Хотя наш комментарий неоднократно говорит об общем принципе, положенном в основу избирательной системы, но, как мы видели, никакого общего принципа на самом деле здесь нет: есть компромиссы, сделки, пристройки, поправки, и все это вокруг системы 1864 года, которая тоже не могла похвалиться цельностью. Если эту сеть избирательных хитросплетений и можно охватить какой-нибудь общей формулой, то лишь чисто отрицательной: это система не бессословного, не всеобщего, не равного, не прямого и не тайного голосования.
Не бессословного, потому что крестьянству отведена в этой системе, по крайней мере формально, очень значительная роль именно, как сословию.
Не всеобщего. Достаточно сказать, что в Петербурге общее число – собственно не избирателей, но лиц, имеющих право избирать избирателей – около 10.000 человек, в Москве – около 8.500, в Харькове – около 4.000, в Нижнем Новгороде – меньше 1.500 и т. д. и т. д.
Не равного, потому что даже в том кругу, который захвачен выборами, установлена система градаций. Если даже оставить в стороне крестьянство, где избирательным правом наделены не лица, а сословные группы, то окажется, что и в среде «уездных землевладельцев» установлены две категории: владеющих полным цензом и дробью ценза. Голоса не подсчитываются, как равные, а взвешиваются, и политический вес их определяется количеством недвижимой собственности.
Не прямого, так как крестьяне посылают депутатов лишь посредством четырехстепенного избрания, остальные группы – посредством трех– и двухстепенного. Общее число выборщиков в губернских избирательных собраниях, от которых зависит почти весь состав Государственной Думы (за исключением 28 представителей от городов) составляет 5.368 человек. При условиях, в каких по замыслу правительства должны происходить выборы, избирательным правом будут в сущности пользоваться эти 5.000 человек и только они. Избиратели низших ступеней, особенно крестьяне, обречены играть в темную.
Наконец, при такой системе не может быть и речи о тайном голосовании, так как выборы производятся не большими массами граждан, а отдельными небольшими группами. Способ подачи бюллетеня почти теряет при этом всякое значение, так как тут не может быть ничего тайного, что не стало бы явным.
Меньше 10.000 активных граждан на Петербург, столько же на Варшаву, столько же на Москву! Это значит, что не только пролетариат, но и городское мещанство и либеральные профессии остаются почти не представленными. На лиц либеральных профессий рассчитано предоставление права голоса по квартирному цензу. Но самый ценз избран при этом с таким расчетом, чтобы пользование избирательным правом было для интеллигенции, даже наиболее обеспеченной, почти совершенно недоступным. Совет министров ясно высказал при этом свой расчет. Во избежание нареканий нужно даровать избирательное право лицам, не владеющим ни недвижимой собственностью, ни торгово-промышленными заведениями, но даровать с таким расчетом, чтоб круг избирателей не был чрезмерно расширен. И действительно, квартирный ценз при выборах в Государственную Думу сохраняет чисто символическое значение: избиратели по этому цензу исчисляются в самых крупных городах единицами и десятками.
Разумеется, совет хорошо знал, что среди десятков квартиронанимателей, привлеченных к выборам, не окажется ни одного пролетария. И бесправный пролетариат встал на минуту призраком перед собранием властных бюрократов. Не кто иной, как статс-секретарь Витте, который в бытность свою министром финансов имел случай благодетельствовать пролетариат, поднял этот вопрос. Уже 11 января, в заседании комитета министров, г. Витте предложил обсудить происшедшие 9 января события и меры «для предупреждения на будущее время таких печальных явлений». Предложение председателя комитета было отклонено, как не входящее в компетенцию комитета и не означенное в повестке настоящего заседания. После 9 января произошло много «печальных явлений», не предусмотренных никакими повестками, – и во всех событиях революции, вынудивших правительство «даровать» Государственную Думу, пролетариат играл первенствующую роль. Это нисколько не помешало г. Булыгину обойти пролетариат, как если б его не существовало вовсе. Но г. Витте, который в качестве полуопального сановника делает вид, будто знает выход из всех затруднений, поставил перед советом вопрос о представительстве рабочих в Государственной Думе.
