bannerbannerbanner
полная версияДоспехи совести и чести

Наталья Гончарова
Доспехи совести и чести

Полная версия

Никто не возразил. Не возразил и Мейер. Еще несколько минут назад он собирался домой, но теперь об этом не могло быть и речи. – «Еще слишком рано», – соврал он себе. – «Да и ночь обещает быть занятной»…

Так что на двух бричках вся компания двинулась в трактир «Париж». Мейер намеренно не сел в одну повозку с объектом своего интереса. По пути он решил разузнать о ней у порядком осоловевшего воздыхателя. Ибо, как и любой другой охотник, любил ходить на охоту во всеоружии, не слишком полагаясь на удачу.

В ходе беседы Михаил Иоганович выяснил, что дама его интереса, ни кто иная как Ксения Осиповна Чаплыгина, из Тамбовской губернии. Происходила она из семьи крестьянской, однако в юном возрасте сбежала с унтер-офицером из родительского дома, но история сей любви как водится, закончилась печально. И, в конце концов, та оказалась по слухам в самом дорогом публичном доме Петербурга, у известной в узких кругах госпожи Веллер, где за ночь брали до двадцати пяти рублей, а интерьеры и обхождение могли поразить даже самого искушенного сластолюбца. Правда там она к счастью не задержалась и в скорости обрела богатого покровителя, который и выкупил ее у госпожи Веллер. По словам собеседника, тот покровитель был не то генерал, не то тайный советник, впрочем, подвыпивший рассказчик путался не только в рангах, но и в других деталях, то преувеличивая все детали, а цифры помножая на два, верно чтоб произвести впечатленье. Так что ко всей информации Мейер отнесся скептически, так как знал, что ежели послушать про любую Петербургскую кокотку, то все они находились на содержании непременно генералов и адмиралов, тогда как в действительности не брезговали и самыми низшими чинами, а между шампанским и перепелами, перебивались хлебом с солью, спуская все немногое на азартные игры и другие пороки.

Наконец бричка остановилась перед трактиром «Париж» и вся шумная компания из двух дам, карточного шулера и еще одного повесы вошла в этот дворец разврата и порока. Мейер, ежели говорить не лукавя, к своим тридцати семи годам много где бывал. Вот только все что он видел до сего момента в самых злачных местах Петербурга, здесь, в «Париже» было помножено на два. Полумрак, что и на расстоянии руки ничего не видать, дым, чад, и копоть, и шум и крик, и звон посуды. Разгул тот был в разгаре.

Однако же Ксения Осиповна чувствовала себя будто рыба в воде, покачивая бедрами, ловко проскальзывала между пьяниц и обслуживающих их дам, со многими здороваясь и обмениваясь сальными и бесстыжими шутками, зная некоторых не только по именам, но и прозвищам. И наконец найдя свободный столик, махнула рукой компании, стоявшей у входа в растерянности и замешательстве, дав знак следовать за ней.

Стол тот был, правда, залит вином, но никого это не смущало, и Мейер решил не смущаться. До того момента отличавшийся педантичностью, выросший в строгой немецкой семье, он вдруг захотел дать волю низменным инстинктам, почувствовать свободу, перестав контролировать и жизнь и себя. Ему захотелось без оглядки предаться разгулу и пороку, и она, угадывая его тайные желания, дала знак, словно фальшь – маяк к которому он теперь плыл как корабль, затерянный в тумане, правда лишь затем чтоб разбиться.

Раннее утро. Дверь тихонько отворилась. Она не могла с точностью сказать, кто это, но чутье, подсказывало, что это матушка. Только ее шаги были мягки, неспешны и бесшумны, и только она умела открывать скрипучие двери, не издав ни звука. Лиза перестала дышать, боясь, что маменька догадается, что она давно уже не спит, но вовремя спохватившись, поняла, как неестественно выглядит сейчас и постаралась выровнять дыхание, сделав его мерным и глубоким, будто у спящего. Мария Петровна постояла немного на пороге, словно намереваясь разбудить ее, но так и не решилась, затем тихо вышла и прикрыла за собою дверь. Еще с полчаса в коридоре раздавались гулкие и торопливые шаги, то туда, то обратно, тяжелые и громкие, по всей видимости, Трусова, легкие и короткие – сестры, затем все стихло, ни треска половиц, ни приглушенных голосов. Все еще не решаясь вылезти из-под одеяла, Лиза все же облегченно выдохнула.

