Разогнать Национальное Собрание не значило бы, конечно, уничтожить революцию; это значило бы только отсрочить ее. Она бы неизбежно пришла в конце концов к победе. Гарантии этого были в «общественном мнении», за которым стояли непреоборимые классовые интересы. Но общественное мнение для своей победы нуждается в известный момент в организованной силе, в вооруженной руке, точно так же, как современное «правосознание» не удовлетворяется собственным внутренним созерцанием, но требует полиции, жандармерии и военной силы. Если общественное мнение непосредственно способно осуществлять государственные перевороты, тогда непонятно, зачем велась борьба со славянофилами, которые именно хотели править страной одной силой мнения. Между мнением и властью стоит сила. Обычные либеральные ссылки на решающую роль общественного мнения или слишком много значат или ничего не значат. Совершенно несомненно, что революции подготовляются долгим процессом, в результате которого создается революционное общественное мнение. Но когда необходимые предварительные условия имеются налицо, общественное мнение должно найти практический способ вырвать власть из рук того правительства, которого оно уже не признает: общественное мнение должно показать, что оно не бесплотно, что у него есть мускулатура. Говорят, что под Седаном[286] победил прусский народный учитель, а под Мукденом – японская конституция. И в том и в другом утверждении есть некоторая доля правды. Но если б у солдат конституционной Японии не было прекрасного снаряжения и вооружения, а у их полководцев – плана кампании, победить могла бы даже и русская армия.
В революциях 48 г. – в Австрии, Пруссии, Италии – мы видим действие тех же факторов, но в других комбинациях.
В Берлине после победоносной для народа уличной борьбы организовалась милиция, войска были удалены королем из города. К власти был призван либерал Кампгаузен,[287] который превратил Учредительное Собрание в палату соглашения, заранее поставив ее решения в зависимость от согласия короля. Камарилья между тем деятельно готовила государственный переворот. Министерства по назначению короны быстро сменяли друг друга в замечательной последовательности. Чем оппозиционнее становилось настроение палаты, тем более реакционных министров назначал король. Кампгаузен и за ним Ганземан[288] были либеральные бюргеры; третьим премьером был «честный» генерал Пфуль,[289] четвертым – граф Бранденбург,[290] тупой придворный реакционер в стиле г. Дурново. Бранденбург предложил собранию, в интересах спокойствия, переехать в город Бранденбург. Собрание сперва не согласилось, но ему не давали собираться, и оно переехало. Через несколько дней его распустили. Оно декретировало «пассивное сопротивление», что-то вроде «грозного спокойствия» г. Струве. Но это ничему не помогло. Созвали новую палату, тоже оппозиционную и тоже распустили. Наконец, был октроирован безобразный избирательный закон, существующий в Пруссии и по сей день. Победы «общественного мнения», как видим, не так просты и не так обеспечены. Те же моменты выступают в истории Австрии. Общенациональный парламент во Франкфурте войска разогнали, как нелегальную сходку школьников.
Какое, в самом деле, жалкое представление о революции – будто содержание ее состоит в том, что с разных мест съезжаются 400 человек, «снимают» бюрократию и организуют новый государственный строй. Таких революций история еще не видала. Революционный парламент действует успешно в той мере, в какой население на местах осуществляет «захватным путем» новое гражданское устройство и тем фактически изменяет соотношение сил. Эта тактика революций, почти инстинктивная, так же стара, как классовая природа общества. Флобер,[291] описывая в своем романе «Саламбо» восстание провинций против Карфагена,[292] не забывает кратко, но живописно представить, как граждане, «не дожидаясь дальнейшего хода событий, передушили в банях правителей и чиновников республики, вытащили из пещер заржавленное оружие, перековали сошники на мечи». Это было очень давно. В те времена пулеметов еще не было, а сановники без казаков ходили в общественные бани.
Самопроизвольное вмешательство Парижа и муниципальные перевороты во всей Франции создали почву для реформаторских работ Национального Собрания. Аграрная революция точно так же подготовила законодательную отмену феодальных отношений.