«С принятием цензового основания выборов, – указал г. Витте, – избирательного права окажется на практике почти (?) вовсе лишенным довольно уже многочисленный ныне класс фабрично-заводских рабочих… Среди этого класса, – продолжал г. Витте, – в особенности в последнее время, замечаются признаки серьезного брожения. Если же при исполнении предначертаний рескрипта 18 февраля фабрично-заводское население окажется из действия его изъятым, то с вероятностью можно ожидать обострения рабочего вопроса. Наиболее, в отношении этого вопроса, правильною политикою правительства было бы взять рабочее движение в свои руки (подобно тому, как это сделано было правительством в Германии, удачно его разрешившим) и не упускать инициативы по назревшим вопросам. Вследствие задержек в развитии нашего фабрично-заводского законодательства уже неоднократно бывали весьма неудобные примеры проявления этой инициативы не сверху, как бы следовало, а снизу… Ныне, с учреждением Государственной Думы, – продолжал г. Витте, – положение вещей может приобрести особую окраску. Поэтому вполне благовременным представлялось бы сообразить, что в сем отношении для фабрично-заводского населения представилось бы возможным сделать и разрешить сей вопрос по инициативе правительства, не ожидая поднятия его со стороны» (там же, стр. 42).
Мы не знаем, откуда статс-секретарь Витте узнал, что германское правительство не только взяло рабочее движение в свои руки, но и «удачно его (движение?) разрешило». Мы об этом ничего не слыхали. И мы думаем, что если бы г. Витте во время своих свиданий с императором Вильгельмом[148] или канцлером Бюловым[149] осведомился у них, насколько удачно разрешен ими рабочий вопрос, их ответ заставил бы его изменить свой взгляд на политические отношения в Германии. Германское правительство делало не одну попытку взять рабочее движение в свои руки, но каждый раз оно только обжигало себе пальцы. На последних выборах в Германии[150] было подано три миллиона голосов за 82 представителей социал-демократической рабочей партии, – и мы не думаем, чтоб князь Бюлов решился сказать, будто этих представителей он держит «в своих руках». Но да простится русскому чиновнику его неосведомленность в политическом положении Германии! Достаточно того, что г. Витте, как видно из его слов, не делает себе никаких иллюзий относительно возможного влияния цензовых выборов на настроение пролетариата. «С вероятностью, – говорит он, – можно ожидать обострения рабочего вопроса». Что же предлагает статс-секретарь Витте? Это, как мы видели, не совсем ясно – по-видимому, это не совсем ясно и самому Витте, несмотря на его отважную ссылку на опыт Германии. Как видно из дальнейшего, можно с некоторым основанием допустить, что г. Витте хочет допущения представителей от рабочих в Государственную Думу, но только затрудняется указать на каких началах.
Что же совет министров? Обращаемся к мемории. «Отнесясь к вопросу сему с полным сочувствием (sic!), – говорит она, – совет министров, по обмене выраженных по существу его мнений, не мог прийти по оному к какому-либо окончательному заключению».
Очевидно, что даже при «полном сочувствии» этот вопрос не так легко взять в свои руки. «Применение единообразного цензового начала для всего населения империи делает, очевидно, невозможным, – поясняет мемория, – параллельное допущение совсем иного начала для класса фабрично-заводских рабочих… Получить избирательные права он мог бы лишь при выборах всеобщих, применить которые, как это было разъяснено выше, по условиям времени, представляется у нас совершенно невозможным» (там же, стр. 43). Вот к какому выводу пришел совет министров, когда призрак пролетариата внезапно прервал его государственное творчество. Мы с благодарностью принимаем этот давно знакомый нам вывод из рук совета министров. Запомним же раз навсегда твердо: получить настоящее право голоса пролетарий может лишь при всеобщем избирательном праве.
Класс, лишенный собственности, класс, лишенный официального образования, класс, лишенный оседлости – пролетариат, не мирится ни с каким цензом. Всякое избирательное ограничение поражает, прежде всего, пролетариат. Класс социально однородный – пролетариат, не дает бюрократии никаких зацепок для искусственного отбора. Об эту социальную однородность, как о каменную стену, разбилась даже испытанная благожелательность г. Витте к рабочему классу. И совету министров не оставалось ничего иного, как «с симпатией» повертеться вокруг вопроса о «многочисленном ныне классе фабрично-заводских рабочих» и… «не прийти по оному к какому-либо окончательному заключению».
Для того, чтобы отдать полную дань бескорыстным симпатиям совета министров к «многочисленному ныне классу фабрично-заводских рабочих», мы должны коснуться еще одного эпизода из работ совета.
