(Письмо из России)
Нужно сказать правду: самый вредный тип демократов, это – из бывших марксистов. Главные их черты: непрерывная, точащая и ноющая, как зубная боль, ненависть к социал-демократии. Нашей партии они мстят за свое прошлое или, может быть, за… настоящее.
Марксизм без остатка выскоблил в них то естественное «нутро», без которого, как ни ухищряйся, какими философскими медикаментами себя ни пользуй, все равно не станешь дельным политическим радикалом. Они слишком скептики, чтобы броситься в революционный авантюризм. Они слишком мало связаны с помещичьим землевладением и слишком «интеллигентны», чтоб раствориться в земском либерализме. Они никогда, в сущности, не знают, что с собой делать. Они могут немножко так, но могут немножко и этак. Даже самые деловитые и суетливые из них являются, если приглядеться, какими-то лишенными определенных вкусов политическими фланерами. До недавнего времени они шатались в небесах философии со скучающим видом (среди самых бурных энтузиазмов г. Бердяева[135] слышались зевки), переходя от системы к системе так же, как переезжают с курорта на курорт… Марксизм их повредил – некоторых на всю жизнь. Нравственная связь с пролетариатом и его партией, если и была когда, то порвалась совершенно, но полученная от марксизма способность подмечать в политике игру классовых интересов сохранилась. И эта способность их преследует, она лишает их не только «энтузиазма», но и необходимого минимума самоуважения.
Освободив их от демократического нутра и лишив возможности быть откровенными либералами, марксизм позволил им на все, и на свою собственную политическую позицию в том числе, смотреть со стороны. Возьмите объективную роль освобожденской «демократии»: состоит в ординарцах при земском либерализме. А самооценка: «мы рождены для высшего, но временно исполняем черную работу истории; когда все сие совершится, мы обернемся еще другой, неведомой всем стороной. А пока – не взыщите». И «пока» они разрешают себе быть плохими либералами на том основании, что они не просто демократы, а демократы высшего квалифицированного типа.
Позиция со стороны позволяет им свысока третировать «Освобождение», и их нисколько не стесняет при этом то, что они носят имя «освобожденцев».
Идея Струве – «довести правду до царя»? Конечно, мы согласны, что это плоское неприличие!.. Выкрики, что русская армия в войне с Японией «исполнит свой долг», разумеется, это недостойная и неумная спекуляция на повышение шовинизма. – Но как же вы молчите, господа? Ведь это же ваш орган! Представьте себе, что «Искра» что-нибудь в этом же роде – в одну сотую долю… ведь партия ее немедленно разнесла бы в клочья! О, они себе это отлично представляют, но ведь именно потому-то они нас и не любят…
Их политическая позиция – прикомандированных к земскому либерализму – не позволяет им «высказывать то, что есть», что они и видят и знают, что есть. Они, может быть, подавили бы в себе пока голос марксистского анализа (все же не бог весть, как силен у них этот голос!), если б – не мы. Мы следили все время за их эволюциями, разъясняли им, каким путем они идут, предсказывали, куда придут. Мы бестактны, мы все вскрываем, мы разворачиваем гладко причесанные резолюции, ко всему придираемся, требуем прямых ответов. Неприятностей не оберешься…
«Настоящие» либералы, т.-е. более или менее черноземного или мануфактурного происхождения, те нас искренно и глубоко не понимают, – и, разумеется, нимало не ломают себе над этим головы. Мы для них внешнее препятствие, – лучше было бы, если б нас не было, но психологических затруднений мы для них не создаем. Либеральные «дикие помещики», вроде покойного Евреинова,[136] считают нас выродками, «анархистами» и башибузуками и, без сомнения, верят Суворину,[137] что мы ведем свою родословную от Болотникова,[138] который бунтовал в смутное время, и что мы разбрасываем прокламации с призывом «бить жидов и студентов», лишь бы произвести по своему делу шум. Более просвещенные знают, что социал-демократия – политическая партия, очень беспокойная, стремящаяся к коммунизму, но все-таки партия, против которой, к тому же, парламентарная Европа выработала целый арсенал оборонительных средств.
Другое дело – освобожденские либералы («демократы») с марксистским прошлым, эти нас понимают, – понимают, во всяком случае, что мы их понимаем, и это вызывает в них крайне неприятные внутренние «переживания» и – ненависть к нам.