«…Решилось ли бы Собрание, – спрашивает Олар – захотело ли бы оно стереть с лица земли старый порядок?» – и отвечает: "Это противоречило взглядам философов, которые все высказывались против радикальной революции.
"Оно даже думало принять меры для подавления частичных восстаний, которые, как доносили ему, вспыхивали там и сям; когда узнало затем, что эти восстания оказались повсюду победоносными, и что феодальный строй был низвергнут.
«Тогда это дуновение энтузиазма и возмущения, вышедшее из Парижа и поднявшее всю Францию, подняло в свою очередь и Собрание. В ночь 4 августа 1789 г., санкционируя совершившийся факт, оно провозгласило отмену феодального порядка» (там же стр. 47).
Величайшая реформа была, таким образом, фактически проведена захватным путем. Политики «Полярной Звезды» считают такой метод недопустимым. «Захватное право, – вопит г. Кауфман, есть грабеж». Он думает, что испугает революцию или осрамит ее, если подыщет для ее методов имя в уложении о наказаниях.
Стоит оглянуться на пройденный нашей революцией короткий путь, чтоб увидеть, что все, чем мы пользовались, хотя бы временно, по части свобод, и остатками чего пользуемся сейчас – свобода слова, собраний, союзов – осуществлялось не иначе, как захватным путем. Правительство совершенно так же, как и г. Кауфман, находило для этих действий уголовную квалификацию. Но никого не смущал позор уголовщины, наоборот, этот «грабеж» публичных прав казался и кажется всей нации гражданским долгом. Но мерило совершенно изменяется, когда крестьяне, не дожидаясь Государственной Думы, начинают ликвидировать те кабально-крепостнические отношения, в которых их держат помещики, опираясь на свое наследственное владение землею, значительная часть которой, к тому же, насильственно исторгнута из живого тела крестьянских хозяйств при проведении так называемой освободительной реформы – не захватным, но строго «легальным» путем. Можно еще оспаривать политическую целесообразность тех методов фактической ликвидации крепостничества, какими пользуются крестьяне, – но просто вопить: грабеж! значит лишь обнаруживать полную нищету либеральной мысли, насквозь пропитанной духом полицейщины.
Бессилие откровенное, которое не ищет выхода, или бессилие лицемерное, которое пыжится, чтобы явить вид «грозного спокойствия» – вот чем оказывается либерализм пред судом революции.
«Новости» прямо говорят: «некуда идти! ничего не видно, никакая Дума невозможна!» «Русь» говорит о неверных методах «забастовщиков», забывая, что до декабрьских событий она сама предлагала организовать общий совет депутатов, в распоряжении которого была бы… угроза забастовкой. Но если «не помогла» забастовка, то еще меньше могла бы помочь угроза забастовкой, «Полярная Звезда» говорит, что нужны спокойствие и порядок, чтоб дать собраться Думе. А дальше? А дальше: если они хотят стрелять, «то необходимо заставить их стрелять по Таврическому Дворцу. В таком случае все будет ясно» (N 6, стр. 382). Как будто и так не все уж ясно!.. По Таврическому Дворцу стрелять не к чему: просто семеновцы займут зал заседаний, и барабанный бой помешает даже стенографам записать превосходные протесты во имя верховных прав нации.
Отказываясь от революционных методов, либерализм вспарывает себе живот у порога своего врага. Тактика, которую он навязывает нации, это – харакири.
Прошло больше года, как мы несомненно вступили в революцию. За это время лозунги неизменно передвигались справа налево. Буржуазная оппозиция подбирала лозунги, покинутые революцией. Всеобщее избирательное право от пролетариата через интеллигенцию всех оттенков перешло к левому крылу земцев. Но это передвижение не является безграничным. Можно сказать, что для всякой из групп, входящих в общественное целое, есть свой предел, который в своей основе определяется ее классовой природой, а в своих колебаниях – политической конъюнктурой.
С известного момента процесс усложняется: по мере того, как революция передвигает свои лозунги влево, справа откалываются от нее, слой за слоем, имущие классы; и в то же время ходом дальнейшего развития революции поднимаются с общественных низов самые загнанные и затравленные социальные группы, вовлекаются в общий поток, расширяя этим его русло, и уносятся вперед. Революция расширяется внизу и сужается наверху. Таким образом, поступательно демократизируя свои лозунги, революция вместе с тем демократизируется по своему социальному составу.
