Невиджмая, с двух сторон бушует вокруг Григория ночная тайга; справа и слева не видно ничего, и только впереди, в расщелине, белесится чуть видная просека дороги. Над ней клубятся, несутся с бешеной скоростью темные тучи, пропадая тотчас же, как оказываются вне просеки. Кажется, тучи вбираются, засасываются тайгой. В сосняке нет ветра, зато на дороге он гудит, как в трубе, течет в расщелине сосен сплошным, упругим потоком, словно река, и Семенов превращается в парус, надутый ветром. Упругими ладонями ветер давит в спину. От этого идти легко, споро, и лишь одно плохо – ослабишь мускулы ног, ветер понесет, как щепку, а под ногами колдобины, лужи.
Григорий бережет батарейку карманного фонаря – идет на ощунь, но уверенно, таежной походкой, криволапо ступая пудовыми броднями. Хорошо на душе у бригадира: с тех пор как захлопнул дверь барака, исчезли неуверенность, колебания. Все ясным представляется ему теперь, когда он в пути. Все будет хорошо – трактор оживет, весна присмиреет, и к Первомаю ляжет сосняк Глухой Мяты к ногам лесозаготовителей. Ни ветви не оставят люди жирному червяку – шелкопряду. Спокойно на душе бригадира оттого, что раздумья, тревоги, опасения вылились в решительное действие, раскрыли перед ним шестьдесят километров дороги по весенней тайге. Так всегда случается с Григорием, когда он начинает действовать.
Строг к себе Григорий Семенов, не скрывает от себя истины: «Плохой из тебя начальник получается, дорогой товарищ! Не умеешь работать с людьми, подойти к ним». Вспоминается ему, как за обедом прикрикнул на чавкающего Федора, и – стыдно. Эх, бригадир, бригадир!
Тридцать два года Григорию.
Пятнадцати лет, когда шла Великая Отечественная война, взял в руки лучок и пошел с мужиками в лее, чтобы валить столетние кедры для самолетов. Был в то время он высок, силен, но подкову, правда, сгибал всего до половины. Недели через две Гришка догнал мужиков – валил столько же деревьев, сколько они; а еще через неделю – обогнал.
«Злой до работы!» – говорили о нем мужики бабам, а при Гришке молчали, помня старинный нарымский завет: «Коня портит запал, а парня лишний пряник». За зиму еще больше раздался в плечах Григорий, заматерел и, к весне вернувшись в поселок, шел мимо друзей-парнишек, туго свернув голову набок, – ждал обидного прозвища, но не дождался: струсили сверстники возмужавшего Григория.
Двадцати двух лет он женился на бездетной вдове Ульяне Пичугиной. Полные, нежные и умелые накинула на его шею руки Ульяна, и эти руки стали уздой, которой крепко обротала она парня.
Ласковостью, преданностью и материнской нежностью опутала его Ульяна, тридцатилетняя в ту пору женщина. Ни одна девка не целовала так горячо Григория, не говорила таких сердечных слов, не умела так войти в душу, так обласкать, как она.
Более десяти лет минуло с тех пор, но не разлюбил Григорий жену, а еще пуще прежнего привязался к ней. Ульяна вроде бы и не старела – наливалась по-молодому высокой грудью, лицом сияла, точно ягода брусника, а в узкой талии гнулась круто. Девки моложе ее повяли и налились грузной плотью, а она, родив второго ребенка – девочку, потоньшела, как подросток, на ходу была легкой и шустрой. Усталым приходил Гришка из лесу, с ног валился, но, забравшись на высокую кровать к Ульяне, забывал об усталости. Как десять лет назад, сладкими были их ночи.
Совсем солидным человеком стал к тридцати двум годам Григорий Семенов, а парни-сверстники все еще баламутили, ходили по чайным, а ночью будоражили поселок пьяными голосами. Семенов жил по другому – хозяйственно, степенно. Он первым в поселке, после директора и главного инженера, завел синюю с розовой полоской пижаму.