Они все очень воспитанные люди, вращаются в лучших местах, утратили всякие остатки радикальской угловатости, – и им кажется или, по крайней мере, они так говорят, что будь мы воспитаннее, сдержаннее в форме – все было бы еще ничего. Но это, в лучшем случае, наивная иллюзия. Правда, нечего греха таить, мы далеко не всегда блещем «благовоспитанностью», а от тех или иных деяний нам, может быть, без вреда для дела можно было бы и отказаться. «Хороший тон» – хорошая вещь. Но суть не в нем. Не крикливый тон ненавидят они в социал-демократах, а их «определенность», «прямолинейность», упорство, самоуверенность и – больше всего – политическую неподкупность. Смотрите, чего-чего только ни совершили за последнее время либералы: кажется, следовало бы хоть сколько-нибудь «восчувствовать». Но нет, социал-демократы нисколько не растаяли. И это раздражает и озлобляет. Ибо, восчувствуй мы, как следует быть, – выходило бы, как будто позиция «Освобождения» оправдана.
Глухая, ноющая обида на социал-демократию прорывается у них на каждом шагу. «Освобождение», как ни старалось не полемизировать, но и у него сорвалось в статье против «Искры» почти злорадное заявление, что «революционного народа» в России нет, что политически сознательный пролетариат, это – выдумка социал-демократии. Освобожденцы из «бывших» всегда и неизменно констатируют с злорадным чувством наши промахи и недочеты, отсутствие пролетариата «в самый нужный момент», и этим как бы оправдывают себя в собственных глазах: революционного народа нет, как нет, а либералы все-таки… Именно все-таки.
Но революционный пролетариат явился – и притом в самую нужную минуту. Освобожденцы это попробовали беспристрастно констатировать. Киевский комитет их, например, возвестил в гектографированном листке, написанном тем специфическим слогом, каким «Русские Ведомости» пишут о преимуществах выборного начала пред бюрократическим, что ныне к требованиям всей земской и интеллигентской России присоединился и пролетариат, заслуги коего пред освободительным движением, впрочем, и в прошлом громадны. Что-то в этом роде. О социал-демократии ни слова. Зато в докладах и всяких публичных и приватных заявлениях именно бывшие марксисты, игнорируя и факты и политическую логику, утверждают, что социал-демократия к петербургским событиям никакого отношения не имела, – там были: «Гапон и… мы», Гапон вел, «мы» поддерживали.
Помощь, которую рабочая партия получает от либерального «общества», ничтожна, – и главная доля вины за это падает несомненно на «освобожденцев». Именно они составляют ту прослойку, которая соединяет нас с «настоящими» либералами или, вернее, отделяет нас от них. Освобожденцы, по-видимому, старательно прививают своим клиентам ту мысль, что рабочий класс, это – одно («какая прелесть эти рабочие!» – пишет г-ну Струве его петербургский корреспондент после 9 января), а рабочая партия, это – совсем, совсем другое. Но самостоятельных связей с пролетариатом в его повседневной организационной работе у них нет, соприкосновение создается только в моменты крайнего подъема, как во время петербургских событий, когда либералы через освобожденцев давали деньги на стачечников, а освобожденцы, вследствие этого, вообразили, что они вместе с Гапоном руководят рабочим движением.
Конечно, не все освобожденцы проходили через марксизм, но приходится признать, что «марксисты» среди них самые влиятельные, они задают тон. И это тон политической расслабленности, какого-то вымученного оппортунизма, на вид ужасно реалистичного, а на самом деле совершенно доктринерского. Все, от надуманного Струве лозунга: «да здравствует армия!» и до им же надуманных политических яслей для пролетариата (читай N от 6 января), – как все это жизненно, умно, не правда ли?! Замечательное дело! Если где-нибудь интеллигенция с весом и с положением, как петербургские инженеры, шевелится резко, с настроением, знайте – там у руля не квалифицированные демократы, а совершенно простые смертные…
Можно встретить немало народу, который, благодаря освобожденским истолкователям, верит, что земцы выдвинули вполне демократическую программу. Если вы заикнетесь, вам ответят: а седьмой пункт – политические права всех граждан должны быть равны, – ведь это и означает ваше всеобщее, прямое, равное и тайное… Чего же вам еще? Многие так-таки искренно воображают, что этот сакраментальный седьмой пункт (о котором, к слову сказать, вся последующая политическая практика земцев ничего не хочет знать) раз навсегда должен зажать рот социал-демократии. «Седьмой пункт» – высшее торжество освобожденцев; это индульгенция, которою они думают отделаться от ответа за прошлые и будущие грехи. И когда стало ясно, что мы эту индульгенцию считаем просто фальшивым политическим документом, они озлились тем более, что отлично знают нашу правоту: недаром же они были на той кухне, в которой готовились знаменитые земские резолюции.