Откалывания справа обыкновенно бывают приурочены к последовательным уступкам правящей реакции. До первых заявлений о народном представительстве на стороне правительства стоял только «Союз русских людей», организация открыто-реакционная. После манифеста 6 августа слагается партия правового порядка, после манифеста 17 октября – Союз 17 октября с правопорядцами на правом фланге.
Таким образом, в борьбе с революцией посредством уступок и репрессий правительство теряет всякую поддержку и приобретает новых активных врагов в низах – в мещанстве, крестьянстве, армии, даже в уличных подонках; но, с другой стороны, оно теряет «активных» врагов и даже приобретает друзей в новых консервативных и антиреволюционных формациях вчера еще оппозиционной буржуазии. Все это совершается на наших глазах.
Развитие стачечного движения в самодержавной России толкнуло фабрикантов на путь конституционализма, так как «правопорядок» представился капиталу единственной гарантией «мирного хода промышленной жизни». Это неоднократно заявляли сами промышленники и инженеры. Но дальнейший рост рабочего движения и повышение его требований оттолкнули капиталистов от «освободительного движения» и превратили их в опору порядка quand meme (несмотря ни на что). Поведение московской городской думы, недавно столь оппозиционной, а ныне гучковско-дубасовской, поясняет это без дальних слов.
Крестьянское движение произвело такое же воздействие на помещичий либерализм. О сколько-нибудь активной оппозиционной роли земств теперь говорить совершенно не приходится.
Эти политические перемены, соответственным образом преломившись, сказались в отношениях между профессурой и студенчеством. Неутомимость и непримиримость студенческой борьбы выбила наши ученые корпорации из позиции закоренелого холопства. Профессора примкнули к оппозиционному движению, как к средству создать нормальные условия учебной и научной деятельности. Но так как студенчество пошло дальше, расширило свои задачи и связало свои действия с действиями рабочих масс, то «порядок» в университетах так и не наступил. И теперь снова раздается временно умолкшая проповедь о том, что университет создан для науки, а не для политики. Профессура, этот наиболее тяжеловесный и косный отряд интеллигенции, становится снова антиреволюционной силой.
Каждый новый этап революции ставит на испытание верность следующей по очереди группы буржуазных классов. Правда, так как революция – сложная комбинация движений и контрдвижений, то иногда слои, которые вот-вот готовы были успокоиться, снова приходят в брожение: излишние бесчинства реакции нарушают правильность политических отложений и задерживают консолидирование консервативного блока. Но, в общем, его образование наверху идет так же неудержимо, как революционизирование темных масс, вплоть до вчерашних черных сотен, внизу. Во всяком случае представители землевладения и торгово-промышленного капитала представляют теперь силу совершенно и открыто антиреволюционную.
События революции после 17 октября поставили на очередь вопрос о дальнейшей роли демократической интеллигенции: отколется ли она от революции и, если отколется, то в каком объеме? или же пойдет вперед и, если пойдет, то до какого этапа?
Интеллигенция может облегчить ход революции и может поставить ему серьезные затруднения, но поведение интеллигенции не может иметь решающего значения. Это определяется всем характером нашей революции.
В Великой Французской Революции руководящую роль с начала до конца играла буржуазия, в лице различных своих фракций. Якобинцы, это – интеллигенция, левое крыло буржуазии, адвокаты, журналисты. За ними идет «народ». Фейльяны[293] (монархисты-конституционалисты), жирондисты, якобинцы – таковы политические группировки буржуазии и вместе с тем этапы Великой Революции. Сперва господствует партия Мирабо,[294] и он презрительно кричит демократам: «молчать, тридцать!». Но революция идет вперед, превращает конституционалистов в консервативную силу и передает власть жирондистам. А затем через политический труп Жиронды приходят к власти якобинцы. В буржуазии еще столько политической энергии, что каждая из ее фракций оказывается способной, хотя на время, овладеть кормилом революции.
