bannerbannerbanner
Глухая Мята

Виль Владимирович Липатов
Глухая Мята

Полная версия

3

За двадцать минут до обеда Михаил Силантьев просит Петра Удочкина: «Пореви сучкорезкой, я в одно местечко сбегаю!» – и, получив согласие, торопливо снимает брезентовый фартук.

«Чего это он?» – раздумывает Удочкин, включая инструмент. Услышав разговор, отрывается от пилы бригадир Семенов, смотрит на торопящегося Силантьева, хочет что-то сказать, но не успевает – Силантьев спрыгивает с эстакады и скрывается.

Петр провожает его взглядом, не замечая, что сучкорезка дико заливается на холостом ходу.

– Выключи! – точно издалека доносится до него голос бригадира, и Петр приходит в себя. Наклоняясь к свежему хлысту, думает: «К Дарье побежал!» Потом Петр тщательно срезает толстый сук, заравнивает место, любуется на работу и нагибается к другому сучку. «К Дарье побежал! – продолжает размышлять он. – Что он, интересно, задумал?» Длинное, большегубое лицо Петра задумчиво. Он лезет в карман пиджака, достает перевитый березовый корень… Силантьев, напыжившись, глядит на него, словно говорит: «Хорошие попадались бабенки! Я им спуску не давал!»

– Обидит он Дарью! – шепотом произносит Удочкин, бросает сучкорезку и перешагивает через хлыст, чтобы спуститься с эстакады. Но он не успевает сделать этого.

– Ты куда? – останавливает Удочкина бригадир.

– Сейчас вернусь, Григорий Григорьевич!

– Вы что, товарищи! Это демонстрация? Пятнадцать минут до обеда, а вы разбегаетесь! Вернись на место, Петр! – сердится Семенов.

Удочкин возвращается к сучкорезке.

«Ведь обидит Михаил Дарью!» – уверенно думает он, ворочая тяжелым инструментом. Огромный сук не поддается, диск застревает в дереве, останавливается – мотор дико гудит. Удочкин выхватывает сучкорезку из пропила и нервно оглядывается на бригадира и Борщева: оба – и Семенов и Никита Федорович Борщев – повернулись к Петру.

– Безобразие! – укоряет Борщев.

«Спокойнее, спокойнее!» – уговаривает себя Удочкин, но все не может отвлечься от мысли о Дарье… Полмесяца прошло, как стал он примечать взгляды Силантьева на нее. Сначала Петр краснел по уши, когда Михаил замаслившимися глазами пробегал по Дарьиной фигуре, точно раздевал ее догола. Он бесстыдно следил за нею и подмигивал Петру, если их взгляды встречались. «Вкусна бабенка!» – откровенно говорили его глаза на тугом лице. Петр стыдливо опускал голову, затаивал дыхание: обжигающий стыд за другого мучил его, он не припоминал, чтобы ему было так мучительно стыдно за себя. Но страшным было другое: после подмигивания Силантьева Петра непреодолимо тянуло посмотреть туда же, куда смотрел Силантьев. Он боролся с собой и боялся, что не выдержит, взглянет на обнаженные выше колен ноги Дарьи, и она увидит это. У Петра от страха падало сердце.

Позднее Удочкин заметил перемену в Силантьеве… Удочкин вообще многое замечал за людьми. Не своей жизнью, а жизнью других жил он – спокойный, незаметный. Он был тихим островком среди громких фраз, горячих страстей, ссор и схваток других людей. И поэтому все примечал за ними. Вот и тут так же – разительную перемену в отношении Силантьева к Дарье заметил Удочкин: Михаил словно опасался молодой женщины. Когда она проходила по бараку, отворачивался, не глядел на нее, норовил уступить дорогу; за обедом или ужином, принимая из ее рук тарелку, зло дергал губами; а однажды, когда она починила его телогрейку, даже не поблагодарил: фыркнул насмешливо и тотчас вышел из комнаты. Главное чувство Петра к Дарье – жалость… Два года назад в теплую лунную ночь, на рассвете, когда леспромхозовский поселок, потягиваясь, готовился вставать, по росе прибежала Дарья в дом соседей, Удочкиных. Дрожала мелко, жалко, руки висели плетями, а на голом круглом плече лежала прядь вырванных волос. Дарья не плакала.

