Красноречивая записка могилевского кредитного общества, «окрыленная светлой надеждой» на последствия актов 12 декабря и 18 февраля, вовсе обходит основные конституционные вопросы, ограничиваясь пожеланиями «свобод», национального равноправия и «широкого самоуправления».
Резолюция июньского съезда представителей биржевых комитетов в Нижнем Новгороде, настаивающая на необходимости предоставления народным избранникам права выработки основных законов государственного устройства, растворяет это конституционное требование в нелепой либерально-славянофильской мистике царизма.
Большею определенностью отличается телеграмма общего собрания борисоглебской (тамбовской губернии) хлебной биржи, отправленная 8 апреля министру внутренних дел и ставящая себе целью побудить его к скорейшему выполнению рескрипта 18 февраля. Телеграмма указывает на «зловещее аграрное движение, грозящее неисчислимыми бедствиями». Растет и обостряется рознь между отдельными слоями населения… Торговля и промышленность, этот наиболее чуткий показатель состояния государственной и общественной жизни, совершенно замерли… Вот почему «призванное законом заботиться о нуждах местной торговли и промышленности» борисоглебское биржевое общество почитает своим долгом указать на «необходимость немедленного созыва избранных всеобщей, прямой и равной подачей голосов представителей всех частей населения»…
Не только общее требование правопорядка, но даже такой демократический лозунг, как всеобщее, равное и прямое избирательное право, способен найти доступ в программу торгово-промышленной буржуазии, и притом не ее столичных идеологов, а борисоглебских биржевиков! Поскольку движение масс и особенно пролетариата срослось с этим лозунгом, промышленная буржуазия, по крайней мере в лице отдельных своих групп, может подняться до этого требования – во имя своих классовых интересов, во имя порядка, во имя «эволюционного развития без крахов, колебаний, без вооруженных восстаний и насильственных действий».
Но и в своем высшем либеральном подъеме это все же голос сотен миллионов рублей, голос капитала, ищущего прибыли и стремящегося приспособиться к изменившимся условиям в целях беспрепятственной эксплуатации наемного труда. И, как мы сейчас увидим, наибольшей законченностью и определенностью отличается либеральная программа промышленников во всем, что касается гарантий неприкосновенности капитала и непосредственных условий эксплуатации рабочей силы.
Индустриальный либерализм не остановился на тех общих политических формулах, в которых он дал ответ на январские события. В мае, т.-е. в период новой стачечной волны, либеральный капитал делает попытку конкретизировать и детализировать свою программу. Мы имеем пред собою майскую докладную записку группы горнозаводчиков и промышленников московского района, составленную для высочайше утвержденной комиссии «прогрессивною частью представителей московского биржевого комитета». Записка эта, как и январская, констатирует, что в рабочем движении, разлившемся по всей России, весьма заметную роль играют не экономические, а политические мотивы и, главным образом, «отсутствие тех гарантий свободной личности, которые вызывают голос протеста не одной рабочей массы, а всей мыслящей России».
Записка эта, как и январская, высказывается за свободу стачек, но она более решительно требует такого определения стачки, которое освобождало бы фабриканта «от какой бы то ни было обязанности вознаградить рабочих за ущерб, причиненный им прекращением работ на фабрике вследствие общей или частичной стачки». Отстаивая свободу стачек, прогрессивные фабриканты наряду с этим отстаивают и «свободу труда», т.-е. свободу штрейкбрехерства. «Всякие угрозы (!) и насилия, – гласит записка, – в отношении лиц, желающих продолжать работу, и лиц, желающих вновь за нее приняться… должны быть наказуемы»{17}.
По вопросу о норме рабочего времени записка после длинного ряда соображений, которых мы не станем приводить, приходит к тому выводу, что «конечная наименьшая норма продолжительности нормального рабочего дня не должна спуститься ниже 10 часов, но и к этой норме должно подойти с известной последовательностью, сократив рабочий день сперва с 11 1/2 до 11 часов, потом до 10 1/2 и, наконец, до 10 часов».