В 1848 г. буржуазия уже неспособна вести за собой народ. Революция толкает ее вперед, но она упирается. Страх пред пролетариатом, революционным по инстинкту, делает ее консервативною после первых успехов народа. Буржуазия отдает неорганизованные массы в жертву старым усмирителям и тем сразу доставляет торжество контрреволюции. И это не только капиталистическая буржуазия, которая и в 1789 – 1793 г.г. не играла революционной роли, но и «демократическая» интеллигенция. Она не осмеливается выступить во главе рабочих масс вопреки настроению и воле имущей буржуазии, с которой она связана всеми условиями своего существования. Только в Вене студенчество, наиболее независимая и чуткая часть интеллигенции, проявляет готовность взять на себя руководство революцией. Венское студенчество опирается на массы, в особенности на предместья; в его руках – большая сила. Но оно молодо, неопытно и, сверх того, боится все же порвать со старшим поколением (профессорами, адвокатами, журналистами) и оказаться в одиночестве. Под влиянием справа студенчество после победы венских восстаний проявляет нерешительность и колебания, проповедует рабочим порядок и спокойствие, вместо того, чтобы организовать, вооружать и вести их вперед. Вена становится жертвой победоносной реакции.
В России классовые противоречия внутри буржуазной нации гораздо глубже не только, чем во Франции конца XVIII в., но и чем в Пруссии или Австрии середины XIX в. Капиталистическое развитие зашло гораздо дальше, крупная индустрия создала громадные центры. Это порождает несравненно более резкую политическую дифференциацию. Французская буржуазия руководила революцией и олицетворяла нацию. Прусская и австрийская буржуазия уже не осмелилась представлять нацию; она представляла свой классовый эгоизм. Единственной буржуазной группой, которой удалось до известной степени сосредоточить на себе революционные ожидания масс, было, как мы сказали, венское студенчество. В России ни одна из фракций буржуазии не руководит революцией. Наиболее независимая и самоотверженная часть интеллигенции, студенчество, оказалась во главе событий лишь во время первых революционных выступлений 1899 – 1901 г.г. Но со времени ростовской стачки 1902 г. и особенно после 9 января 1905 г. руководящая роль перешла к рабочим. Если в октябрьском восстании в Харькове центром действий был университет, то в декабре генеральной квартирой революции является завод Гельфериха-Саде.
Старые революции не знали ничего подобного нынешним огромным промышленным центрам с этими пролетарскими массами, собранными на колоссальных заводах и фабриках. Железная дорога и телеграф, придающие такое могучее единство революционным выступлениям, не были известны старым революциям.
Более высокой социальной природе российского пролетариата соответствует несравненно более высокий политический уровень. Наш пролетариат, как небо от земли, отличается не только от парижских подмастерьев эпохи Марата,[295] но и рабочих Берлина и Вены 48 г. Верхний слой рабочих прошел сквозь школу серьезной социалистической пропаганды; весь пролетариат имеет крепкие навыки солидарных действий, приобретенные в испытаниях стачечной и уличной борьбы, обладает выдающейся энергией и чувством политической чести, которые ставят его вровень с его европейскими собратьями. В революции недели идут за годы, и это прежде всего сказывается в деле политического воспитания рабочих масс. Октябрьская стачка, поразившая весь мир, тем решительнее свидетельствует о замечательных боевых силах и качествах русского пролетариата, чем несовершеннее была техника его организаций.
О политической гегемонии какой-либо из фракций буржуазии над русским пролетариатом уже не может быть и речи. Если б вся социал-демократическая интеллигенция в один и тот же день перешла в ряды конституционалистов-демократов и стала звать туда же пролетариат, ее призыв не имел бы никакого успеха: в рабочих только обострилось бы их недоверие к буржуазной интеллигенции. В организации Совета Рабочих Депутатов пролетариат обнаружил удивительную классовую самодеятельность. С классовой позиции его уже не сдвинет никакая сила в мире. И это краеугольный факт, который должен быть положен в основу всех политических расчетов.
Имущая буржуазия превращается на наших глазах в антиреволюционную силу прежде, чем удовлетворены самые элементарные потребности буржуазного общества.