По первоначальному проекту гофмейстера Булыгина евреи не допускались к выборам «впредь до пересмотра действующих о них узаконений». Совет с этим не согласился. «Как известно, пересмотр тех или других сторон еврейского вопроса, – не без юмора говорит совет в своей мемории, – тянется уже около столетия; когда представится возможным прочно его разрешить – предсказать невозможно». Поэтому иносказательная отписка гофмейстера Булыгина могла бы, по мнению совета, «подать повод (sic!) к обвинению Правительства в отсутствии решимости ясно высказать принятое им по этому предмету отрицательное решение» (там же, стр. 26). Что же касается существа вопроса, то совет думает, что лишение евреев избирательного права "несомненно раздражит еще более эту национальность, и ныне уже, благодаря экономическим и правовым условиям своим, находящуюся в значительной своей части в состоянии брожения… «Между тем, – спрашивает себя совет, – что повлечет за собою дарование евреям этого права?» – И отвечает: «С предположенным гофмейстером Булыгиным установлением ценза от участия в выборах будет фактически отстранена вся главная масса еврейства – его пролетариат… А при таких условиях, – заключает совет, – предполагаемое устранение евреев, представляясь по политическим и практическим соображениям мерою неудобною, не обещает и никаких полезных результатов, следовательно подлежит отклонению как по основаниям справедливости, так и по соображениям политической осторожности» (там же, стр. 27).
Таким образом, считая, что еврейство находится «в значительной своей части» в состоянии брожения, благодаря своим экономическим и юридическим условиям, совет находит, однако, невозможным «предсказать», когда эти условия будут радикально изменены. Совет полагает, что к успокоению возбужденной части евреев «надлежит стремиться всеми возможными мерами», в том числе и дарованием избирательных прав, – и наряду с этим совет утешает себя тем, что фактически от выборов все равно будет отстранен пролетариат, т.-е. та именно «главная масса еврейства», которая находится в брожении и которую надлежит успокаивать всеми возможными мерами. Таковы удивительные зигзаги, которые выписывает мысль законодательствующей бюрократии!
Мы только что были свидетелями того, как чувства справедливости и симпатии к пролетариату заставили ее искать (правда, безуспешно) путей к допущению рабочих представителей в Государственную Думу, – и вот мы видим, как бюрократия под давлением все того же чувства справедливости допускает в Думу еврейскую буржуазию, утешая себя тем, что из Думы начисто изгнан еврейский пролетариат. Так бюрократическая справедливость дважды торжествует, – и каждый раз на особый лад!
Революция разрушает много фикций и много иллюзий. Она раз навсегда уничтожила мистическую идею о нашей самобытности и заставила даже гофмейстера Булыгина заговорить об «общем всем народам экономическом процессе». В то время как г. Шипов подкрепляет свои самобытно-славянофильские идеи цитатами из Дайси,[151] революция вскрывает общечеловеческие законы классовых отношений. Во всей контрреволюционной работе царского правительства, в чередовании страшных репрессий с либеральными заигрываниями, в его усилиях раздробить и обессилить народное движение национальной травлей, в его попытке усмирить и приручить имущую оппозицию призывом ее представителей в совещательную Думу… – что во всем этом «самобытного»? Или – в поведении нашей либеральной земской и городской оппозиции, в ее тактике, приноровленной к бюрократическим веяниям, нерешительной, неспособной слить буржуазную оппозицию с движением народных низов, методически повторяющей все ошибки и преступления европейской буржуазии, – что тут «самобытного»?
Все это уже было. Если что отличает переживаемую нами эпоху революционной ломки от соответственных периодов европейской истории, так это большее развитие у нас капиталистических отношений, более глубокая классовая дифференциация внутри освобождающейся буржуазной нации и, как результат этого, несравненно более самостоятельная роль пролетариата. Это, конечно, вовсе не опровергается тем фактом, что законодательствующий гофмейстер делает попытку лишить пролетариат избирательных прав. Гофмейстер уйдет так же внезапно, как внезапно он пришел. А пролетариат разовьет еще всю ту революционную энергию, которую вкладывает в него «общий всем народам экономический процесс».
Было бы слишком плоско искать корней современного освободительного движения "в глубине веков – в Новгороде и Пскове, в запорожском казачестве, в низовой вольнице Поволжья, в церковном расколе, в протесте против реформ Петра с призывом к идеализированной самобытной старине{33}, и пр. и пр., как это делает беспомощная либеральная мысль, живущая в мире формальных аналогий, идеологических теней и безжизненных абстракций.