Она, конечно же, могла соврать, сказаться больной, или просто объявить, что не желает смотреть на убиенных птиц, кстати, и это было не далеко от истины. Но отчего то, этот секрет, все дальше и дальше отдалял ее от семьи. Она чувствовала себя льдиной, отколовшейся от огромного айсберга и пустившейся в неизведанное путешествие в одиночку, полагаясь лишь на попутный ветер, да солнце, что указывает путь, не ведая при том, что своими ласковыми, но жаркими лучами оно несет лишь погибель.

Окончательно убедившись, что во всем доме ни души, она быстро оделась, взяла с собой новую книгу, взамен старой, забытой вчера на скамье, и, захватив трость, готова была мчаться в сад, насколько ей позволял недуг, как вдруг слуга окликнул ее уже на выходе.

– Ваше Сиятельство, Елизавета Николаевна, к Вам гости, пожаловали-с, графиня Батюшкова, разрешите препроводить их в гостиную.

Лиза едва не выронила книгу из рук от неожиданности.

– Скажи, что никого нет! Скажи все на охоте! – запальчиво воскликнула она.

Прохор помешкал немного, затем, запинаясь, проговорил: – Так, барыня, я уже сказал, что вы остались, я Елизавета Николаевна не знал, что нельзя говорить, не велите гневаться, – растерянно произнес слуга.

Лиза, не смогла сдержать возглас гнева и отчаянья, да так, что Прохор с испугу даже назад попятился.

– Веди ее тогда в гостиную, да вели чай принести, да как можно скорее, да сделай чай такой сладкий и такой горький, чтоб его и пить невозможно было. Понял меня?

Прохор за всю свою жизнь насмотрелся на господ, и на их причуды, что его уже мало чем можно было удивить, но сегодня молодой барыне удалось это. Но задавать вопросы не его работа, так что слуга, получив указания, исчез с намерением точно выполнить все, что велено. Уж он то знал, что ежели господа так свирепствуют, да что-нибудь будет сделано не так, как они того желают, то не сдобровать ему тогда, и милый лик молодой барыни, всего лишь видимость, потому что барыня она и есть барыня.

Чинно сев в гостиной, Лиза начала судорожно придумывать как быстро отделаться от несносной графини. Был ли тот визит спонтанным или запланированным? И не оттого ли все так спешно отправились в этот день на охоту, что знали о приезде графини Батюшковой заблаговременно и успели вовремя ретироваться, правда, забыв ее предупредить об этом.

Вскоре появилась сама графиня. Была она уже не молода, однако еще не в том преклонном возрасте, когда человек и немощен, и безобиден и беззащитен, а в том, когда злость и досада об уходящих летах соседствуют с телом еще полным сил, но лишь для того, чтобы злость и обиду ту вымещать на тех, кто все еще молод и прекрасен. Словом была она похожа на огромный шкаф с острыми углами, посередь гостиной, взаимодействие с которым сводилось лишь к тому, чтобы его обойти.

– Что же все отправились на охоту, и даже меня не потрудились уведомить? – недовольно спросила с порога графиня.

Лиза тотчас поднялась с кресла, приветствуя Батюшкову:

– Доброго Вам дня, Анастасия Александровна, простите за случившееся недоразумение, я и сама не знала, что все отправятся на охоту. Давеча прибыл Пал Палыч, муж моей сестры, не знаю, знакомы ли вы? – начала оправдываться Лиза.

Ах, как она не любила в себе это малодушие, что неизменно на чванство или грубость, отвечала лишь шагом назад, пасуя перед человеческим хамством и наглостью, не защищаясь, а отчего то, сдаваясь без боя.