В крестьянстве – большой запас стихийной революционной энергии, но руководящей роли оно на себя взять не может. Овладеть крестьянством не может никакая партия, которая не играет руководящей роли на главной революционной территории – в городах{60}.
Интеллигенция сама по себе не представляет политической силы. Ее значение определяется отношением к ней революционных масс; это показал ясно последний год. «Союз Союзов», который мечтал объединить вокруг себя революцию, сметен ею и не играет никакой роли. Конституционно-демократическая партия представляет собою коалицию левых элементов земской и торгово-промышленной буржуазии и правых элементов интеллигенции, бывших освобожденцев. Эта партия не столько оттягивает буржуазию от открыто-консервативного Союза 17 октября, сколько привязывает интеллигенцию к консервативной буржуазии. О гегемонии либеральных «кадетов» над революцией думать не приходится; они сами об этом не думают. Более радикальная, но «непартийная» интеллигенция рассеяна там и здесь, недовольна всеми справа, недовольна собою, сомневается в тех, кто слева, особенно в момент понижения революционной волны. Попытки организовать самостоятельную радикальную партию ни к чему не поведут. Из кого она будет состоять? Из группы интеллигентов, которые и так знают друг друга в лицо. Радикальная партия, это – «Союз Союзов» минус все те элементы, которые ушли к к.-д., к с.-д. и к с.-р. Это ничтожная дробь. Студенчество неизменно признает над собой руководство «крайних партий», главным образом, социал-демократии.
Таково сейчас положение. В какую сторону идет дальнейшее развитие?
Городская мелкота чем дальше, тем больше переходит на сторону революции. Московское восстание показало это всем, а расправа над Москвою только ускорила этот неизбежный процесс. Правительственная артиллерия разрушает последние остатки охотнорядского патриотизма. Черные сотни не сплачиваются под влиянием революции, но размываются ею. Что аграрная революция только еще начинается, что крестьянство очень далеко от того, чтобы стать силой порядка, это для правящей реакции и для помещичьего либерализма так же очевидно, как и для нас. Что пролетариат еще не сказал своего последнего слова, в этом не сомневается никто. Вопреки либеральным утверждениям, будто «революционная тактика исчерпала себя и истощила массы», действительность говорит, что объем революционной массы и ее агрессивность находятся в состоянии непрерывного роста.
Если о чем возникает вопрос, так это о том положении, которое займет теперь по отношению к революции промежуточный слой интеллигенции: с консервативно-буржуазным блоком или с демократической нацией, сплачивающейся вокруг пролетариата?
Этот вопрос, поставленный революцией, г. Струве положил в основу своего журнала. Куда идти интеллигенции?
Струве знает, что «тем русским политическим деятелям, у которых развито чувство политической ответственности, трудно получить доступ к умам и сердцам народных масс». Гг. Родичевы, Милюковы и Струве слишком отяжелели, чтобы искать путей к народу, но – «нам необходимы голоса (!) рабочих масс», как говорит г. Кауфман. Отсюда для конституционалистов-демократов естественно вытекает задача: оторвать идейную интеллигенцию от революции и превратить ее в аппарат воздействия на революционные массы. «Революционная интеллигенция, – пишет Струве, – должна в настоящее время – во имя революции! – идти в народ с проповедью порядка» (N 7, стр. 447). И «самая важная задача организованных демократических групп и их прессы заключается в том, чтобы убедить всю русскую идейную интеллигенцию стать на эту точку зрения и таким образом тактически дисциплинировать и организовать ее для организационной работы в народных массах» (N 7, стр. 445).
Оторвать интеллигенцию от революции, подчинить интеллигенцию эгоистическим интересам буржуазии, изолировать пролетариат, обессилить борющийся народ – вот политическая задача, над выполнением которой работают г. Петр Струве и его соратники. Конституционно-демократическая партия, и особенно ее идеалистическое крыло, представляет собою золотой мост для отступления идейной интеллигенции с ответственных боевых позиций в лагерь так называемого порядка. Это отступление всемерно облегчается. Интеллигенции в рядах партии разрешается желать одной палаты; за земцами оставлено право на две палаты. Для интеллигенции имеется решение против «органической работы» в Думе, для земцев есть истолкование, что это решение ничего не означает. Дело не в «формулах»! Только бы «дисциплинировать интеллигенцию»! – а там уж эластичная программа получит такое значение, какое ей захочет придать близорукий эгоизм буржуазии.
Но, увы! – «над партией тяготеет злой рок», как справедливо сказал выступивший из партии кн. Е. Трубецкой. Этот злой рок – ничто иное, как революционный характер эпохи. Партия теряет от успехов революции так же, как от ее поражений. Когда народ действует победоносно, от левого крыла партии отрываются наиболее демократические элементы. Когда торжествует реакция, начинается откалывание на правом крыле. В октябре ушла из партии, жалуется Струве, «живая и богатая силами петербургская группа освобожденцев»; в январе ушел кн. Евг. Трубецкой.
Над политикой, которая хочет словами отделаться от фактов и двусмысленными выражениями устранить зияющие противоречия, нет благословения истории. И, однако же, эта политика – высшее, что дает нам буржуазный либерализм; высшее – потому, что «Полярная Звезда» сознает и формирует те антиреволюционные задачи, которым остальные либеральные органы служат наполовину бессознательно. Конечно, в либеральной печати, которой полиция Дурново доставила теперь монополию руководства общественным мнением, есть более и менее умеренные элементы. Но вся она, во всех своих оттенках, вливает в общественное сознание отраву пассивности и ведет пропаганду политики харакири.
От всей души мы презираем эту либеральную печать, – и наше презрение к ней мы через все преграды несем в народные массы. В этой работе у нас есть великая поддержка: это – логика событий.
Недалек час, когда революция разметет и развеет многое, что теперь строят наспех, пользуясь ее непротивлением, – и первым взмахом своим она отбросит прочь ту партию либерального маразма, служителем и пророком которой является – господин Петр Струве в политике.
С. Петербург, 8 февраля 1906 г. «Г. Петр Струве в политике». (Под псевдонимом Л. Тахоцкий). Май 1906 г. Петербург. Кн-во «Новый Мир».
Статья о господине Петре Струве подвергает разбору главнейшие возражения и обвинения, которые делались либеральными политиками против революционной тактики вообще и тактики социал-демократии в октябре, ноябре и декабре в частности. Потому ли, что наши соображения показались либеральным публицистам наглядно несостоятельными, или по иным причинам, но только брошюра о Струве не встретила, насколько нам известно, ни одного слова либеральной критики. Это могло бы нас, разумеется, совершенно обескуражить, если бы наиболее объективная из всех критик, критика событий, не высказалась всецело за нас. {61}
Г. Петр Струве именем своей партии уверял нас, что стоит только собраться Думе, – и она «снимет бюрократию с легкостью, которая всех поразит».
Мы отвечали ему, что стоит возникнуть серьезному конфликту между правительством и Думой, – и бюрократия снимет Думу с легкостью, которая нас совершенно не поразит.
Г. Струве вместе со своей партией учил нас, что отныне задача сводится к тому, чтобы локализировать революцию в четырех стенах Думы.
Мы отвечали ему, что единственное спасение Думы в том, чтобы революция разлилась по всему лицу страны.
Теперь, после всего того, что произошло, неловко настаивать на политической близорукости либерализма. Вожди кадетской партии, подписавшиеся под выборгским воззванием,[296] тем самым, казалось, признали всю иллюзорность методов мнимого конституционализма. Обращаясь к нации с призывом, который, в случае успеха, должен был вызвать всенародную революцию, они тем самым, казалось, отказывались от детских надежд превратить борьбу народа с реакцией в перепалку депутатов с министрами. Но это только казалось. Лидеры кадетской партии с г. Милюковым во главе бьют теперь отбой. Они доказывают, что выборгский акт вовсе не был актом революционным; что он имел в виду лишь пассивное сопротивление, мирное конституционное упорство плательщиков налогов – по английскому образцу; что недостаток выдержки и политической культуры в населении не привел это конституционное предприятие к успеху.
Трудно сказать, чего здесь больше: слепоты или лицемерия.