– Ой, милушка! Убил он тебя, негодяй! – взвыла в голос мать Петра. Дарья молча обвисла на стуле. За окнами хрипел и дико матерился ее муж, Васька Сторожев.

– Выходи, сволочь, убью!

На рассвете Ваську арестовал участковый уполномоченный за драку в клубе – Сторожев избил в кровь заведующего, высадил стекла.

– И зачем ты за него пошла, Дарьюшка?! Ведь он был постылый да немилый… Почто пошла! – причитала Петрова мать. Знали в поселке, что Васька чуть не силком заставил робкую Дарью выйти за него. – И когда его посадят, ирода!

Васька получил пять лет…

С тех пор острая, как осколочек стекла, жалость вошла в Петрову душу. Когда вспоминал о Дарье, видел висящие, точно перебитые в суставах руки и курчавую прядь волос на белом, нежном плече…

«Зачем Силантьев пошел за ней?» – мучается Петр, и вдруг представляется ему, что примеченная за Силантьевым перемена только маскировка, обман, отвод глаз. «У них, наверно, уже все произошло, а чтобы не заметили, он отводит глаза», – думается Удочкину, и от этой мысли Дарья становится неприятной, грязной.

«Ведь не девушка она! Ей можно!» – соображает Петр, стараясь вспомнить, как Дарья ведет себя с Михаилом, и ему кажется, что она прячется от людских глаз. Припоминаются только мелочи – вот вчера Дарья поздно вечером выходила из барака, а он не знает, где был в это время Силантьев. Неужели с ней? Все может быть! Ведь пошла она за пьяницу Ваську! Пошла! А теперь ей и вовсе море по колено!

Неловко, сумрачно становится Петру от этих мыслей, а Дарья представляется похожей на тех женщин, о которых рассказывает Михаил Силантьев… В его рассказах все женщины одинаковы – у них только разные имена и цвет волос, в остальном они похожи, как сосны в бору. Когда Силантьев говорит о них, Петру кажется, что на женщинах нет одежд – они обнажены, бесстыдны, бессовестны. У них одна забота – выпить на силантьевские деньги и завалиться с ним в кровать. Это дерзкие и бесшабашные женщины. В рассказах Михаила они не имеют ни родных, ни детей, ни дома, ни привязанностей, они, как перекати-поле, несутся в жизненном вихре навстречу Силантьеву, чтобы ненадолго, иногда на одну ночь, задержаться в его объятиях.

«Долго нет Михаила!» – думает Петр и морщится, точно от боли. Теперь Дарья окончательно похожа на тех, силантьевских женщин. Все, что было связано раньше с ней, исчезает, и остается только воспоминание о цвете волос – шатенка – и имя Дарья. Он хочет нарочно представить прежнюю Дарью и не может, а когда закрывает глаза, то в них безликая шатенка по имени Дарья, покачивая бедрами, подходит к Силантьеву…

– Ерунда! – громко говорит Петр, чтобы спугнуть видение. Оно действительно исчезает, но внутри, рядом с сердцем, копошится лохматое, тягостное…

– Петр, кончай хлыст! Скоро обед! – кричит бригадир.

– Кончаю!

4

Внезапно, точно отрезанная, тайга расступается, и Силантьев показывается перед бараком.

Над кругляшком вырубленного сосняка, над крышей барака плывут облака. Тонкие, прозрачные, как дым, полосы отделяются от них, перевившись, тянутся к земле. В низких, светлых тучах ворочаются, клубятся еще одни тучи – черные, густые, – они двигаются навстречу общему движению, и от этого представляется, что небо опускается на землю.

Силантьев поправляет одежду, сваливает немного набок шапку – теперь он готов войти в барак. Но в этот момент за дверью слышится перебористый стук подкованных сапог, шарк материи. Это неожиданно. Силантьев замирает, ожидая, что Дарья сейчас же выйдет на порог и увидит его, и ему становится не по себе, кажется, что он не готов к встрече с женщиной и, если она вот так, вдруг, появится на пороге, он не найдет слов.

– Так твою! – шепотом матерится Силантьев и прыжком отскакивает от крыльца, ныряет в сосняк, скрывается за низкими ветвями.

В бараке грохочут, стукотят сапоги, Силантьев насмешливо надувает губы – ему смешно, что произошло с ним. Он снова матерится шепотом, иронически думает: «Какая-то шальная она, вроде даже психоватая! Тут не мудрено, что заробеешь. Вытаращит свои буркалы, хоть всех святых выноси!» Но смешливость скоро проходит, и Силантьев начинает злиться.