Нельзя отрицать того, что освобожденцы оказали некоторое влияние на либералов и легонько подтолкнули их вперед. Но успехи их на этот поприще имеют скорее дипломатический, чем политический характер. Такие успехи получаются от переговоров, увещаний, удачных личных комбинаций, благовременных умолчаний, ловко просунутых резолюций, которые означают все и ничего. Конечно, и личные комбинации, и увещания, и переговоры совершенно неизбежны в политике, но это часть служебная. У освобожденцев же это все, а частью служебной являются политические декларации, программные статьи, пункты седьмые и иные. Результаты такой политики прочны лишь до первого испытания. «Индивиды позволяют себя обманывать, классы – никогда».
Рескрипт 18 февраля готовит квалифицированным демократам тяжелый искус. «Освобождение» еще совсем недавно (в ту эпоху, когда в России еще «не было» революционного народа) видело даже в манифесте 12 декабря указание пути, по которому пойдет обновление России: уступочка за уступочкой под давлением общественного мнения, освобожденское воспитание рабочих в политической обстановке, созданной уступочками, просветительные комитетики, – словом, программа «освободительной» канители, рассчитанная лет на 50. С этой поистине орлиной точки зрения рескрипт 18 февраля открывает дух захватывающие горизонты. Оставалось бы только радоваться. Но дело в том, что этот рескрипт скоро, и притом в очень ясной, конкретной форме, поставит перед земцами вопрос о сделке с правительством за счет самых элементарных и очевидных интересов народа. На предложение правительства нужно будет ответить либо да, либо нет. Мы здесь еще не знаем, как отнеслось к рескрипту «Освобождение». Но освобожденцы боятся. Они очень знают, что «пункт седьмой» ноябрьских резолюций никого ни к чему не обяжет. И от самих освобожденцев потребуется нечто более определенное, чем софистические комментарии к решениям земского съезда. А орудий давления у освобожденцев нет, – они заботились не о сплочении сил (хотя бы одной интеллигентской демократии!) для давления на земцев, а об развращении (другого слова не подыщешь) политической совести этой интеллигенции безоговорочным следованием за земцами.
Испытание близко, уклониться от него отпиской в «Освобождении» не удастся. Господам квалифицированным демократам придется признать политическую мораль: обмануть можно себя, но не историю.
«Искра», N 92, 10 марта 1905 г.
(Напечатано под псевдонимом «Неофит».)
«Упущение времени смерти невозвратной подобно».
ПЕТР I.
Государственная Дума создалась под напором общественных сил. Торжественная фразеология, с какой был возвещен этот акт (6 августа), вызывала лишь улыбку скептицизма у обеих сторон: у той, которая делала уступку, и у той, ради которой уступка совершалась.
Государственная Дума создавалась в канцелярском тайнике, но перед глазами ее творцов все время проходили различные общественные фигуры, отдельные и собирательные, группы, классы, партии, – они грозили, домогались, требовали и исторгали уступки.
Кабинет гофмейстера Булыгина был не алхимической лабораторией, где творятся по свободному почину «самобытные» формы государственности, – он был штаб-квартирой, где вожди правительственной реакции обсуждали план кампании, совещались о порядке частичного отступления с наименьшими жертвами и сохранением престижа.
Учреждение Государственной Думы должно было, согласно намерениям, как они выясняются из официального комментария, обнаружить полную несостоятельность идей, перешедших к нам с запада и чуждых всему укладу нашей жизни, – а между тем бюрократия-преобразовательница обнаруживает на каждом шагу свою полную беспомощность пред напором этих западных идей, заигрывает с ними и так или иначе сообразует с ними каждый свой шаг.
Официальная фразеология связывает Государственную Думу с Земскими Соборами. Но, помимо всего прочего, Земские Соборы представляли собою редкие непериодические съезды, а не постоянное государственное учреждение. Славянофильская реакция и настаивала на том, чтоб организовать общение на подобных хаотических началах. Совет министров признал, однако, такой план несвоевременным. Почему? Потому, что «созыв выборных для однократного лишь выполнения известных обязанностей в течение заранее назначенного краткого срока не исключает возможности попытки самовольного продления ими своих полномочий и занятий затем, вне всякого контроля правительства, их собравшего»{27}.
Этот ясный и выразительный мотив, мотив интереса и силы, а не традиции и права, в дальнейшем изложении расширяется и кладется в основу всего бюрократического строительства Государственной Думы.