Ульяна была умна, начитанна. От водки отучила Григория хитростью – в буфет городской работы поставила двухлитровый графин сорокаградусной и сказала: «Пей, Гришутка, если захочется! Товарищей можешь приглашать!» Он спервоначалу жадничал, глотал водку стаканами; приводя дружков, хвастался: «У меня всегда есть!» Дружки пили, хвалили Ульяну и уходили пьяные, замызгав, заплевав пол. Ульяна не говорила ни слова – чистила, убирала, до поздней ночи обхаживала комнату, а он ждал ее в постели с нетерпением. Но в пьяный вечер не ложилась с ним жена, объяснив это боязнью зачать ребенка-урода, а когда он не поверил, показала толстую книгу со страшными картинками. Она работала акушеркой. Григорий листал книгу и верил и не верил жене, но пьяный домогаться ее перестал.
Как-то незаметно, постепенно Григорий не стал жадничать, обезразличел к водке – всегда под рукой! Дружков в гости не звал, чтобы не чистила, не скребла комнату Ульяна до поздней ночи и чтобы не на диван, а с ним, на высокую кровать ложилась она. Так и отошел от водки Семенов, отвык постепенно и теперь уже не пьет стаканами, а рюмочками и только по большим праздникам. Графин же до сих пор стоит в резном городской выделки буфете.
Григорий был примерным рабочим. Отменно следила за ним Ульяна, кормила хорошо, жирно, берегла от жары и морозов, зимой, чтобы не простуживался, клала в чай малиновое варенье. Он был передовиком, ездил на совещания в Томск вместе с Георгием Раковым, но в большую славу, как Георгий, не вошел – не был выдающимся.
«Серьезный человек! – говорил о нем директор Сутурмин. – Работает ровно, без срывов, а это, по моему, лучше, чем рекордсмен!» Были такие в леспромхозе – иную смену давали по пять норм, а иную – полнормы. Григорий же работал ровно.
Ульяна было домоседкой. После рождения второго ребенка совсем засиделась дома, ходила только в кино да на работу, оставляя детишек матери Григория. От первого мужа Ульяны – техника, погибшего под Орлом, – осталась большая библиотека. Томов двести, подобранных умело, было в ней, да Ульяна нет-нет приносила домой новую книгу, свежий журнал, а когда объявили подписку на издания, стала на очередь. Так появились в библиотеке сочинения Горького, Мопассана, Герцена, Гоголя, Толстого и многих других. Григорий привез кедровые доски, расширил стеллаж, и теперь целая стена в их комнате была занята книгами.
Григорий пристрастился к чтению так же незаметно и постепенно, как бросил пить. Редкий вечер теперь, поужинав, не брал он книгу, чтобы завалиться на мягкий диван, уютно освещенный настенной лампой в синем абажуре. Убрав посуду, Ульяна усаживалась у него в ногах, накидывала на пологие плечи теплый платок и тоже брала книгу. Так и сидела она весь вечер в его ногах. Уютная, теплая, ласковая. Иногда поднимет голову, улыбнется затуманенными глазами и опять читает. И незаметно пришло такое время, когда Григорий вдруг обнаружил – все прочитано. Не заметил он, как прочел более двухсот книг.
Зато Ульяна замечала все. Григорий стал лучше, грамотней говорить, понимать сложные вещи. Ульяна приходила в восторг, когда он правильно оценивал кинофильм, умел отличить дурное от настоящего, но виду не показывала. Умной женщиной была Ульяна, понимала, что мужчину нужно тешить признанием его авторитетности в делах. Потому ни одного дела – мелкого или большого – не начинала без того, чтобы не спросить Григория, не посоветоваться с ним. В том случае, если он собирался поступить так, как не хотелось ей, действовала хитро, тонко и добивалась своего – Григорий делал так, как ей было нужно. Это не обременяло его, так как она всегда поступала разумно.
Семь лет назад привез Григорий Ульяне из Томска невиданной красоты и яркости сережки; протягивая их жене, загустел румянцем на щеках – до смешного нравились они ему. Ульяна горячо поблагодарила, крепко обняла мужа – соскучилась, видно, за две недели, полюбовалась на сережки с видимым удовольствием. Потом надела их в гости, и он был доволен: на сережки все обращали внимание. Вечером Ульяна сложила сережки в комод, сказав: «Пусть полежат, сохраннее будут. К чему мне молодиться!» Потом о них как-то забылось, но вот в прошлом году Ульяна достала сережки и протянула на ладони Григорию: «Помнишь?» Он вспомнил и улыбнулся – затейливая, безвкусная штучка!