– Положил я на это дело! – громко говорит он и хочет выйти из сосняка, но опять ничего не получается – с кастрюлей в руках Дарья показывается из барака. Одета она обычно – коротенькая телогрейка, перетянутая в талии широким ремнем, юбка клеш, на ногах аккуратные кирзовые сапоги. Дарья проворна, легка в движениях, она не ходит, а перелетает с места на место, как молоденькая перепелка. Сегодня Дарья весела. Увязывая кастрюли на санках, поет что-то радостное, смешное. Михаил наблюдает за ней, и ему вспоминаются недавние слова Никиты Федоровича о Дарье. «Аккуратная женщина!» – сказал старик.

В нарымских местах эти слова значат многое. Аккуратная – это относится к небольшой, ладной фигуре, к ее спокойным, округлым движениям; аккуратная – это сказано и о тихом, веселом и покладистом характере Дарьи, о том, что она живет аккуратно: не криклива, не суетна, не тщеславна. Аккуратная женщина – такую оценку в нарымских краях заслужить не легко: здесь в большом уважении тихие, скромные женщины, умелые в работе, немногословные дома, храбрые в тайге. Здесь в великой чести те женщины, голос которых не очень-то слышен дома, но звонок на веселой гулянке, когда поются протяжные песни, сотню лет назад привезенные с Украины, или, как говорят здесь, с России, точно нарымские края находятся в другой республике.

Безвычурны женщины в нарымских краях. Многие из них, окончив школы и институты, остаются на всю жизнь истыми нарымчанками – умеют ездить в обласках по кипящей, как чайник, ветреной Оби, лазить на кедры, ловко носят кирзовые сапоги, брезентовые брюки, охотничий нож за поясом. На всю жизнь они сохраняют медленную улыбчивость, созерцательность. Они умеют молчать и слушать других, как слушали когда-то тайгу. Нарымчанки не любят пышных слов, броских материй, накрашенных губ.

В исконных нарымских селах – по рекам Кеть, Васюган, в Колпашевском районе, по Тыму, где можно встретить остяков, – голоса женщин до сих пор хранят напевность украинского говора. Но нарымские женщины суровей, сдержанней, крепче в кости украинок. Броско красивых женщин в Нарыме почти нет. Красота нарымской женщины видна не сразу, но тот, кто сумеет разглядеть ее, запомнит на всю жизнь. Красота нарымских женщин похожа на красоту нарымских мест. Нет ярких красок, резких переходов, ошеломляющих взор пейзажей, но зато много мягкости, задумчивости, суровой сдержанности в нарымских родных местах. Красота их открывается не сразу, а исподволь и только думающему, внимательному наблюдателю. Но уж если захочет, откроется красота, то на всю жизнь человек унесет с собой воспоминание о тихой, задумчивой музыке, которая вдруг послышалась в душе.

 

Красота нарымских женщин похожа на запах нарымских цветов. Аромат их слаб, чуть слышен, но нигде, ни в каких краях так не пахнут цветы – их запах своеобразен, он принадлежит только Нарыму, этот тонкий, терпкий и нежный аромат цветов.

Нелегко у нарымского старожила заслужить женщине похвалу. И вот ее заслужила Дарья у Никиты Федоровича Борщева, человека, родившегося на Оби.

Дарья привязывает кастрюли к санкам, укутывает шубой, холстиной, берется за веревочку, глянув в небо, укоризненно поджимает губы: «Ну и погода! Чисто весенняя! То солнце, то тучи – не разберешь!» Под ногами тоже расхлябь снега, тоненькие ручейки, прелые иглы. Дарья покачивает головой и вдруг улыбается так, точно окружающее не коснулось ее.

– Поехала, лошадка! – понукает она себя, впрягаясь в санки.

Михаил Силантьев усмехается: «А и верно – блажная! Не поймешь ее – вроде тертая баба, была замужем, а ровно дите… А ведь мужик, говорят, был пьяница из пьяниц! Всего, поди, навидалась!» Чувство неловкости охватывает Силантьева. Он как будто со стороны смотрит на себя и видит, что дико, необычно для тайги происходящее: по дороге везет санки маленькая женщина, а за соснами затаился здоровенный мужчина в пудовых сапогах-броднях. Точно разбойник на большой дороге, караулит он Дарью. И даже бродни с отворотами напоминают разбойника из детских книжек, не хватает только пистолета в руке, а нож за ремнем есть.