Борьба за демократическое обновление России коренится всецело в условиях новой социально-исторической эпохи. Те самые товарно-капиталистические отношения, которые окончательно уничтожили хозяйственную культуру «самобытной старины», создавшую в свое время Новгород, запорожское казачество и раскол, выдвинули современную революционную борьбу. Она целиком выросла из капитализма, ведется силами, сложившимися на основе капитализма и непосредственно, в первую очередь, направлена против феодально-крепостнических помех, стоящих на пути развития капиталистического общества. Искать предтеч современного революционного движения в Новгороде или в Сечи можно разве с таким же основанием, с каким революционная английская буржуазия времен Кромвеля[152] искала своих предтеч в библейских преданиях.
«Смута» старых веков имела не только другие лозунги, другие субъективные цели, но и другую объективную природу. Она создавалась натурально-хозяйственной средой. Изолированные друг от друга, хозяйственно независимые, себе довлеющие организмы боролись за свою независимость от слагавшейся на их основе, их соками питавшейся и насильственно соединявшей их военно-государственной организации. Это не была борьба за известные гарантии государственного существования, но борьба разрозненных ячеек за независимость от слагавшейся государственности.
Эта борьба не имела государственного размаха и политической оформленности, ибо несвязанные друг с другом органическою связью, охранявшие свою особность натурально-хозяйственные ячейки могли вести лишь хаотическую партизанскую борьбу. В раздробленности этой борьбы и примитивности ее социально-экономических оснований и лежит причина ее поражения.
Товарное хозяйство связало ячейки, столь дорожившие своей изолированностью, в одно органическое целое, и на этой новой хозяйственной основе создало современные города как нервные центры экономической, политической и вообще культурной жизни. Патриархально-азиатский деспотизм и вся та социально-правовая обстановка, которую он выражает, давно уже стали помехой элементарному по своей природе процессу хозяйственного развития страны. Тот же процесс создал и силы, смертельно враждебные абсолютизму, и толкнул врагов на путь борьбы. Борьба прошла уже через несколько фазисов, но она еще далеко не развернулась во всей своей широте. Положение о Государственной Думе представляет собою бюрократически закрепленное отражение одного из фазисов в процессе революционной ликвидации устоев старой азиатской, варварской России.
Государственная Дума пришла слишком поздно. Если б она явилась в 60-ые годы, как увенчание так называемых великих реформ, правительство страшно усилило бы себя. Тогда цвет и краса либерализма были на побегушках у абсолютизма, занявшегося государственным ремонтом. Широкой оппозиции, которая бы противопоставляла себя бюрократии-преобразовательнице, не было. Парламент, самый узкий и ограниченный, явился бы плодом предусмотрительной инициативы правительства. Либеральная буржуазия развилась бы в легальной государственной ячейке. Вместе с монархией она отбивалась бы от масс. Такое положение было бы крайне выгодно для монархии и для цензовой буржуазии, которая боится общественных потрясений. Было ли бы оно выгодно для дела демократии, – это большой вопрос. Но развитие не пошло по этому пути. У бюрократии не хватило исторической инициативы, у либерального общества – самостоятельной силы перетянуть правительство на конституционный путь. В то время как буржуазный либерализм развивался и организовывался, пользуясь учреждениями якобы великих реформ, как опорными пунктами; в то время как неведомая еще новой русской истории активная масса показалась из-за спины либерального «общества», бюрократия культивировала свою неизменность и зорко следила за тем, чтоб общественное развитие не испортило ее чертежей. Вместо того, чтобы рука в руку с промышленным капиталом и землевладением идти впереди капиталистического процесса, умело сдерживая и «дисциплинируя» пролетариат, бюрократия поставила себя против всего буржуазного развития, обрекла себя на одиночество, превратила возможных союзников в действительных врагов, и в критическую минуту с горечью увидела, что все, что у нее остается – это военно-полицейский аппарат ее господства.
Смущенная собственными самоубийственными победами над первыми выступлениями нации, напуганная своим одиночеством, бюрократия пытается задним числом исправить то, что по существу непоправимо. Она декретирует парламент «мнения» и открывает его для тех, кого считает наименее для себя опасным. Она этим еще более восстановляет против себя тех, кто и без того стоял против нее непримиримым врагом. Она как бы забывает, что ей придется властвовать не в парламенте, а над всей нацией. Что же ей даст Государственная Дума?