Записка говорит, что за последние 20 лет не только улучшились условия труда, но развился и сам русский рабочий. «Он не нуждается более, по мнению заводчиков, в строгой правительственной опеке и желает свободно собой распоряжаться». И записка тут же поясняет, что под ненужной правительственной опекой она понимает не только паспорт, прикрепление к месту, и общий административный произвол, словом, пережитки патриархально-полицейского варварства, но и все фабричное законодательство, созданное упорной борьбой «созревшего» рабочего.
«Ст. 95 устава о промышленниках, обязывающая каждую из договаривающихся сторон, в случае отказа от договора, предупредить о том другую сторону за две недели, уже устарела. На практике эта обязанность крайне тягостна и для рабочего и для предприятия». Так поют «прогрессивные» промышленники. Участие рабочих при определении заработной платы и правил внутреннего распорядка, а также в вопросах, касающихся увольнения рабочих, мастеров и лиц фабрично-заводской администрации, фабриканты считают «и невозможным и нежелательным». «Участие, которого добиваются рабочие, – откровенно поясняет записка, – стало бы яблоком вечного раздора между рабочими и капиталистами, интересы которых очень часто совершенно противоположны»{18}.
Отмену штрафов прогрессивные промышленники считают несвоевременной по соображениям гуманности. Воспрещение денежных взысканий побудило бы гг. фабрикантов просто выгонять рабочих, а для рабочих последнее было бы горше первого. Высказавшись далее против ограничения сверхурочных работ, записка в заключение выражает надежду, что либеральное законодательство «создаст со временем желательный тип рабочего, который станет на страже своих прав и интересов более хорошо вооруженным, чем самое прогрессивное законодательство, которое, опекая рабочую личность во всех подробностях ее жизненной сферы, вместе с тем стесняет волю рабочего и связывает ему руки там, где он хотел бы их расправить», – хотя бы, например, для сверхурочной работы. «Над самим собой, над своими мускулами и над собственным здоровьем единственным хозяином и верным хранителем является их собственник». Таков должен быть руководящий принцип. И тогда, «при неисчислимых богатствах русской жизни», при «разумном и развитом рабочем», мускулы и здоровье которого не подвергаются стеснительной опеке «прогрессивного законодательства», – тогда наша промышленность «представит величавое зрелище».
Майская записка вместе с январской дают нам понятие о той отчетливой классовой позиции, какую занял капитал под влиянием первых уроков русской революции.
Политическая суматоха была так велика, так радостна, что российская интеллигенция, искони третировавшая купца, как хищника и вандала, почти не удивилась его перерождению и без размышлений заключила его в объятия. Русская интеллигенция воспитывалась из десятилетия в десятилетие на народнических предрассудках, согласно которым русский капитализм представляет собою искусственный продукт русского полицейского протекционизма, промышленная буржуазия есть не что иное, как государственный паровой цыпленок, хилый при всей своей ненасытности, пролетариат есть простое социальное недоразумение, столь же эфемерное, как и весь отечественный капитализм. Кто говорит о самостоятельной политической будущности русской буржуазии и русского пролетариата, тот фантаст. Эта историческая философия, сентиментальная и бессильная, не только владела радикальной народнической журналистикой, но эксплуатировалась также всей реакционной прессой до «Гражданина» и «Московских Ведомостей» включительно, так что в журналистике не осталось ни одного Николая Энгельгардта, ни одного Гофштеттера, который не получал бы построчной платы за брань на марксистов по поводу их стремления «насадить» в России капитализм.
И что же? Русский пролетариат, это социальное «недоразумение», успел причинить много недоразумений всем будочникам реакции, прежде чем разбухшая от безделья и предрассудков интеллигенция заметила его и даже великодушно усыновила. Но на этом недоразумения капиталистического развития не закончились. Появился купец-политик и подписался под либеральной программой. Он тоже был усыновлен от имени всего «освободительного движения», но демократия даже и не попыталась при этом усыновлении свести счеты со своей теоретической совестью, которая, впрочем, вообще никогда не обременяла ее своими требованиями.