– Чудеса! – насмешливо сообщает тайге Силантьев о необычности, неловкости своего положения.

Под Дарьиными сапогами хлюпает снег. Не зная, что за ней наблюдают, женщина идет вольно, машет свободной рукой, напевает про себя тот же веселый мотив. Лицо у нее радостное, оживленное, и в тени сосен почти не видно веснушек, а только нежная кожа да изогнутые губы выделяются алой чертой. Она останавливается, бросает веревочку и огорченно восклицает:

– Барахло, а не пажи!

Потом Дарья нагибается, выставив коленку, высоко поднимает юбку и начинает зацеплять расстегнувшийся паж. Силантьев хорошо видит обнажившееся голое колено и кожу выше его – молочно-белую, розоватую на бедре.

Дарья застегивает паж в четырех метрах от него, скрытого густыми ветками. И Силантьеву кажется, что в тайге быстро, как во время затмения солнца, темнеет. Он цепляется за ветви, стискивает зубы, стыд заливает Силантьева, у него такое чувство, словно он пойман на месте преступления. Он отворачивается от Дарьи, и в голове проносится мысль: «Совсем сдурел! Голой бабы не видел, что ли!» И теперь ему становится стыдно вдвойне – оттого, что подглядывал за Дарьей, и оттого, что смутился. «Я тоже вроде как ошалел!» – думает Силантьев, а сам напрямик валит через тайгу. Он опять слышит скрип полозьев, веселое понуканье:

– Ну, поехали!

Метров через сто Силантьев останавливается от мысли: «Убегаю от нее!» Он делает широкий шаг, перепрыгивает через колдобину. «Я сейчас с ней поговорю!» – решительно думает Михаил, но не знает, о чем именно собирается говорить. Он, собственно, не знал этого, когда шел в барак, – ему просто нужно было увидеть Дарью, и он думал, что причина этого в неопределенности их отношений. В тот раз, когда он, сбитый с толку непонятным поведением женщины, выбежал из барака, ничего определенного не было. Вот и шел он к ней, чтобы поставить точку или добиться чего-нибудь… А чего? Этого он тоже не знает! Тогда какого черта он бросил работу? «Окончательно сдурел! – заключает Михаил и тут же находит оправдание: – С этой чумной бабой любой мужик с ума свихнется!» С эгой мыслью он и выходит на дорогу, окликает Дарью. Она от неожиданности вздрагивает, а потом глядит на него из-под горушечки руки, точно над дорогой сияет солнце.

– А, Миша! – радуется Дарья. – Ты что здесь делаешь?

– Коров пасу!

– А я, Миша, обед повезла ребятам! – сообщает Дарья, не обращая внимания на насмешку, и, выпятив нижнюю губу – ей, видимо, хочется смеяться, – добавляет: – Обед сегодня – прямо пальчики оближете! Я, Миша, его сегодня из кулинарной книги вычитала… Вы, поди, голод-н-н-ы-ии-и, как котята. Берись, Миша!

Он осторожно берется за тоненькую веревочку, ощутив пальцами руку женщины.

– Ну и пальцы у тебя, точно железные! – удивленно говорит она.

– От работы! – поясняет Силантьев и оглядывается на свою руку, лежащую рядом с Дарьиной.

– Ой, ты не дергай! – пугается она. – Суп прольем!

Они идут рядом, плечом к плечу, и Дарья, заглядывая ему в лицо, для чего ей приходится вытягивать шею и немного заходить вперед, рассказывает, как три дня назад она чуть было не пролила суп. При этом у нее делается испуганное лицо, ресницы прижимаются к бровям.

– Ох ужя и испугалась! Гляжу – санки на боку! Подхожу к ним и чуть не плачу. Чего же это, думаю, делается – остались ребята без обеда! Смотрю, а суп не вылился! Батюшки, да как же это?.. А супу холстинка не дала вылиться! – таинственно-радостно объясняет она шепотом.