В осторожной форме, но решительно, по существу, совет министров «считает долгом прежде всего заметить, что время, переживаемое ныне Россиею, не может почесться спокойным. Наблюдавшееся ранее, но в размерах ограниченных, общественное брожение захватило более широкие круги населения. Как отразится движение это на государственном строе нашем, в зависимости от тех или иных приемлемых правительством мероприятий, – продолжает совет министров, – заранее предвидеть невозможно. С одной стороны, высказывается взгляд, выражаемый в сознании верноподданнического долга с полной откровенностью о том, что, судя по опыту государственной жизни стран западно-европейских, указанное общественное движение повлечет за собою расширение политических прав населения и вызовет образование установлений, при возникновении коих никем и ничем не может быть гарантировано, чтобы они не обратились из совещательных в законодательные органы»{28}. Это – взгляд бюрократической левой. Существует, однако, и другое мнение, гласящее, что «история самобытного русского народа слагается в собственных, весьма своеобразных путях», и потому "едва ли возможны вообще наперед предсказания о вероятности развития у нас учреждений непременно по западным образцам, с приобретением ими решающего «голоса в законодательстве и даже в делах управления». Это – мнение бюрократической правой и, прежде всего, самого автора Думы, гофмейстера Булыгина.
Но для совета министров в целом, независимо от всяких «неминуемо гадательных соображений», в настоящий момент совершенно ясно, что «призвание выборных непосредственным изволением Монарха лучше всего может послужить к охранению за Верховною Властью руководящего значения в дальнейшей судьбе выборного учреждения». Таким образом, призвание выборных, вынужденное у власти «общественным брожением, захватившим более широкие круги населения», является, по мотивировке самого совета министров, ничем иным, как предупредительной мерой, которая должна создать гарантию против необходимости более решительных уступок. Но эту гарантию можно создать лишь при том условии, если, во-первых, в Думу войдут надлежащие элементы, и, во-вторых, если это учреждение будет «сразу снабжено возможно широкими правами, чтобы не делать предметом домогательств его такие полномочия, которые… могут быть теперь же ему дарованы». Таким образом, вопросы компетенции Думы и системы выборов получают решающее значение.
Так реалистически, так бухгалтерски-трезво формулирует законодательствующая бюрократия цели «великой государственной реформы». Все ее дальнейшее строительство, продиктованное политической борьбой за существование, если и обличает какой-либо стиль, то никак не московский стиль XVII века, эпохи Земских Соборов, но беспринципный, декадентский, упадочный стиль разлагающегося абсолютизма.
Разумеется, официальный комментарий к проекту учреждения Государственной Думы не только не стремится удержаться на почве «трезвых» комбинаций, но, наоборот, делает все для того, чтобы прикрыть их бескорыстной идеологией; в результате, он представляет собою крайне любопытное сочетание казенно-бюрократической словесности, окостеневшей в своих традиционных формулах, и торгашески-практических соображений, продиктованных инстинктом самосохранения. Задача, которая все время стояла пред творцами «самобытных форм правления», заключалась в том, чтоб приблизить к себе более спокойные «элементы» и с их помощью обуздать «элементы» менее спокойные. Но вместе с тем бюрократия не хочет поступаться своими вековыми привилегиями и в пользу имущих классов. Она, как мы только что видели, понимает, что опасно дать этим последним слишком мало, ибо это может только раздражить, но не успокоить. Вместе с тем она не хочет дать больше того, что строго необходимо, ибо легче не дать, чем взять обратно то, что было однажды дано. В основе учреждения Государственной Думы лежит, таким образом, узкий расчет кастового интереса, требующий экскурсий в область психологии общественных классов. Но, с другой стороны, бюрократия нуждается в идеологии, или хотя бы в ее подобии – в теоретическом или мистическом оправдании собственной реформаторской скаредности. Эту идеологию она находит готовою в своем канцелярском арсенале. «Самобытность», «национальный дух», «устои», «исторические корни» и другие истинно-русские принципы пытаются прикрыть оголенные притязания архаического режима так же безуспешно, как это делали в свое время истинно-французские и истинно-прусские принципы государственного самовластия.
Так узко-реалистический практицизм и напыщенная канцелярская схоластика совместными усилиями производят на свет официальный комментарий к самобытному учреждению Государственной Думы.
Казенная словесность рождает заявление, что призыв народных представителей, еще так недавно объявлявшийся не только беспочвенным, но и бессмысленным мечтанием, представляет собою продолжение традиций Земских Соборов. Государственная Дума в этой казенной перспективе представляет собою заключительное звено долгого ряда попыток установить общение престола с народом, тогда как в действительности она является бюрократически обворованной формой перехода от полицейского абсолютизма к народовластию. Если объявить Национальное Собрание 1789 г. преемником средневековых Генеральных Штатов,[141] а не предшественником Конвента,[142] историческая перспектива будет искажена не в большей мере.