Пролетариат, который сумел уже показать, что он – сила, недоволен, потому что перед ним дверь Думы заперта наглухо. Сознательные элементы крестьянства, влияние которых угрожающе растет, недовольны, потому что, прежде чем войти в Думу, крестьянство должно пройти сквозь такой фильтр, который задержит все лучшие элементы.
Демократическая интеллигенция недовольна, во-первых, потому, что реформа игнорирует ее, во-вторых, потому, что реформой недовольна масса. Наконец, представители земли и капитала недовольны рассчитанной на них Думой, потому что они хотят государственной реформы во имя спокойного и ненарушимого хода хозяйственной и политической жизни, а Дума, осужденная до своего рождения, этого спокойствия, очевидно, дать не может.
Таким образом, Дума ни на йоту не улучшает положения бюрократии. Но она не оставляет его и без изменения. Она ухудшает его. Став на путь народного представительства и делая вид, что реформа дается по собственному почину, бюрократический абсолютизм осуждает лежащий в основе его принцип. Qui s'excuse, s'accuse (кто извиняется, тот сам обвиняет себя). Он собственной рукою осуждает свою остервенелую борьбу за так называемые исторические основы. Намеренно превращая признанное ею народное представительство в призрак, бюрократия обнажает перед всей страной, что ею руководит ничто иное, как тупое своекорыстие, жажда власти во что бы то ни стало. И в результате никто не удовлетворен, но зато все озлоблены.
На первый взгляд может показаться, что Государственная Дума удовлетворит так называемых шиповцев, так как в общем и целом она построена по их чертежу. Тем не менее Государственная Дума – и в этом ее трагедия! – не удовлетворит и их. И нетрудно понять, почему. Смешно было бы считать г. Шипова и его единомышленников представителями какой-то политической системы славянофильства. Трезвые в худшем смысле слова политические эмпирики, они не только далеки от мечтательного славянофильства (эти «славянофилы» предлагают нам, вместо своего credo, цитаты из учебников английских юридических авторитетов!) – они и вообще чужды какой бы то ни было цельной политической программы. Недоразвившиеся буржуазные либералы, отстаивающие элементарные потребности гражданского обихода, они боятся политической борьбы, боятся массы, боятся «анархии», – и этот свой страх и эту свою косность они делают принципом своей тактики, и этот свой принцип они называют славянофильством. Еще в ноябре они надеялись полюбовно разрешить задачу, оставив в прежних руках власть и получив в обмен законность, неотчуждаемые права и возможность организованного общения с властью. Последнее требование теперь выполнено. Но то, чего они хотели достигнуть мирным путем и ради умиротворения, было дано лишь под влиянием жестокой борьбы и внесло в страну еще больший разлад. И вот тем группам, которые под разными именами отстаивали одну и ту же самобытную идею законосовещательного собрания, теперь предстоит неизбежно расколоться. Худшие паразитические элементы, связанные со старым режимом корнями своих интересов и принявшие лозунг законосовещательного учреждения так же, как приняла его власть, т.-е. как вынужденную уступку и как гарантию против законодательного учреждения, отойдут вправо, будут поддерживать реакцию везде и во всем и завтра будут требовать роспуска Думы, о которой они так «мечтали». Другая, независимая от бюрократии часть «славянофилов» должна будет неизбежно отодвинуться влево и требовать законодательных прав для народного представительства – в тех же умиротворительных целях, в каких она недавно требовала совещательного Земского Собора. Куда пойдет г. Шипов, для нас, разумеется, не представляет никакого интереса.
Государственная Дума никого не удовлетворяет. Она явилась слишком поздно. Она предложила нации право совещательного голоса, о чем еще вчера мечтала земская оппозиция, – когда нация перешла уже к требованию власти; она предложила нации цензовую систему 1864 г., еще так недавно составлявшую предмет вожделений либерального общества, – когда выступившие на сцену пролетарские массы вынудили всю жизнеспособную оппозицию принять требование всеобщего избирательного права. Бюрократия упустила время, – и то «благодеяние», которое она несет отечеству, станет для нее гибелью. На воротах Государственной Думы бюрократия могла бы начертать слова великого бюрократа-реформатора Петра: «Упущение времени смерти невозвратной подобно».
Сентябрь, 1905 г.
Н. Троцкий. «Наша революция». СПБ. 1906 г., изд. Н. Глаголева.