А между тем, если б интеллигенция задумалась над загадкой либерального русского купца, она пришла бы к тому выводу, что только теперь подлинный европейский буржуазный либерализм, поскольку он вообще возможен в условиях нашего политического развития, нащупал свою почву и отодвинул архаический либерализм дворянской фронды, интеллигентских кружков и народнических редакций. Было бы нелепостью думать, что капиталистическая буржуазия «переродилась» под идеалистическим влиянием интеллигенции и дворянской земщины, которые, как известно, искони считались хранительницами заветов бессословного и внеклассового либерализма. На самом деле, под влиянием промышленного развития страны, передовая часть благородного сословия обуржуазилась, промышленная буржуазия «облагородилась», и обе соединились в требовании конституции, как гарантии дальнейшего буржуазного развития. Помещичье землевладение, втянувшееся в оппозицию на почве недовольства промышленным протекционизмом, и торгово-промышленный капитал, успевший выкачать из народнохозяйственного организма по трубам государственного фиска все, что можно было выкачать, оба, несмотря на капиталистическое противоречие города и деревни, временно объединились против полицейской государственности. Либерализм, наконец, нащупал под ногами временную почву, а интеллигентская демократия, так долго «боровшаяся» (в собственном воображении) с капитализмом, покорно пошла в роли герольда перед его политической колесницей. Та самая интеллигенция, которая еще вчера не признавала никакой политической будущности за классом Разуваевых,[78] сегодня ударила им челом, присягнула на верность и даже не поставила при этом никаких условий… Для упрощения дела она ставит на голову все действительные отношения: она уверяет себя, что буржуазия под ее идейным влиянием поднялась выше своей классовой ограниченности и приблизилась к ней, к интеллигенции; тогда как на самом деле буржуазия под влиянием практического опыта только обобщила свои собственные классовые интересы, т.-е. произвела ту именно работу, которую раньше ее совершила для нее либеральная интеллигенция.
И вот нам, «доктринерам» марксизма, доказывавшим в течение долгого ряда лет, что «судьбы русского капитализма» вынудят русскую буржуазию вступить на путь оппозиции, приходится теперь разъяснять массам, в прямой и непрестанной борьбе с «демократической» интеллигенцией, узость, ограниченность и скаредность буржуазного либерализма. Эта бедная демократия, сама лишь отпрыск буржуазного общества, ни за что не хотела понять социальную игру классовых интересов, толкающую буржуазию на путь либерализма, – а теперь, когда этот неожиданный для нее буржуазный либерализм стоит перед ней, как факт, она не хочет и не может увидеть в нем его классовой ограниченности и классового эгоизма.
Общая формула политических интересов – перечень свобод, равноправие, законность, представительство – охватывает требования всех жизнеспособных классов и групп. Формула приобретает, таким образом, национальный характер. Либеральная публицистика пользуется этим обстоятельством, чтобы отвергнуть самую мысль о классовых интересах, по крайней мере у классов господствующих, и представить либеральную программу, как идеологическое выражение национальной воли. Ничего не может быть, однако, ошибочнее такого представления.
Программа либерального гражданского режима, отправной пункт капиталистической оппозиции, представляет собою перечень тех условий, вне которых немыслима свобода капиталистической эксплуатации.
Соответственная часть рабочей программы обнимает те требования, которые должны создать свободу классовой борьбы.
Там, где рабочая программа говорит: свобода стачек, капитал ставит требование свободы труда. Под свободой стачек пролетариат понимает не простую голую свободу работать и не работать при соблюдении определенных формальностей, но создание таких условий, которые действительно гарантировали бы за ним право на стачку, как на естественное орудие классовой самообороны, которые давали бы ему возможность охранять это право не только от полицейских набегов, но и от покушений со стороны развращенного капиталом меньшинства самих рабочих.
Наоборот, капитал под свободой труда понимает законодательным путем гарантированную свободу штрейкбрехерства.
Противоречие классовых интересов капитала и труда, маскируемое абстрактной формулой национальной воли, находит свое яркое выражение, как только мы коснемся конкретизации любого из публичных прав.