Вырос Григорий Семенов за десять лет жизни с Ульяной Пичугиной. Выступая на собраниях, порой сдерживался – говори проще, Григорий! Не из тех он был людей, которые свои знания, начитанность стремятся выложить сразу же, с первых слов разговора. Точно стеснялся он употреблять книжные, чужие слова, а только грамотней и глаже стал говорить теми же словами, которыми обходились все.
В душе мягким, покладистым человеком был Григорий.
Как-то Ульяна, закинув на его шею горячие руки, прошептала любовно: «Большой ты, Гришутка, сильный, а душа у тебя детская! Так и хочется мне взять тебя на руки, как Валерия!»
Вот поэтому, наверное, плохой бригадир получается из Григория!
Глухоманью, нарымской стороной идет Семенов. В расхлябь невидимой тайги течет длинная весенняя ночь, сапоги-бродни выстукивают: «Ша-гай, ша-гай!» Иногда он включает карманный фонарик, и тогда наваливается со всех сторон, громоздится тайга – из тьмы высовывается мокрая ветка, приближается к лицу, но не задевает, уползая вверх, в темень. Под ногами, в кружочке света, оловом отливает снег, перемешанный с водой.
«Ша-гай! Ша-гай!» – выстукивают бродни.
Далек его путь – шестьдесят километров. На именных золотых часах – двенадцать, а он еще не дошел до поворота на большую дорогу.
«Делаю четыре километра в час. Не больше!» – подсчитывает Григорий.
Лесозаготовители в Глухой Мяте просыпаются от тишины, оттого, что не слышат хрипловатого голоса бригадира: «Подъем, товарищи!» Они просыпаются и молча лежат в тишине, удивленные ею. И только немного погодя вспоминают, что голос и не раздастся, – нет с ними бригадира Григория Семенова. Лежат лесозаготовители, думают. Слишком крупным, большим человеком был бригадир, чтобы можно было не заметить его отсутствие в низкой комнате барака.
Ушел Семенов.
Пустовато стало в комнате За стенами ни шевеления, ни гуда, ни шороха, – угулявшись, ушумевшись за ночь, притихла тайга, да и на чердаке перестал ходить неизвестный. Наверное, тоже завалился спать, утомившись за ночь. Глухая тишина окрест барака. Думается лесозаготовителям, что тишина подозрительна, что она сглотнула, притаила в себе ушедшего в дальний путь бригадира Семенова. Думается людям, что оттого и притихла она, что сделала свое дело – закружила ветром Григория, завертела и теперь молчит в утренней, довольной дреме.
Ушел бригадир Семенов, и от этого кажется людям, что частичку самого себя оставил он в них. Эта частичка – забота, словно бригадир, уйдя в ночь, разом стряхнул с себя бремя забот о делах и, стряхнув, каждому дал по частичке: нате, несите, думайте и заботьтесь! Каждому выдал осколочек тяжелой бригадирской ноши Семенов, и от тяжести ее Михаил Силантьев сердито думает: «Черт возьми! Он ушел, а мы тут лежи и маракуй!» И точно от такой же тяжести, ответственности, заботы Федор Титов просыпается сам, чего с ним никогда не случалось – его всегда будили.
Просыпаются лесозаготовители, встают с тонких, залежанных матрасов, идут умываться, а сами соображают, обдумывают и убеждаются окончательно, что сильно должна измениться жизнь в Глухой Мяте за три дня, которые проведет в дороге Семенов. Один человек ушел, а изменится все: расстановка рабочей силы, механизмов, распорядок дня. Кого ставить на раскряжевку, что будет делать Раков? Много вопросов возникает оттого, что ушел Григорий Семенов. И все нужно решить, все узелки развязать.
Первым за развязывание узелков возьмется Георгий Раков – он замещает бригадира, ему и карты в руки. Но странно кажется это людям; нет, Раков все-таки не то, что Григорий Семенов: к Григорию привыкли, а Раков бригадир временный, новый. Он совсем не то, что Семенов. Не показал себя еще Георгий, не проявил!