Силантьев идет осторожно, выбирает, куда поставить ногу при следующем шаге. У него такое чувство, словно веревочка от санок, за которую он держится, связала его, опутала по рукам и ногам, он накрепко привязан к ней и поэтому не может говорить громко, резко двигаться и даже думать может только медленными, осторожными мыслями. Боязнь пролить суп сковывает Михаила. Тоненькой веревочкой привязан Силантьев к санкам, и главное для него сейчас в том, чтобы довезти суп до лесосеки.

– Чего ты вычитала из книги? – спрашивает он.

– Вкусное! Рамштекс называется…

– Подумаешь! – небрежно бросает Силантьев. – Рамштекс тебе в любой столовой подадут!

– Знаю! Но то в столовой, а то – в Глухой Мяте! – Проговорив это, Дарья замолкает, но потом тянет завистливо: – Тебе хорошо, Миша, ты везде побывал! А я вот даже в Томск ни разу не ездила… Нынче обязательно поеду! Вот увидишь, Миша, обязательно поеду! Деньжат я сейчас подработаю, куплю себе в городе платье хорошее, туфли замшевые и брошку, как у Лены Раковой. Замечательная брошка! Я вишневое люблю, а она как раз – к вишневому! А туфли обязательно замшевые, теперь это модно – замшевые… Вот увидишь, куплю! Не веришь? Григорий Григорьевич посчитал мне и говорит: «Уже, Дарья, тысячу шестьсот на штабелевке заработала…»

Силантьев слушает Дарью, молчит и думает, что ее торопливые слова вызваны боязнью замолчать. Вероятно, Дарья считает, что если она прекратит болтовню, то заговорит Силантьев. И чем чаще она сыплет горошек слов, тем больше убеждается в своем предположении Силантьев: Дарья никогда так много не говорила. «Шальная! – обидчиво думает Силантьев. – Да не бойся, дурочка, ничего я тебе не сделаю!»

– Заработки в Глухой Мяте хорошие! – продолжает тараторить Дарья. – Ты знаешь, Миша, я ведь нынче впервые зарабатываю сама. Ну, теперь уж я знаю, как деньги зарабатываются! Ты не думай, я и в леспромхозе пойду на работу, стану на штабелевку и буду жить припеваючи! Вот посмотришь, Миша!

Он слышит в этих словах совсем не то, что вкладывает в них Дарья. Она говорит о том, что вовсе не трудно, оказывается, зарабатывать деньги штабелевкой, которую она раньше считала тяжелой работой и поэтому два года была уборщицей, зарабатывала мало, а Михаил понимает так: ты не заботься обо мне, ничего не говори, не хватай меня железными, черными, как у негра, пальцами, и я сама проживу спокойно. «Вы только не тревожьте меня, мужики!» – вот что понимает из слов Дарьи Михаил Силантьев. И ему жалко ее. Он думает: «Не трону и пальцем. Пусть себе живет спокойно!»

– Ты молодец! – говорит Михаил. – Работаешь хорошо.

Она радостно вскидывает лицо:

– Ты это – правду?

– Правду! Хорошо работаешь!

Их слова заглушает визг пил, грохот сырого дерева. На ходу вытирая паклей руки, к Силантьеву и Дарье идет Петр Удочкин. Он торопится, запинается на тонких стволах, а когда встречается, рассеянно говорит:

– Обед приехал! Чего-то долго?

– Ой, мамочки, хорошие мои! Неужели опоздала? – пугается Дарья.

Но Петр, посмотрев на часы, успокаивает ее:

– Нет! Ровно час!

Потом он соединяет во взгляде Дарью и Силантьева, разглядывает их так, как обычно смотрит на корень, превращенный его руками в человеческое лицо, – критически и недовольно. Что он высматривает в их лицах – непонятно, но Петр задумчиво шевелит губами и только после того, как Михаил Силантьев замечает разглядывание и поворачивается к нему, опускает глаза.

– Ты чего, Петя? – обеспокоенно спрашивает Дарья.

– Ничего! – отвечает он.

– Давайте обедать! – кричит Борщев из-под навеса. – Вот только бригадира нет… Но, поди, придет. Начнем без него.

5

Бригадира действительно нет под навесом. Обеспокоенный дружным приходом весны, Григорий Семенов меряет шагами сосняк Глухой Мяты.