Не менее решительно это коренное противоречие выражается в программе государственной конституции. Вопросы о цензе, монархии, одной или двух палатах, продолжительности законодательных периодов, наконец, вопросы об армии и милиции, о выборности чиновников иначе ставятся и иначе решаются под углом зрения интересов капитала и интересов труда.
Имущественный ценз, две законодательные камеры, фикции конституционной монархии взамен фикций монархии самодержавной, все это для капитала – естественные элементы его политического самоопределения.
Наоборот, полная демократия представляет собой для рабочего класса наиболее благоприятную обстановку классовой борьбы. Борьба за демократическую республику так же естественна для пролетариата, как борьба за соединение монархии с цензовым представительством – для капиталистической буржуазии. На пути к демократической республике пролетариат может быть остановлен лишь давлением враждебных ему социальных сил. Наоборот, капиталистическая буржуазия может санкционировать демократию лишь под внешним давлением революционно-демократических сил. Для пролетариата демократия при всех условиях – политическая необходимость; для капиталистической буржуазии она при некоторых условиях – политическая неизбежность.
Объяснять либеральное перерождение фабрикантов и заводчиков вредным влиянием адвокатов и «еврействующей» прессы, злым поветрием, политическим самодурством, причудами московских «сверх-купцов» и другими беллетристическими причинами, как делает реакционная пресса, можно только с целью сорвать черносотенное сердце. Справедливость требует, однако, прибавить, что столь же мало в этом вопросе помогают разобраться такие стилистические обороты и общие места либеральной прессы, как «воздействие передовых групп нашего общества» или «всеобщее нравственно-политическое пробуждение страны». Действительные причины и проще и глубже. Они коренятся в общем развитии промышленности, в росте ее зависимости от внутреннего национального рынка и, наконец, в логике классовой борьбы труда и капитала.
Мы видим, как промышленная буржуазия, всецело оставаясь на почве своих классовых интересов, более того, властно толкаемая ими, вступает на путь либеральной оппозиции.
Мы видим, что рабочее движение враждебно столкнуло торгово-промышленный капитал с гражданским и политическим бесправием и тем непосредственно побудило индустриальную буржуазию к политической активности, точнее сказать: борьба пролетариата за свои классовые интересы обнаружила дальнейшую несовместимость интересов капиталистического класса с полицейским режимом и тем бросила косную до этого времени промышленную буржуазию в лагерь оппозиции.
Мы видим, далее, что, вступив в этот лагерь, промышленная буржуазия не только не растворила своих классовых интересов в «общенациональной» политической идеологии, но, наоборот, показала, что либеральная программа есть не что иное, как обобщенное выражение ее развитых классовых интересов.
Этими выводами мы пока и ограничимся.
Июль, 1905 г. Н. Троцкий. «Наша революция».[79] Изд. Глаголева, СПБ. 1906 г., стр. 74 – 94.
Статья «Капитал в оппозиции»{19} останавливается на либеральном перерождении торгово-промышленной буржуазии под непосредственным влиянием январских стачек пролетариата. Оппозиционный период политической эволюции крупной буржуазии длился, однако, крайне недолго: в сущности с января по октябрь 1905 года. Октябрьская стачка стоит между двух эпох в политическом самоопределении капитала. После издания «конституционного» манифеста совещательная контора железозаводчиков, которую нам часто приходилось цитировать в названной статье, обратилась к графу Витте с докладной запиской, представляющей собой своего рода лебединую песнь капиталистического либерализма.
«Обозревая минувший революционный период, – говорит записка, – совещательная контора железозаводчиков с особенным удовольствием должна констатировать факт, что со стороны борцов за свободу и счастье русского народа проявление насилий было крайне ограниченно, и что масса народа действовала с соблюдением неслыханной дисциплины»…
«Совещательная контора железозаводчиков, – читаем мы далее, – далеко не поклонница всеобщего избирательного права в теории… Однако, рабочее движение показало совещательной конторе железозаводчиков, что рабочий класс, проявивший с такой силой свое политическое сознание и свою партийную дисциплину, должен принять участие в народном самоуправлении»…
Дисциплина рабочих масс и их энергия в борьбе «за свободу и счастье русского народа» чрезвычайно возросли в течение октября и ноября; вместе с тем возросло давление пролетариата на капитал. Создание рабочих советов, их властное вмешательство в столкновения рабочих с предпринимателями, ноябрьская стачка, борьба за восьмичасовой рабочий день – все это выбило у организованного капитала либеральную «дурь» из головы и заставило его искать союза со старой властью во что бы то ни стало. Из оппозиции капитал перешел в контрреволюцию.