Умывшись, садятся люди за стол, молча принимаются завтракать. На бригадирском месте – Георгий Раков, и это непривычно, немного даже смешно: маленького роста человек Георгий, а на табурете Семенова – низком, специально им выбранном, – кажется еще меньше. Словно опустел на левом конце стол.
– Половину, поди, прошел! – говорит Никита Федорович, хлебая густое варево. – Он километра по четыре-пять делает.
– Пять-шесть! – отрезает Георгий Раков со своего бригадирского места. – Он прошел сорок километров!
Ничуть не изменился Георгий Раков оттого, что взвалил на него Григорий бригадирскую ношу, да и меняться нечему: вид Георгия – надменный, суровый и чуть презрительный – хорош, по его мнению, для командирской роли. Даже и не думает о том Георгий, какое впечатление могут произвести на людей его жесты, его слова. Безразлично ему отношение лесозаготовителей к себе, и бригадирскую власть он ощущает точно так, как ощутил бы прибавку работы на тракторе, как если бы ему предложили: «Работай в сутки по двадцать четыре часа! Это нужно!» Согласился бы на это Раков, но ничего бы не испытал. Так нужно! Нет у него раздумий, сомнений, как у Григория Семенова, не тревожит себя мыслью, что не так скажет, не так поглядит на человека.
Увидев, что люди прикончили варево и закуривают, он поднимается с бригадирского места, прищурившись, хлопает ладошами:
– Внимание, товарищи! Произведем расстановку! – и, видимо, по привычке стучит согнутым пальцем по стакану, и от этого в комнате вдруг становится так, как бывает на собраниях. Оглядываются лесозаготовители и видят – действительно так! Вое чинно сидят за столом, накрытым скатертью; Раков стоит в позе оратора, и над его головой даже висит плакат – «Досрочно выполним первую послевоенную пятилетку!», написанный еще рабочими химлесхоза масляной краской на стене и от этого напрочно, навечно въевшийся в известку. Если бы не было на столе алюминиевых мисок, совсем бы походила комната барака на комнату заседаний, а лесозаготовители – на людей, сидящих на собрании. – Товарищи! Семенов временно выбыл, – продолжает Раков председательским тоном, – поэтому перед нами встал вопрос о замене. У кого есть какие предложения, товарищи?
Видно, что Раков понаторел проводить собрания, наловчился – садится на свое место, как на почетный стул в президиуме, складывает руки на столе и вопросительно обводит глазами лесозаготовителей, чтобы немедленно предоставить слово первому же желающему высказаться в объявленных прениях. Так и ждется, что вот-вот разольется трель председательского колокольчика.
– Кто имеет слово?
Ошеломленные необычным разворотом событий, молчат лесозаготовители. Никита Федорович Борщев, видимо сразу же почувствовав торжественность обстановки, умненько сложил морщины на лбу и стал походить на иконного пророка. Он точно так же, как Раков, выкладывает руки на стол, крутит мосластыми пальцами и тоже обводит взглядом людей, ожидая выступления. Ребята-десятиклассники уткнулись в стаканы – им смешно и любопытно. Михаил Силантьев открыто улыбается. А механик Изюмин с удовольствием следит за всеми.
Ракову же наплевать; заметив спрятанные улыбки парней, откровенную – Силантьева, он и бровью не ведет, а еще строже говорит:
– Раз нет соображений, расстановку произведу сам! Слушайте внимательно! – Он снова поднимается, надменный, суровый, несмущающийся. – Удочкин станет на сучкорезку, Изюмин – на штабелевку, Титов будет работать в ночную… Вот так! Расстановка окончательная! – отрезает он. – Я спрашивал, вы молчали, значит, окончательная!
– Расстановка правильная! – отзывается Никита Федорович. – Я согласный…
Но не все, видимо, согласны с Георгием Раковым. На том конце стола, где сидит Силантьев, слышится говор, шевеление, скрип табуреток, потом раздается голос Федора Титова:
– Ты это один думал – меня в ночную назначить? Или с кем еще посоветовался?