Тревожно на сердце у бригадира. Так и этак считает Семенов, с той и другой стороны прикидывает, и получается плохо: не выберут лесозаготовители массив Глухой Мяты, коли весна пойдет так же сноровисто, как шла по тайге сегодня. Так и этак считает бригадир – не выходит! Цифры непреклонны. Они кричат Семенову: ничего не выйдет, бригадир, если будете работать так же, как работали раньше! Все! Бесповоротно! Хоть сто раз считай, получится то же самое!..

Час назад бригадир отозвал в сторонку Никиту Федоровича; убедившись, что никто не слышит, выложил ему расчет – как дважды два доказал старику, что темпы работы низки, что не выполнить обязательства. Выслушав, Никита Федорович сразу же начал загибать пальцы:

– Давай, как говорится, не кубометры прикинем, а человеков!.. Ну я, конечным делом, согласный на добавку рабочего дня. Георгий Раков тоже не откажется, а еще и других будет уговаривать. Значит, двое есть…

Семенов косился на пальцы Борщева, ждал, когда Никита Федорович начнет загибать остальные, но старик, перечислив себя и Ракова, не торопился называть других, думал, а затем пальцы загибал уже не так туго и резко.

– С Петром Удочкиным мы, как говорится, дотолкуемся. Это тебе – три! Теперь возьмем Силантьева… Мужик он работящий, а главное – любит зашибить деньгу! Кажись, и он не откажется. Это тебе, Григорий Григорьевич, четыре! Ну, как говорится, теперь возьмем учеников. Вот с этими туго!.. С этими я, Григорьевич, прямо не знаю, как быть! – развел руками Никита Федорович.

Видимо, и бригадир не знал, как быть с парнями, потому что ничего не сказал Борщеву. Он вообще ничего не сказал, чтобы Никита Федорович сам перебрал всех. Семенов их перебирал сотню раз, и ему было важно узнать, что думает о лесозаготовителях Никита Федорович.

– Давайте дальше! – поторопил он старика.

– Дальше, как говорится, хуже дело! Федька – ведь о нем не знаешь, что и сказать! Ему как попадет вожжа под хвост, тогда хоть караул кричи… А все-таки, как говорится, Федьку я бы сосчитал. Вот тебе – пять!.. Механика – прямо не знаю, куда его причислить. Пускай он пока повисит… Берем теперь Дарью – эта в любое время пойдет на штабелевку. Вот тебе – шесть! А против сколько – три! – ликующе сосчитал Никита Федорович, этим окончательно зачислив в подозрительную группу механика Изюмина. – Дело, как говорится, точное! Действуй, Григорий Григорьевич!..

Они, оказывается, считали одинаково, бригадир Семенов и Никита Федорович Борщев!..

Об этом и думает Семенов, шагая по раскисшей тайге. По его подсчетам получается, что лесозаготовителям нужно совсем немного прибавить рабочего времени, чтобы справиться с заданием. Всего два часа в день должны перерабатывать они – и все в порядке! Но эти два часа не записаны ни в трудовом договоре, ни в кодексе, ни в Конституции. Человек должен работать восемь часов.

Бригадир Семенов не только приказать, а даже, по существу, уговаривать не имеет права лесозаготовителей соглашаться на продление рабочего дня.

«Действуй!» – сказал ему Никита Федорович. А как действовать? Все было бы по-иному, если бы бригадир Семенов был не Семеновым, а другим бригадиром… Думается Григорию, что, будь бы на его месте другой человек – авторитетный, знающий человеческую душу командир производства, все было бы по-другому. Лесозаготовители сами бы, посчитав, прикинув, предложили бы выход.

Думается бригадиру, что люди и сейчас знают, как поступить, но выжидают решения его, Семенова. А он ничего не решил, ничего не придумал…

 

Тайга сыро шумит. Внизу сумрачно, холодно, да и в верховинах сосен, наверное, не лучше: тучи бегут низко и, влажные, зябкие, задевают кроны. Бесприютно в тайге. С деревьев каплет, и капли тяжелы, как кусочки свинца. По зимней шапке бригадира они ударяют дробинками.

Семенов садится на сгнивший ствол березы. Он закуривает и курит жадно, затягивается глубоко. От дыма немного кружится голова, но думать легче, мысли проясняются…

Лет пять назад, глубокой осенью, когда нарымские края потонули в непроходимой грязи, Григорий Семенов – молодой тогда еще тракторист – перегонял дизельную машину из одного поселка в другой. Три дня, а то и четыре не видели люди ни солнца, ни луны, ни звезд – была холодная, пустая и грязная осень. Вот тогда и случилось с ним похожее на то, что сейчас происходит в Глухой Мяте.