Земское совещание 7–9 ноября 1904 г. открыло шлюзы оппозиционному настроению «либерального общества». Съезд, как известно, не состоял из официальных представителей всех земств, но в него все же входили председатели управ и много «авторитетных» деятелей, умеренность которых должна была как бы придавать им вес и значение; правда, съезд не был узаконен бюрократией, но он происходил с ее ведома, таким образом, ничего нет удивительного, если интеллигенция, доведенная заушениями до крайней робости, сочла, что ее сокровенные конституционные желания, тайные помыслы ее бессонных ночей получили, благодаря резолюциям этого полуофициального съезда, полузаконную санкцию. А ничто не могло придать такой бодрости ущемленному либеральному обществу, как сознание, хотя бы и призрачное, что в своих ходатайствах оно стоит на почве права, что его оппозиционные чувства выливаются в узаконенное русло.
Началась полоса банкетов, резолюций, заявлений, протестов, записок и петиций. Всевозможные коллективы исходили из профессиональных нужд, местных событий, юбилейных торжеств и приходили к той формулировке конституционных требований, какая дана была в знаменитых отныне «11 пунктах» земской резолюции. «Демократия» торопилась образовать вокруг земских героев хор, чтобы подчеркнуть важность земских постановлений и усугубить воздействие их на бюрократию! Вся политическая задача момента сводилась для либерального общества к давлению на бюрократию из-за спины земского совещания – и ни к чему больше. Интеллигенция так долго ждала вещего земского слова, часть ее так усердно, в поте лица своего, охаживала земцев, уговаривала их, склоняла, умоляла, усовещевала, что, в конце концов, интеллигенции и впрямь стало казаться: стоит только этим умеренным и косным земцам сказать, наконец, вещее слово, стоит тысячеустой прессе это слово гулко повторить, – и Иерихон падет. Задача казалась страшно простой, а цель – близкой, как собственный локоть. И вот, наконец, в ноябре долгожданное слово было сказано. Либеральное общество дружно, как верное эхо, подхватывает его на лету и повторяет его на всевозможных тонах.
Интеллигенция мобилизовала общественное мнение своего узкого круга с удивительной быстротой. Она воспользовалась юбилейными собраниями по поводу сорокалетия судебных уставов, чтобы формулировать свою мысль. Конституционные резолюции были приняты в двадцатых числах ноября на собраниях адвокатов в Москве (300 чел.) и в Петербурге (400 ч.), затем на торжественных банкетах в Петербурге (650 ч.), в Москве (столько же), Киеве (850 ч.), Одессе (500 ч.), Саратове (до 1.500 ч.), Курске, Владимире, Воронеже, Ярославле, Тамбове, Смоленске, Нижнем Новгороде и т. д.{20} Состав собраний был почти исключительно интеллигентский: журналисты, профессора, педагоги, врачи, адвокаты…
Резолюции, принятые на этих собраниях, сводятся, по формулировке «Права», к следующему: «…при бюрократическом режиме, какой господствует в стране, самые элементарные условия правильного гражданского общежития не могут быть осуществлены, и всякие частные поправки в нынешнем строе государственных учреждений не достигают цели; для нормального развития народной жизни в настоящий момент безусловно необходимо, чтобы всем гражданам были обеспечены в качестве неотъемлемых прав: личная неприкосновенность, свобода совести, слова, печати, собраний и союзов; необходима отмена сословных, национальных и вероисповедных ограничений и действительное равенство всех перед законом; привлечение к выработке законов и установлению налогов свободно выбранных от всего народа представителей; гарантия ответственности министров перед народными представителями и подзаконность всех действий и распоряжений административной власти, что может быть достигнуто реорганизацией государственного строя на конституционных началах; необходим немедленный созыв Учредительного Собрания свободно выбранных представителей, а также полная и безусловная амнистия по всем политическим и религиозным преступлениям»{21}.