– Один! – отрезает Раков и медленно, неохотно поворачивает голову в сторону Федора. – Я должен, как бригадир, работать в день.
– Правильно рассудил! – гудит Никита Федорович, и к его голосу присоединяются еще голоса. Федор не может спервоначалу разобрать, чьи голоса, но потом узнает басок Силантьева, дискант Удочкина и даже баритон Бориса Бережкова. Поддержкой наполнены голоса лесозаготовителей, и Федор сникает, беспокойно возится на табуретке и, чтобы шум прекратился, выкрикивает:
– Да подождите вы! Я же не отказываюсь! Чего разорались!
И шум сразу стихает.
Покончив с вопросом о назначении Федора в ночную смену, Раков поворачивается к механику Изюмину, назначенному на штабелевку – работу для механиков необычную, редко ими выполняемую. В лесу механики передвижных электростанций в таком же почете, как и трактористы. Они своеобразная аристократия среди лесозаготовителей, связанных с техникой. Что скажет Изюмин? От согласия механика зависит многое – это единственный человек, который может по-настоящему заменить Семенова, он раньше не принимал участия в других работах.
– Ваше мнение, товарищ Изюмин? – спрашивает Раков, делая маленькую заминку перед словом «товарищ». Всего, может быть, долю секунды длится заминка, но лесозаготовители понимают, что к механику Раков обращается совсем не так, как к другим, что в прибавленном слове «товарищ» скрывается доля иного отношения к Изюмину, чем к другим.
– Вы согласны стать на штабелевку?
– Да! – коротко отвечает Изюмин, склоняя крупную, заседевшую на висках голову. – Можете продолжать дальше вашу беседу с товарищами! – прибавляет он вежливо.
– Ой, как хорошо! – неожиданно для всех восклицает Дарья, все время молча стоящая в уголке комнаты. – Ой, как хорошо! – повторяет она и радостно всплескивает руками. Она вся сияет оттого, что в бараке люди приходят к согласию, что вопросы решаются без споров и скандалов, что создалась дружная, согласная обстановка. Дарья, радостно рванувшаяся к Изюмину, вызывает у лесозаготовителей теплое, ласковое чувство, а Михаил Силантьев снова, как в то памятное утро, думает: «Глаза у нее, ну, ровно у матери! И вовсе не чумная она, а душевная!»
Но механик Изюмин по-другому откликается на восклицание Дарьи. Очень учтиво, очень весело, но насмешливо он спрашивает ее:
– Вы что же, Дарья Власьевна, сомневались во мне?
– Ой, что вы! – пугается Дарья. – Я и не думала!
– Я прощаю вас! – говорит механик и утыкается в книгу, появившуюся неизвестно откуда. Он как бы показывает этим, что разговоры окончены и что они, собственно, не стоят и выеденного яйца, – Изюмин и не думал отказываться от штабелевки, а, наоборот, горел желанием катать бревна.
– Теперь о рабочем дне! – говорит Раков. – Есть предложение работать по десять часов. Его вчера внес Семенов… Прошу высказываться!
Но высказываться никто не желает.
– Утвердить! – говорит Никита Федорович, поглаживая бороду. И никто не возражает ему.
– Мы организовались в единый коллектив! – торжественно восклицает механик Изюмин, бросая книгу, и в этот момент кажется, что у него под мышкой зажат пузатый портфель.
Григорий Семенов вторые сутки на ногах.
В одиннадцать часов утра выходит он из центрального поселка леспромхоза. На небе полыхает по летнему солнце, крутится колесом, окунается лучами в проклюнувшееся средь кустарников озерцо. Жарко по-настоящему. На ветластой осине дерутся, озорничают воробьи…
Рядом с Григорием шагает жена Ульяна, впереди перепрыгивает через лужицы мальчик лет десяти – Валерка. Они провожают отца. Идут берегом Оби. Неспокойна река – на ней, как и на земле, бегут журчливые ручейки; грязная, серая, источенная водой, пористая, как сыр, она готова двинуться на север. Если прислушаться, можно уловить звонкий треск льда.
– Валерий! – говорит Ульяна сыну. – Беги вперед, мне нужно с отцом поговорить.
Он послушно забегает вперед, разбрызгивает лужи. Капельки воды вспыхивают на солнце пологой радугой… Ульяна невысокая, смуглая, нос у нее с горбинкой, губы полные и растрескавшиеся, а профиль чуть-чуть мужской.
– Не тронулась бы река, Григорий! Ты где переходишь?
– У разбитой ветлы.
– Далеко! Смотри, Гриша, будь осторожен! – Она берет его руку, просовывает пальцы меж его пальцами, ласково пожимает.
– Не волнуйся, Уля! – благодарно говорит он.
– Не гусарствуй! – просит она.
Ульяна долго и внимательно глядит на Обь, на ручейки, потом на небо, раздумывает, ищет приметы близкого весноводья. Она приметлива, знает Обь, и, когда снова обращается к мужу, ее лицо спокойно.
– Как у тебя дела-то, бригадир? – спрашивает она, ласково сжимая его пальцы.
– Ничего! Рубим понемногу!
Ульяна замедляет шаги… Григорий для нее – открытая книга, набранная крупным шрифтом. Ульяна читает ее легко. Стоило ответить ему на вопрос – «ничего!» – и при этом небрежно, мельком улыбнуться, как поняла она, что неважно идет дело у бригадира в Глухой Мяте. Прямо об этом Григорий никогда не скажет: упрям он, настойчив и – уж она-то знает! – самолюбив. Странно уживаются в нем мальчишество, житейская непрактичность, застенчивая нежность с твердостью, упрямством, фанатической преданностью делу. В тот день, когда она впервые увидела Григория, ее поразила эта редкая смесь мужества и мягкости – поглядела Ульяна на губы, на подбородок Григория и подумала: «Ого! Этот человек способен на многое!» А перевела взгляд на глаза, на тонкие ноздри маленького носа и внутренне улыбнулась: «Мальчишка он еще, маленький и славный!» И еще одно поразило Ульяну – начитанной она была, большой книжницей и, поглядев впервые на Григория, подумала, что напоминает он чем-то молодого Петра, описанного Алексеем Толстым. Такой же долговязый, мелкоголовый, и губы гузкой, и руки аршинные, да и походка птичья, подпрыгивающая. «Вон куда метнула!» – посмеялась над собой мысленно Ульяна, но он именно таким остался в ее памяти. Разным был в жизни Григорий, неожиданным, но для нее всегда понятным.
– Успеете до навигации вырубить Глухую Мяту? – прямо спрашивает она.
Знает Ульяна, что на такой вопрос он ответит правду, но все-такн искоса следит за его лицом. Он на миг сжимает губы, вскидывает левую бровь – она у него подвижная, живая, – думает немного и отвечает:
– Думаю, что не успеем!
Ну вот – она не ошиблась! Ульяна шагает медленно, опустив голову, смотрит на носки аккуратных, начищенных хромовых сапог, плотно облегающих полноватую ногу. Говорит раздумчиво:
– Знаешь, Гриша, самое правильное – вести себя спокойно, командовать как можно меньше, а больше советоваться с людьми. Понятно – опыта ты не имеешь… А с Федором, по-моему, просто! Он неплохой парень! Я их семью знаю! Недавно у старшей сестры Федора роды принимала – отличный мужик родился! Хорошая семья! Я бы на твоем месте с Федором по-дружески обращалась, он на ласку отзывчивый. Попробуй, Гриша! Скажи ему, что племянник хорошо развивается, пять пятьсот тянет.
Ульяна говорит рассудительно, веско и по-прежнему смотрит на носки сапог, бережливо перешагивает через небольшие лужицы, а те, что побольше, обходит стороной, и вместе с ней, связанный переплетенными руками, шагает Григорий. Ему вспоминается, что вот так же рассудительно говорил директор Сутурмин, и говорил почти то же самое, что Ульяна.
– Народ в Глухой Мяте неплохой! Георгий Раков, Никита Федорович, Петя Удочкин… А главное, Гриша, нужно заработать авторитет! Это основное… Да ты и сам знаешь! – вдруг весело встряхивает головой она и замолкает.
Умный человек Ульяна. Понимает она, сердцем улавливает, что достаточно нравоучений, что нельзя переборщать, и разговор завершает шуткой.
