеспьера. Казнен 10 термидора 1794 г.
105«Георгики» – поэма римского поэта Вергилия (70 – 19 гг. до н. э.), воспевающая тихие радости сельской жизни.
106Бабувист – сторонник Гракха Бабёфа (1760 – 1797), главы «Заговора равных», утопически-коммунистического движения во Франции во время термидорианской реакции.
107Сонтонакс, Леже (1763 – 1811) – французский комиссар на острове Санто-Доминго в 1792 – 1793 и в 1796 гг. Не вполне последовательно, но с искренним энтузиазмом осуществлял меры по освобождению доминиканских негров.
108Речь идет о восстании негров-рабов на золотых приисках Баркисимето в Венесуэле в 1555 г. Мигель, раб, возглавивший восстание, был незаурядной личностью; владея испанским языком, негритянскими и индейскими диалектами, он привлек на свою сторону угнетенных индейцев области Баркисимето и создал государство с органами управления и сильной армией. Большую роль в восстании играла его подруга Гьюмар, или Хиомара. Восстание в Баркисимето было подавлено испанцами, и его вожди казнены.
109Плантатор-рабовладелец клеймит здесь великого борца за свободу индейцев и негров Америки испанского гуманиста Бартоломе де лас Касаса (1474 – 1566).
110Понт Эвксинский – древнегреческое название Черного моря, берега которого считались отдаленной провинцией.
111Гош, Луи-Лазар (1768 – 1797) – один из наиболее даровитых военачальников эпохи революционных войн, человек кристальной честности, всецело преданный делу революции. Умер скоропостижно, командуя армией, которая должна была высадиться в Ирландии. Версия о его отравлении не заслуживает доверия.
112Роман английской писательницы Анны Радклиф (1764 – 1820) «Итальянец, или Исповедальня кающихся в черных одеждах» вышел в свет в 1797 г.
113«Увы! У меня нет больше дома, где бы меня встречали благожелательной улыбкой. У меня больше нет даже друга, который мог бы ободрить и поддержать меня! Я жалкий скиталец на дальнем берегу!…» (англ.)
114«Философская декада» – журнал по вопросам философии, политики и литературы, издававшийся во Франции со II года Республики по 1807 г.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru