(Доклад четвертому Менделеевскому съезду по чистой и прикладной химии 17 сентября 1925 г.)
Ваш съезд вклинивается в торжества по поводу 200-летнего юбилея Академии Наук.[88] Связь тут тем более тесная, что русской химии в венце академической славы принадлежит отнюдь не последнее место. Уместно, может быть, на этом съезде спросить себя: каков внутренний исторический смысл затянувшихся академических праздников? А этот смысл есть. И он никак не исчерпывается посещениями музеев, театров и банкетами. В чем же этот смысл? Не в том, разумеется, что иностранные ученые, любезно прибывшие к нам в гости, получили случай констатировать, что революция не разрушила научных учреждений, – наоборот, даже приумножила. Это свидетельство иностранных ученых само по себе имеет свою цену. Но смысл академического чествования все же шире и глубже. Я бы сказал так: новое государство, новое общество, опираясь на права Октябрьской революции, торжественно, на глазах всего мира, вступает во владение культурным наследием прошлого.
Сказав о наследовании, я должен оговориться, чтоб не было сомнений, в каком смысле это слово здесь употреблено. Было бы неуважением к будущему, которое для всех нас дороже прошлого, и было бы неуважением к прошлому, которое известными своими сторонами имеет право на глубокое уважение, – если бы мы говорили о наследовании без разбора. Не все в прошлом пригодно для будущего. И движение человеческой культуры совершается не простым накоплением, а знает как периоды органического роста, так и периоды суровой проверки, отсеивания и отбора. И трудно сказать, какие из этих периодов более плодотворны в общем развитии культуры. Во всяком случае, мы живем в эпоху отсеивания и отбора.
Римское право со времени Юстиниана[89] установило закон инвентарного наследования. В отличие от доюстиниановской юриспруденции, которая предоставляла наследнику право принимать наследство лишь со всеми долгами и обязательствами, инвентарное наследование давало наследнику известное право выбора. Революционное государство, олицетворяющее новый класс, является такого рода инвентарным наследником по отношению к накоплениям культуры. Скажем прямо: из тех 15.000 томов, которые изданы Академией за 200 лет ее работы, не все войдет в инвентарь социализма! Научное творчество прошлого, которым мы сейчас живем и которым мы гордимся, заключало в себе две совсем неравноценные стороны. В целом оно было направлено на познание сущего, на исследование законов мироздания, на обнаружение свойств и качеств материи, дабы тем лучше овладеть ею. Но познание развивалось не в замкнутой среде лабораторий и аудиторий, – нет, оно было функцией человеческого общества и отражало собою структуру последнего. Общество требовало познания природы для своих нужд. Но в то же время общество требовало утверждения себя в правах, оправдания своих учреждений, т.-е., прежде всего, учреждений классового господства, а ранее того – крепостного права, сословных привилегий, монархических прерогатив, национальной исключительности и пр. и пр. Социалистическое общество с особенной благодарностью приемлет колоссальное наследство положительных наук, отметая, по праву инвентарного выбора, все то, что служило не познанию природы, а оправданию классового неравенства и всякой иной исторической неправды.
Каждый новый общественный строй перенимал культурное наследие прошлого не целиком, а в соответствии со своей структурой. Так средневековое общество включило в христианство много элементов античной философии, подчинив их, однако, потребностям феодального режима и превратив их в схоластику, «служанку богословия». Так буржуазное общество унаследовало от средних веков, в числе прочего, христианство, но подвергло его реформации, мятежной – в виде протестантизма, или мирной – в виде приспособления католицизма к новому режиму. Во всяком случае, христианство буржуазной эпохи должно было посторониться настолько, чтобы очистить место для научного исследования, по крайней мере, в тех рамках, в каких это требовалось развитием производительных сил.
Отношение социалистического общества к научному и вообще культурному наследию еще менее является отношением безразличного, пассивного приятия. Можно сказать: чем с большим доверием социализм относится к наукам, посвященным непосредственному изучению природы, тем с большей критической подозрительностью подходит он к наукам и псевдонаукам, тесно связанным со структурой человеческого общества, с его экономической организацией, государством, правом, моралью и пр. Разумеется, эти две сферы не отделены одна от другой непроницаемыми переборками. Но неоспоримо все же, что несравненно более полновесно наследие, заключающееся в науках, которые имеют дело не с человеческим обществом, а с «материей», – в естественных науках в широком смысле слова и в том числе, разумеется, в химии.
Познание природы диктуется человеку потребностями подчинения себе природы, и здесь отступление от объективных соотношений, определяемых свойствами самой материи, карается опытом практики. Уже одно это дает серьезную гарантию естественно-историческим и, в частности, химическим исследованиям от вольных, невольных и полувольных искажений, натяжек и фальсификаций. Общественные же исследования направляли свои усилия прежде всего на то, чтобы оправдать общество, каким оно сложилось исторически, чтобы охранить его от покушения «разрушительных теорий» и пр. В этой апологетической роли официальных общественных наук буржуазного общества и заключается объяснение малой ценности их достижений.
До тех пор пока наука в целом была «служанкой богословия», она могла давать ценные результаты лишь контрабандой. Так было в Средние века. Естественные науки, как уже сказано, отвоевали себе, при буржуазном режиме, возможность широкого развития. Общественная же наука перешла на роль служанки капитала. Это относится в значительной степени и к психологии, которая связывает общественные науки с естественными, и к философии, которая приводит в систему обобщенные выводы всех наук.
Я сказал, что официальная общественная наука дала мало ценного. Лучше всего это обнаружилось и обнаруживается в неспособности буржуазной науки об обществе предвидеть завтрашний день. Это мы видели по отношению к империалистической войне и ее результатам. Это мы видели по отношению к Октябрьской революции. Это мы видим теперь на полной беспомощности официальной общественной науки оценить положение Европы, ее взаимоотношения с Америкой, с Советским Союзом и сделать какой-либо вывод относительно завтрашнего дня. А ведь в этом именно и состоит значение науки: знать, чтобы предвидеть.
Наиболее ценную часть наследства составляет бесспорно естествознание, а в естествознании одно из важнейших мест занимает химия. Ваш съезд стоит под знаком Менделеева, который был и остается гордостью русской науки.
Степень предвидения и точности в разных науках различна. Но через предвидение – в одних случаях пассивное, как в астрономии, в других случаях активное, как в химии, химической технологии, – наука проверяет себя и оправдывает свое общественное назначение. Отдельный ученый может совершенно не думать о практических результатах своих исследований. Чем шире, чем смелее, чем независимее от практической потребности дня работает его мысль, тем лучше. Но наука не есть функция отдельного ученого, а есть функция общества. Общественная же оценка науки, ее историческая оценка, дается способностью науки увеличивать мощь человека, вооружая его силою предвидения и овладения природой. Наука есть знание для умения. Когда Леверрье[90] на основании «неправильностей» в движении Урана заключил о существовании какого-то небесного тела, которое своим существованием «возмущает» движение Урана; когда Леверрье на основании своих чисто математических исчислений обратился к немецкому астроному Галле[91] с просьбой отыскать на небе по такому-то адресу беспаспортное тело; когда Галле направил на это место подзорную трубу и нашел там планету, названную Нептуном, – в этот момент небесная механика Ньютона[92] праздновала свою величайшую победу.
Это было осенью 1846 года. В 1848 году по Европе вихрем прошла революция, оказавшая свое «возмущающее» влияние на движение народов и государств. А между открытием Нептуна и революцией 1848 года два молодых ученых, Маркс и Энгельс, написали «Манифест Коммунистической Партии», в котором не только предсказали неизбежность революционных событий в ближайшем будущем, но дали заранее анализ их составных сил, логики их дальнейшего движения, – вплоть до неизбежной победы пролетариата и установления его диктатуры. Очень было бы недурно сопоставить с этим то, что пророчествовала в 1848 году официальная общественная наука Гогенцоллернов, Романовых, Луи-Филиппа[93] и пр. и пр.
В 1869 году Менделеев,[94] на основании изучения и размышления над атомным весом, устанавливает свою «Периодическую систему элементов». С атомным весом, как наиболее устойчивой характеристикой, Менделеев связывает ряд других свойств и черт, располагает элементы в определенном порядке и затем в этом порядке обнаруживает наличность известного беспорядка, именно отсутствие некоторых элементов. Эти ненайденные элементы или химические индивидуумы, как выражался иногда Менделеев, должны, по логике «Системы», занять в ней определенные пустующие квадраты. Менделеев здесь властной рукой уверенного в себе исследователя постучался в одну из закрытых до того дверей природы, и оттуда ответил ему голос: «Есть!». Даже три голоса сразу, ибо на указанных Менделеевым местах было обнаружено три новых элемента, которые получили затем названия гелия, скандия и германия.
Какое великолепное торжество исследующей и обобщающей мысли! В своих «Основах Химии» Менделеев дает образную характеристику научного творчества, сравнивая его с переброской железного моста через пропасть; для этого нет необходимости спускаться в ущелье и искать опоры на дне его, – достаточно взять упор на одном берегу и затем перебросить точно рассчитанную арку, которая уж найдет опору по ту сторону. Так и научная мысль. Она может опираться только на гранитные устои опыта; но обобщение ее, подобно арке моста, отделяется от мира фактов, чтобы затем, в другой точке, заранее рассчитанной, снова пересечься с ним. И тот момент научного творчества, когда обобщение превращается в предвидение, а предвидение победоносно проверяет себя через опыт, дает неизменно человеческой мысли самое гордое и самое справедливое удовлетворение! Так было в химии с обнаружением новых элементов на основании периодической системы.
Предсказание Менделеева, произведшее впоследствии огромное впечатление на Фридриха Энгельса, сделано было в 1871 году, т.-е. в тот год, когда во Франции разыгралась могучая трагедия Парижской Коммуны. Как относился к этому событию наш великий химик, можно судить по его общей враждебности к «латынщине», с ее насилиями и революциями. Как и вся официальная мысль правящих классов не только России, но и Европы и всего мира, Менделеев не ставил перед собою вопроса о внутренней обусловленности Парижской Коммуны, о том, что здесь новый класс, выросший из старого общества, своим движением оказал такое же «возмущающее» влияние на орбиту старого общества, как неизвестная планета – на орбиту Урана. А в это время немецкий изгнанник Маркс дал анализ причин и внутренней механики Парижской Коммуны, и лучи этого научного прожектора достигают событий нашего Октября и перебрасывают свой свет через него.
Для объяснения химических явлений давно уже не нужна более таинственная субстанция, которую называли флогистоном. В сущности, флогистон служил только обобщенным наименованием для химического неведения. В области физиологии мы давно уже не ощущаем потребности в особой мистической субстанции, которую называли жизненной силой и которая была флогистоном живой материи. В принципе нам ныне для объяснения всех физиологических явлений достаточно физики и химии. В области явлений сознания нам не нужна более субстанция души, которая в реакционной философии выполняет роль флогистона психических явлений. Психология сводится для нас в последнем счете к физиологии, как эта последняя – к химии, физике и механике. Живучее всего теория флогистона в области общественных наук. Здесь флогистон выступает в разных нарядах: то в виде особой «исторической миссии», то в виде неизменного «национального характера», то как бесплотная идея «прогресса», так называемая, «критическая мысль» и пр. и пр. Во всех этих случаях делается попытка найти какую-то сверх-общественную субстанцию для объяснения общественных явлений. Незачем повторять, что эти идеалистические субстанции являются только нарядными масками социологического невежества. Марксизм отказался от сверх-исторических сущностей, как физиология от жизненной силы или химия – от флогистона.
Именно в том и состоит сущность марксизма, что он окончательно подошел к обществу как к предмету объективного исследования, рассматривая человеческую историю как гигантский лабораторный дневник. Марксизм расценивает идеологию, как служебный элемент материальной общественной структуры. Классовую структуру общества марксизм рассматривает, как исторически обусловленную форму производственной организации; производственную организацию общества марксизм выводит из взаимоотношений между человеческим обществом и окружающей природой, которые, в свою очередь, на каждой данной исторической стадии определяются техникой человека, его орудиями, его способами и методами борьбы с природой. Именно такой объективный подход сообщает марксизму непревзойденную силу исторического предвидения.
Возьмите историю марксизма хотя бы только в национальном масштабе России и проследите ее не под углом зрения ваших политических симпатий или антипатий, а с точки зрения того определения науки, которое давал Менделеев: знать, чтобы предвидеть и уметь. Вся первоначальная история марксизма на русской почве есть история борьбы за правильный общественно-исторический прогноз (предвидение) как против официозных правительственных воззрений, так и против официозно-оппозиционных. С начала восьмидесятых годов, т.-е. в то еще время, когда официальная идеология жила троицей самодержавия, православия и народности, либерализм мечтал о земском соборе, т.-е. о полуконституционной монархии, а народничество сочетало бледные социалистические фантазии с экономической реакционностью, – в это время марксистская мысль предсказывала не только неизбежную и прогрессивную работу капитализма, но и появление пролетариата в самостоятельной исторической роли и гегемонию пролетариата в борьбе народных масс, вплоть до диктатуры пролетариата, ведущего за собой крестьянство.
Между марксистским методом общественного анализа и теми теориями, с которыми он боролся, разница никак не меньше, чем между периодической системой Менделеева, со всеми новейшими ее изменениями, с одной стороны, и бреднями алхимиков – с другой.
«Причина химических реакций состоит в физических и механических свойствах частиц» («Основы Химии», стр. 35). Эта менделеевская формула имеет насквозь материалистический характер. Химия для объяснения своих явлений не обращается к какой-либо новой над-механической и над-физической силе, а сводит существо химических процессов к механическим и физическим свойствам частиц.
В таком же отношении стоят биология и физиология к химии. Научная, т.-е. материалистическая, физиология не нуждается в особой сверх-химической жизненной силе (по учению виталистов и нео-виталистов) для объяснения своих явлений. Физиологические процессы сводятся, в последнем счете, к химическим, как эти последние – к механическим и физическим.
Таково же отношение психологии к физиологии. Недаром физиологию называют прикладной химией живых организмов. Как нет особой физиологической силы, так и научная, т.-е. материалистическая, психология не нуждается, для объяснения своих явлений, в необъяснимой силе – душе, а сводит их, в последнем счете, к явлениям физиологии. Такова школа академика Павлова; так называемая душа есть для нее сложная система условных рефлексов, целиком коренящаяся в первичных рефлексах физиологии, которая, в свою очередь, через могучий пласт химии пропускает свои корни в подпочву физики и механики.
То же самое можно сказать и о социологии. Для объяснения общественных явлений нет надобности привлекать какие-либо вечные или потусторонние начала. Общество есть такой же продукт развития первичной материи, как земная кора или амеба. Таким образом от сложнейших явлений общественной идеологии научная мысль методами своего алмазного бурения добирается до материи, до ее составных элементов, до частиц с их физическими и механическими свойствами.
Но это, конечно, не значит, что каждое явление химии непосредственно может быть сведено к механике, еще менее того, – что каждое общественное явление может быть непосредственно сведено к физиологическим, а далее – к химическим и механическим законам. Такова, можно сказать, предельная цель науки. Но метод постепенного и долгого приближения к этой цели совсем иной. Химия имеет свои особые подходы к материи, свои приемы исследования, свои законы. Если без знания того, что химические реакции сводятся, в последнем счете, к проявлению механических свойств элементарных частиц материи, нет и не может быть законченного миросозерцания, связывающего все явления в единую систему, то, с другой стороны, одно лишь знание того, что явления химии коренятся в физике и механике, не дает еще, само по себе, ключа ни к одной химической реакции. У химии свои ключи. Подбирать их можно только через опыт и обобщения, через химическую лабораторию, химическую гипотезу, химическую теорию.
То же самое относится ко всякой науке. Химия является могущественной опорой физиологии, с которой она непосредственно связана по каналам органической и физиологической химии. Но химия не заменяет физиологии. Каждая наука ищет опоры в законах других наук лишь в так называемом последнем счете. Но в то же время отчленение наук друг от друга именно тем и определяется, что каждая наука охватывает настолько своеобразную область явлений, т.-е. область с таким сложным сочетанием элементарных явлений и законов, что она, эта область, требует особого подхода, особых приемов исследования, особых гипотез и методов.
В отношении наук математических и естественно-исторических эта мысль кажется совершенно бесспорной, так что настаивать на ней – значит как бы ломиться в открытую дверь. Совсем иное с наукой об обществе. Самые выдающиеся ученые-естественники, которые в области, скажем, физиологии не сделают шага вперед без строго поставленного опыта, проверки, гипотетических обобщений, новой проверки и пр., – с гораздо большей смелостью, со смелостью неведения, подходят к явлениям общественным. Молчаливо признается как бы, что в этой наиболее сложной сфере явлений совершенно достаточно житейского нюха, повседневных наблюдений, семейных преданий да еще наличного запаса общественных предрассудков.
Человеческое общество развивалось не по какому-либо плану, не по заранее начертанной системе, а эмпирически, в процессе длительной, сложной и противоречивой борьбы человеческого вида за существование, а затем – за все большее и большее подчинение себе природы. Идеология человеческого общества складывалась как отражение и как орудие этого процесса – с запозданием, отрывочно, клочкообразно, в порядке, так сказать, условных общественных рефлексов, которые, в последнем счете, сводятся к потребностям борьбы коллективного человека с природой. Судить о законах, управляющих развитием человеческого общества, по идеологическим отражениям, по состоянию так называемого общественного мнения и пр. – почти то же самое, что по ощущениям ящерицы, греющейся на солнце или уползающей в щель от сырости, судить об ее анатомической и физиологической структуре. Между ощущениями ящерицы и ее органической структурой существует, правда, самая непосредственная связь. Но связь эта подлежит исследованию объективными методами. В отношении человеческого общества мы впадаем в величайший субъективизм, когда по так называемому самопознанию общества, т.-е. по его противоречивой, раздерганной, консервативной, непроверенной идеологии судим о его структуре и о законах, управляющих его развитием. Можно, правда, с обидой возразить, что все же общественная идеология будет повыше ощущений ящерицы. Это – с какой стороны подойти. Думаю, не будет парадоксом сказать, что по ощущениям ящерицы все же можно было бы, если бы до них добраться, сделать более непосредственные выводы об ее структуре и функциях ее органов, чем о структуре общества и его динамике – по идеологическим отражениям, вроде, например, религиозных представлений, занимавших и занимающих такое гигантское место в жизни человеческого общества; или вроде противоречивых и лицемерных кодексов официальной морали; или, наконец, вроде идеалистических философских концепций, которые для объяснения сложных органических процессов, происходящих в человеке, привлекают к ответственности некую смутную парообразную сущность, которую называют душой и снабжают качествами непостижимости и вечности.
Менделеев с недоброжелательством и даже презрением относился к проблеме общественного переустройства, считая, что из этого еще со времен древности никогда ничего не выходило. Взамен этого Менделеев ждет лучшего будущего от положительной науки, в первую голову от химии, которая должна раскрыть все секреты природы.
Любопытно с этим сопоставить точку зрения нашего замечательного физиолога Павлова, который относится к войнам и революциям, как к чему-то случайному, навеянному людским невежеством, и предполагает, что только глубокое познание «человеческой природы» устранит и войны и революции.
Здесь же можно назвать и Дарвина.[95] Этот гениальный биолог, показавший, как небольшие количественные отклонения, накопляясь, дают совершенно новое биологическое «качество», и тем объяснивший происхождение видов, применял, не сознавая того, методы диалектического материализма в области органической жизни. Гегелевский закон перехода количества в качество нашел у Дарвина гениальное, хотя философски и неосвещенное применение. В то же время мы довольно часто наталкиваемся у самого Дарвина, не говоря уж о дарвинистах, на совершенно наивные и ненаучные попытки перенесения выводов биологии на общество. Толковать конкуренцию как «разновидность» биологической борьбы за существование – то же самое, что в физиологии спаривания видеть только механику.
Во всех этих случаях мы наблюдаем одну и ту же принципиальную ошибку: методы и достижения химии или физиологии, минуя все инстанции, переносятся на человеческое общество. Вряд ли какой-либо естествоиспытатель перенесет законы, управляющие движением атомов, без изменения на движения молекул, которые управляются другими законами. Совсем иное отношение наблюдается у многих естествоиспытателей к вопросам социологии. Исторически обусловленная структура общества сплошь да рядом сбрасывается ими со счетов во имя атомной структуры вещества, или физиологической структуры рефлексов, или биологической борьбы за существование. Конечно, жизнь человеческого общества, протекающая в материальных условиях, со всех сторон окружена химическими процессами и, в последнем счете, сама представляет сочетание химических процессов. С другой стороны, общество состоит из человеческих индивидуумов, психический механизм которых распадается на систему рефлексов. Но общественная жизнь есть не химический процесс и не физиологический, а социальный, и складывается по своим законам, которые подлежат объективному социологическому изучению, в целях предвидения и овладения судьбами общества.