Здесь, в этой сборной резолюции, которая произносит уже имя конституции, не вошедшее в постановления земского съезда, но рабски держится последних в определениях нового строя; которая упоминает уже об Учредительном Собрании, отождествляя его, однако, с «свободно выбранными представителями» земской программы, и, подобно этой последней, не касается вопроса об избирательном праве, – в этой компромиссной резолюции, характеризующей первый момент пробуждения интеллигенции, мы видим общее всей «демократии» стремление наскоро связать более определенные и радикальные лозунги, врезавшиеся в интеллигенцию снизу, с осторожными конституционными обиняками, почтительно перенятыми ею сверху, и показать власти, что все общество, как один человек, хочет одного и того же. В соответствии с поставленной себе задачей: выполнить роль народа при земском выступлении, демократия проявила высший «такт» или способность к предательству – это зависит от точки зрения – и в целом ряде статей и резолюций не поднимала обойденного земцами колючего вопроса о прекращении войны.
Однако, эта предопределенная гармония интеллигенции с земцами не могла без конца сохраняться. На банкетах все чаще и чаще выступают беспокойные, угловатые, нетерпимые и подчас «нестерпимые» радикальные фигуры то революционного интеллигента, то рабочего, резко обличают земцев и требуют от интеллигенции ясности в лозунгах и определенности в тактике. На них машут руками, их умиротворяют, их бранят, им затыкают рот, их ублажают и охаживают, наконец – их выгоняют, но радикалы делают свое дело. Они требуют и грозят именем пролетариата. Это имя пока еще представляется интеллигенции стилистическим оборотом, тем более, что сам пролетариат приобщился к ноябрьско-декабрьской кампании лишь в лице самого тонкого слоя, и «настоящие рабочие», появление которых на банкетах рождало смешанные чувства враждебного опасения и любопытства, исчислялись в этот период единицами или десятками. Однако, и этого было уже достаточно, чтобы заставить кое-где интеллигенцию позаботиться больше об определенности своих заявлений, чем об их созвучности с земскими «пунктами».
Если петербургское врачебное общество пользуется еще случаем с доктором Забусовым,[80] чтобы заявить 8 января о своей полной солидарности с «большинством съезда земских деятелей 6–9 ноября», то смоленское медицинское общество присоединяется к заключениям земского совещания уже с добавлением, что коренным условием всех и всяких реформ является "осуществление принципа управления страной (а не участия в управлении. Л. Т.) свободно избранными представителями всего населения", а курское врачебное общество уже оговаривает, что избрание народных представителей должно быть произведено «на основе всеобщего, прямого и равного для всех избирательного права».
Если декабрьский съезд российских хирургов в Москве говорит еще крайне глухо о «твердом правопорядке, обеспечивающем неприкосновенность личности, свободу слова и печати»; если записка сценических деятелей о «нуждах русского театра» обще высказывается, что «театр может получить столь чаемую им свободу лишь при условии общего закономерного строя», и ищет при этом опоры в том обстоятельстве, что «государственное значение театра было признано и в суждении высочайше утвержденной комиссии по пересмотру театрального законодательства»; если известная записка о «нуждах просвещения», возникшая в начале января, присоединяется к объединившей все «русское общество» мысли, настойчиво выраженной в резолюциях съезда земских деятелей, в постановлениях московской городской думы, московского, калужского и др. земских собраний, в заявлениях общественных учреждений, ученых коллегий и общественных групп, и требует «привлечения свободно избранных представителей всего народа…», то киевский съезд криминалистов, заседавший 3 и 4 января, уже гораздо более решительным тоном заявляет, что необходимые стране реформы «не могут быть осуществлены бюрократией, неспособной к творческому обновлению русской жизни, но лишь представителями народа, свободно избранными на началах всеобщей, прямой, равной и тайной подачи голосов». Эта резолюция была проведена лишь в результате борьбы против более умеренной части собрания, пытавшейся исключить вопрос о формах избирательного права и приблизить резолюцию к земской. Проф. Фойницкий[81] уверял, что «такая резолюция даст больше добрых результатов, чем если мы оставим слова, которые могут раздражить», а знакомый нам уже проф. Гредескул{22} произнес при этом поистине классическую фразу: «когда мы совершаем деловой акт, долженствующий повлиять на жизнь нашей страны, мы должны несколько охладиться». Проф. Гредескул, очевидно, того мнения, что «горячиться» в пользу всеобщего избирательного права допустимо лишь в том случае, если заранее знаешь, что это все равно останется без всякого влияния «на жизнь нашей страны».