Километра четыре, наверное, отъехал Григорий от маленького поселка Синий Яр, давно скрылись огоньки, как вдруг трактор чихнул, дернулся корпусом и замолк. Григорий выскочил на гусеницу, засветлив лампочку моторного освещения, нырнул в двигатель и ничего не понял – все было исправно у новенького дизеля; никакой причины остановки мотора не мог найти Григорий, хотя осмотрел машину от фар до хвостовика. Он вставил заводную ручку, включил пускач и стал заводить. Пускач взялся легко, с первых оборотов; Григорий перевел обороты на двигатель, выждал, когда прикурит дизель чужого огонька, и дал газ, – машина работала четко. Он поехал дальше, удивляясь неожиданному капризу машины, но долго дивиться не пришлось – дизель опять чихнул, машина дернулась и замолкла. Все повторилось сначала: мотор снова завелся, снова провез Григория с километр и снова затих. Так повторялось раз десять, почти до самого леспромхозовского поселка. Григорий в кровь изорвал ладони о заводную ручку, лихорадочно вспоминал описанные в книгах всяческие неполадки дизелей, но так и не мог найти причину остановок. А за полкилометра до поселка мотор стал работать безостановочно. Он не заглох и в поселке, когда Григорий проехал длинную улицу – километра три, не заглох и во дворе механических мастерских, хотя Семенов нарочно дал ему погудеть на больших оборотах, рассказывая дежурному механику о случившемся. Механик облазил машину, проглядел от фар до хвостовика и пробурчал невнятное, но ясное Григорию: «Врет! Не может быть этого!»

Но Григорий-то знал, что может быть! А вот что творилось с дизелем, не ведает до сего дня, хотя с тех времен не одна машина, а десятки – капризных, своенравных – побывали в его руках. Тогда же показалось ему, что трактор жестоко не то шутил, не то издевался над ним. Григорий – человек здравого ума, без фантазий и несуеверный – подсмеивался над самим собой, но жене Ульяне о случившемся рассказал. Она тоже смеялась…

И вот сейчас Григорий вспоминает о своенравной машине, и ему думается, что похожее на тот давний случай происходит в Глухой Мяте. Не может понять он, ухватить умом ту силу, которая противостоит ему в бригаде. Она ощутима, но корни, причины скрыты глубоко, как тогда в металле двигателя. Думает ли Григорий о Федоре Титове – чувствуется эта сила, думает ли о парнях – опять она. Сила незримая, неизвестная, но противоположная его усилиям. Чаще всего он склонен думать, что эта сила – его неумение подойти к людям, работать с ними; чаще всего Григорий винит себя, когда глохнет мотором жизнь в Глухой Мяте, но порой кажется ему, что загадочная, непонятная сила к его неумению руководить добавляет частичку. Она, может быть, невелика, эта частичка, но, брошенная на чашу весов, клонит к земле груз ошибок, неумения руководить – и все рушится.

Посмеивается над собой Григорий Семенов – суеверие. Тогда в тракторе, наверное, по каким-то причинам засорялся провод горючего – вот и весь секрет. Иронизирует над собой Григорий, но все-таки напряженно раздумывает: какая сила противостоит ему в Глухой Мяте? Да есть ли она, не кажется ли ему? Федька Титов всегда был бузотером, парни-десятиклассники много занимались и в поселке. Да, наверное, мнится ему, кажется… Но факты, факты.

Впервые в жизни сегодня видел бригадир, как Георгий Раков рвал трактор – проскочил мимо него пулей, мотор ревел. Неужели на Ракова подействовал вчерашний конфуз с лопатой? Нет, не может быть этого! Георгий настолько уверенный в себе и уравновешенный человек, что не станет из-за такого пустяка рвать машину.

Мнится, конечно, все это ему. Никакая таинственная сила не противостоит Григорию, а просто он плохой, неумелый бригадир!

Семенов смотрит на часы – десять минут второго, он опаздывает на обед. Это не к лицу бригадиру, и Семенов бежит к эстакаде. Бежит неловкими, смешными скачками и в этот миг маленькой головой и длинными руками действительно напоминает смешного заморского зверя – кенгуру.

Рейтинг@Mail.ru