Пассивное сопротивление «по английскому образцу» предполагает, что в стране уже существует парламентарный режим; что суды независимы и стоят на страже интересов «народа»; что заговор монархии не может опереться на достаточную силу штыков. Но в стране, где, с одной стороны, стоит революционная нация, с другой – вооруженный деспотизм, массовый отказ от уплаты налогов может повести лишь к решительному столкновению обеих сторон.
В 1862 г. Лассаль с замечательной ясностью доказывал это прусским либералам в своем реферате «Was nun?» («Что же дальше?») Это произведение, вместе с другой замечательной работой Лассаля – «О сущности конституции», имеется в нескольких русских изданиях. Мы настоятельно рекомендуем эту брошюру всем членам центрального комитета партии «народной свободы», которым не удалось организовать законное сопротивление «по английскому образцу».
Здесь же мы позволим себе привести из другой, более ранней речи Лассаля[297] политическую и психологическую характеристику тактики «пассивного сопротивления».
"Пассивное сопротивление, господа, – говорил Лассаль по поводу призыва разогнанного прусского национального собрания, – в этом мы должны согласиться с нашими врагами, – пассивное сопротивление было, во всяком случае, преступлением. Одно из двух: либо корона, совершая свои деяния, была в своем праве, – и тогда национальное собрание, противоставшее законным правам короны и бросившее в страну семя раздора, было, во всяком случае, шайкой бунтовщиков и крамольников; либо же деяния короны были беззаконным насилием – тогда народную свободу следовало защищать активно, кровью и жизнью, тогда национальное собрание должно было громко призвать страну к оружию! Тогда, значит, это удивительное изобретение пассивного сопротивления было со стороны собрания трусливой изменой народу, изменой долгу охранять народные права.
"Если и я, на что сегодня неоднократно обращалось ваше внимание, во всех своих речах призывал дожидаться призыва национального собрания и браться за оружие только по этому призыву, то это происходило не из юридического соображения, будто только из призыва национального собрания почерпнем мы надлежащее право. Право стояло на нашей стороне – с поддержкой и без поддержки национального собрания. Мной руководило тогда практическое соображение. Борьба могла иметь значение лишь в том случае, если бы страна поднялась во всех пунктах; а такого единодушия, такой единовременности восстания можно было ожидать лишь в том случае, если бы призыв ко всей стране исходил от национального собрания.
"Пассивное сопротивление национального собрания, я повторяю это, было предательством, и в то же время оно было одним из самых абсурдных изобретений, которые когда-либо видел свет; оно обеспечивает за своими изобретателями на вечные времена наследие неумолчного смеха, который история свяжет с их именами.
"Каким, в самом деле, презрительным хохотом заклеймили бы великий народ и вычеркнули бы его из списка народов, если бы он, подвергшись нападению чужеземного завоевателя, вместо того, чтоб сделать хотя бы только попытку защитить свою свободу с оружием в руках, нашел бы удовлетворение в том, чтобы противопоставить завоевателю голую юридическую фразу, торжественный протест, пассивное сопротивление?
"Но трижды ненавистнее, чем внешний враг, враг внутренний, который топчет свободу страны; трижды большего проклятия, чем чужеземный государь, заслуживает собственный государь, который восстает против законов собственной страны. И трижды сильнее для народа позор стать добычей одного человека, чем поддаться чужой великой нации.
"Отдельное лицо, господа, когда над ним производит насилие государство, масса – я, например, если б я был осужден вами – может с честью оказать пассивное сопротивление; я могу завернуться в свое право и протестовать, так как у меня нет силы реализовать мое право. Но подобно тому, как понятие бога не мыслится без определения всемогущества, так и в понятии великого народа скрывается мысль, что его сила должна соответствовать его праву, что он должен обладать достаточным могуществом для действительной защиты того, что он считает своим правом.
"Отдельное лицо, выброшенное десятком других за дверь, может протестовать и оправдываться своей слабостью, если оно не сопротивлялось. Но я вас попрошу представить себе печальное зрелище великого народа, который оправдывает своей слабостью то, что он не попытался защищать свое право!