Власть должна остаться в наших руках, так сказал бы обнаженный кастовый интерес, если бы он смел говорить открыто. Избранные лица «должны являться не представителями воли и требований населения, а лишь выразителями у престола нужд и польз народных…» (стр. 74) – так развивает эту тему казенно-государственная идеология. Кастовый интерес сам себе довлеет; он убедителен, поскольку опирается на силу. А сопровождающая его официальная идеология жалка и беспомощна. Есть ли надобность задерживаться на этом глубокомысленном противопоставлении народных требований – народным нуждам? «Нужды и пользы» народа, еще не нашедшие удовлетворения, выражаются в «требованиях»; эти требования кладутся в основу программ и напрягают политическую «волю» партий. Борьба за «нужды и пользы», принимающая форму борьбы за определенные политические требования, неизбежно превращается в борьбу за обладание тем законодательным аппаратом, от которого зависит удовлетворение нужд и польз, т.-е. в борьбу за государственную власть.
Обороняясь от все усиливающихся атак на власть, кастовый интерес бюрократии выдвинул, в качестве охранительного сооружения, законосовещательную Думу. А официальная словесность пытается прийти на помощь прямолинейному интересу и торжественно обосновывает стремление касты удержать власть за собой.
«Все прошлое коренной России удостоверяет, – так говорит реформаторская бюрократия, – что идея властного участия народа в делах верховного управления не имеет исторических корней в условиях нашей народной жизни… Олицетворяя в образе Самодержавного Царя всю свою мощь, народ наш всегда видел в лице своих Государей источник и выражение высших нравственных начал – милости, справедливости и правосудия, и этот взгляд на Царя, как на защитника народных интересов и носителя всей полноты государственной власти, всегда был присущ подавляющей массе русского народа». «Нет оснований думать, – отважно прибавляет официальный комментарий, – чтобы эти исторические отношения народа к власти в чем либо существенном изменились в широких слоях населения…» (там же, стр. 78).
«Идея властного участия народа в делах верховного управления не имеет исторических корней в условиях нашей народной жизни» и враждебна духу «подавляющей массы русского народа», – так уверяет стоящая у государственного шлагбаума бюрократия, которая, с одной стороны, устраняет от участия в выборах «подавляющую массу русского народа», а с другой – по собственному признанию, прилагает все усилия, чтобы «поставить законосовещательное учреждение в условия, устраняющие поводы к стремлениям обратиться в учреждение совсем иного характера» (стр. 24).
И тут же торгашеский практицизм подсказывает законодательствующей бюрократии, что нужно даровать Думе с самого начала право запроса министров по поводу закононарушений. Правда, казенная идеология даже не пытается найти для этой меры какие-либо прецеденты или соответственные свойства всевыносящего национального духа, но зато кастовый интерес выдвигает несокрушимый аргумент: «для правительства предпочтительнее самому даровать Думе это право, чем ждать, чтобы она стала добиваться приобретения его косвенными путями» (стр. 24).
Бюрократические отцы Думы характеризуют ее как орган, осведомляющий монарха о пользах и нуждах страны. Власть монарха остается неограниченной. Но в то же время совет министров приходит к заключению, что «утруждать внимание Высочайшей Власти рассмотрением предположения, отвергнутого обоими законосовещательными учреждениями, едва ли есть основание» (стр. 21). Другими словами, монарх лишается права утверждать министерский законопроект, отвергнутый Государственной Думой и Государственным Советом. И генерал Лобко,[143] член совета министров, с своей точки зрения совершенно прав, когда восстает против этого замаскированного ограничения самовластья и заявляет в своем особом мнении, что в «новое учреждение – Государственную Думу – вносится такой порядок, который свойствен законодательным палатам в конституционных государствах» (стр. 22).
Таким образом, самобытное государственное творчество бюрократии слагается из двух моментов: во-первых, берется за образец учреждение, выработанное практикой парламентарных государств; во-вторых, учреждение это приспособляется к «основным законам» деспотизма и тем лишается всякого смысла.
Заимствуя созданную на «западе» систему двух палат – и не давая власти ни одной из них; имитируя парламентскую технику запросов и интерпелляций – и лишая ее смысла сохранением министерской безответственности, бюрократия в то же время претендует на независимость от чуждых нам западных государственных образцов. Она делает вид, что учится у XVII века, когда «выборные люди… разделяли труд своих Венценосцев по устроению земли» (стр. 116), а на самом деле все государственное творчество ее есть лишь попытка под давлением новых запросов и идей ввести с заднего крыльца западные механизмы, перерезав предварительно приводной ремень народовластия.