Этот же съезд высказался против смертной казни, причем г. Маргулиес,[82] автор резолюции, воскликнул при «громе аплодисментов»: «У нас смертная казнь применяется к тем, кого казнящие считают тяжкими преступниками, а мы и весь народ – героями и мучениками за правду и благо народное».
«33 гражданина г. Севска, Орловской губ.», пробужденные капитуляцией Порт-Артура, заявляют за собственными подписями, что только «представители народа, выбранные всеми без различия званий, состояний и сословий посредством всеобщего и равного избрания, укажут Верховной власти, что нужно стране и как удовлетворить нужды народа».
Эти 33 севских гражданина приветствуют «из захолустного угла глубины России» членов частного земского совещания 6–8 ноября и выражают надежду, что слабый севский голос, будучи услышан в других таких же темных углах отечества, вызовет и там сочувственный отклик. Увы! благим ожиданиям 33 севских граждан не довелось сбыться. 31 декабря они приняли свое постановление и отправили его «Нашей Жизни», но там оно было арестовано при обыске редакции после январских дней и только в мае увидело свет. Севские граждане могут, однако, утешиться: январские события, в которых утонуло их постановление, таким могучим голосом высказали те нужды и боли, о которых несмело стонали севские и иные граждане, что голос этот, как удар набата, был услышан во всех «темных углах нашего отечества»…
В процессе этой банкетной и резолюционной кампании создается естественная иллюзия: интеллигенции ее собственные речи кажутся столь убедительными, что она ждет немедленной капитуляции врага. Некоторые органы печати так именно и ставили вопрос. Мы высказались решительно, ясно и отчетливо. Правительство слышало мнение страны. Оно отныне не может отговариваться незнанием. Мы верим в добрые намерения правительства – и ждем. Мы нетерпеливо ждем! – повторяла пресса изо дня в день.
«На прекрасные слова доверия, обращенные нынешним нашим руководителем внутренней политики, – егозило демократическое „Право“, – русское общество, как это впрочем и всегда бывало, ответило полным доверием»… «Общество сделало свое дело, теперь очередь за правительством!» – вызывающе и вместе подобострастно восклицала газета. Правительство князя Святополка-Мирского приняло «вызов», и именно за эту егозящую статью объявило «Праву» предостережение. Репрессии посыпались частыми ударами.
Мы все еще надеемся и ждем, но мы, наконец, готовы выйти из терпения! – тоскливо жаловалась либеральная пресса. Она все более и более теряла почву под ногами. В недоумении она оглядывалась вокруг и не находила выхода. Она рассчитывала, главным образом, на силу первого впечатления. Но вот тяжелая земская артиллерия произвела манифестационный залп; дружной пальбой, конечно, холостыми зарядами, поддержало земцев «все общество». А Иерихон стоит – и, мало того, замышляет недоброе. Резолюции все еще обильно текли, но они уже перестали производить впечатление. В первое время представлялось, что резолюция сама по себе может взорвать бюрократию, как мина Уайтхеда, но на деле этого не оказалось. К резолюциям стали привыкать – и те, кто их писал, и те, против кого они писались. Голос печати, которую меж тем министерство внутреннего доверия все больше сдавливало за горло, становился беспредметно раздраженным. Уже без уверенности первых дней она то усовещевала бюрократию искренно примириться с обществом, то начинала ей доказывать, что после всего того, что о ней было сказано, долг чести и простое приличие повелевают ей уйти со сцены и очистить место для «живых сил страны».