– Ученого учить – только портить! – смеется она и без перехода спрашивает: – Как там Дарьюшка живет?
– Стряпает! Замечательно нас кормит Дарья!
– Милая женщина! – ласково произносит Ульяна. – Люблю я ее! Как она делает? – Ульяна останавливается, снимает пальцы с пальцев мужа и неизъяснимо прелестным, девичьим движением прижимает руки к груди. Глаза ее широко открываются, губы по-Дарьиному округляются – изумленно и мило. И Ульяна восклицает Дарьиным голосом: – Ой, мамочки, хорошие мои!
Григорий любуется женой, радостно смеется: Ульяна сейчас удивительно похожа на Дарью.
– Ты не давай Дарью в обиду, Гриша! Ей нужно жизнь начинать сначала. Замуж ей надо!
Ульяна замолкает, но внезапно наклоняется к нему и, поджав губы, жалуется:
– А я старею, Гриша!
– Ты с чего это?
– А вот с чего! – певуче отвечает она и, притянув к себе его руку, чтобы нагнулся, шепчет на ухо: – Женить начинаю! Примета старости!
Хитра, ох хитра жена бригадира Семенова Ульяна! Не хочет она, чтобы молодой муж сам заметил гусиные лапки на ее висках, не хочет, чтобы первым сказал ей о седой пряди волос, и поэтому сама напоминает ему время от времени о своем возрасте. Готовит исподволь мужа к тяжелому для нее известию – стара ты, Ульяна, много старше своего Гриши! Понимает Ульяна, что в сто раз хуже будет, если Григорий сам молчаливо заметит ее возраст.
– Женить начинаю! – шепчет Ульяна, щекоча его ухо теплым дыханием, и он чувствует плечом прикосновение ее высокой, налитой здоровьем груди. Воровато оглянувшись на Валерку, Гриша жадно обнимает жену, прижимает к себе. Она подается вперед и тоже следит одним глазом за Валеркой, но прижимается к нему крепко, нежно, чуть вздрогнув в широких бедрах, точно по ним прокатывается волна.
– Идти надо!
Она еле слышно отзывается:
– Скоро уж вернешься!
Берег Оби делается положе, кустарник редеет. Они идут отдельно, молча. Валерка бежит впереди. С обского берега дорога поворачивает направо, петлянув по взгорку, забирается в кедрач. По колеям дороги, пробитым тракторными гусеницами, бегут мутные потоки, журча, рвутся к Оби.
Верхушки сосен облиты голубым сиянием. Тайга истекает туманом – прозрачным, тонким; она словно дымит им.
– Поворот! – останавливается Григорий.
– Валерий! – зовет Ульяна.
Мальчик подбегает.
– Ну, сынок! – сгибается Григорий, и Валерка кидается к нему, подпрыгнув, повисает на шее, пелует в небритую щеку.
– Ты колючий, папа! Возвращайся скорее!
Ульяна исподлобья смотрит на них, нетерпеливо переступает с ноги на ногу, а когда раскрасневшийся сын отрывается от Григория, берет его за полы телогрейки, раздельно говорит:
– Береги себя! Пойдешь через реки, выруби шест. Нож есть?
– Да!
– Не забудь вырубить шест… Ну, будь счастлив! – Она нежно, легко целует его.
Он уходит, поднимается на пригорок, весь облитый солнцем, отсветами голубых луж.
– Будь счастлив, Гриша! – машет рукой Ульяна.
Он уходит, а они стоят долго, и она что-то шепчет про себя. Только Ульяна знает, чего стоило ей спокойствие, деланное равнодушие к тому, что муж возвращается в Глухую Мяту по раскисшей, готовой тронуться на север Оби. Остаться хотя бы до вечера, выждать, когда подморозит дорогу, не решилась предложить Ульяна – знала, что не согласится Григорий. А она никогда не настаивала на своем в тех случаях, когда была уверена, что он не послушается ее. Она берегла случаи, когда могла поставить на своем. Боялась Ульяна, что хоть единожды в жизни Григорий поступит вопреки ее желанию. Кто знает, будет ли это последний раз?