– Ну да не важно, вот только полчаса туда, а теперь полчаса обратно, и все без толку, – недовольно продолжила графиня.

– Не желаете ли чаю, коль уж так случилось, и вы здесь, и потому нужно прибытие сие употребить с пользой для дела? – попробовала пошутить Лиза, стараясь изо всех сил, сгладить щекотливую ситуацию. Она знала, что Батюшкова с ее грозным нравом, и дурным характером, была во всех гостиных персоной нежеланной, вот только фигура ее была настолько значима и весома в дворянских кругах, что принимать графиню все же требовалось со всем радушием и гостеприимством, как если бы милее и чудесней человека было и не сыскать. И не важно, что думала сама Лиза по этому поводу, имело лишь значение, что Батюшкова гораздо выше ее по социальному статусу, не говоря уже о возрасте.

– Коль уж прибыла, значит выпью, – к великому сожалению Лизы, согласилась графиня.

Подали чай. Воцарилось молчанье. Графиня не желала начинать разговор, а Лиза не знала, как его начать.

– Анастасия Александровна, любители вы чай, как его любят в нашей семье? – попыталась заговорить Лиза.

– Пустое это занятие, без пользы для дела, за стол надобно садиться только тогда, когда необходимо принять пищу, остальное баловство, да и только, – ответила графиня, затем посмотрев на книгу, лежащую на коленях Лизы, неожиданно спросила:

– И как ваш батюшка относиться к тому, что вы читаете посередь дня?

– А как к этому батюшка может относиться? Крайне положительно. Как же еще? Что ж дурного, ежели девушка будет образована, и знать будет о вещах разных не меньше мужчины? – ответила Лиза, потупив взор, так как ответ был хотя и любезен, но все же содержал в себе и скрытый вызов и даже толику дерзости.

Графиня, не отличавшаяся ни красотой, ни очарованьем, а главное не обладающая добрым сердцем, в гневе своем стала почти безобразна, что ж, злость обезображивает даже самые прекрасные черты лица, и первые красавицы со временем становятся дурны собой, ежели их обладательницы черны сердцем.

– В вашем положении, – начала свою поучительную речь графиня, и взглядом указала на трость, стоящую неподалеку, – девушке надобно не читать, а заниматься делом полезным, шитьем, к примеру, а знать слишком много вредно для души и чести девицы из благородного семейства, так как неизменно зарождает в человеке интерес и любопытство, вот только не к делам праведным, а ко всем греховному, да порочному.

 

Не отрывая взглядом от чашки, где одиноко плавала чаинка, Лиза неожиданно не только для графини, но и для самой себя спросила:

– Не затруднит ли вас, Анастасия Александровна, разъяснить, я ведь страшно несообразительна, вот и батюшка всегда об этом говорит, мол, рассказывает мне что-то, рассказывает, а я и в толк не возьму, о чем речь. Так и сейчас не пойму, что значит это «мое положение»?

– Ваше положение?! – не веря своим ушам, переспросила графиня.

Лиза, ничуть не смущаясь, вновь повторила свой вопрос, будто разговаривала не с дамой, что вдвое, а то и втрое старше себя, а с несмышленым младенцем, что никак не может понять вещи, хотя простые и понятные, вот только сказанные ему не по возрасту:

– Вот вы говорите, Анастасия Александровна, что «в моем положении» надобно заниматься шитьем, а не чтением, вот я и любопытствую, что это за «положение» такое, что является преградой для всего того, что могут делать девушки моего возраста и статуса? – с этими словами она поставила чашку на стол, и, бросая вызов, открыто посмотрела в глаза графине.

– Ваше положение известно всем, и в первую очередь вам самой, а означает оно не что иное, как невозможность осчастливить мужчину, как и подобает женщине, для чего и создал ее Господь. Вы можете дерзить, юная особа, сколь угодно, однако вам не меньше моего известно, что вы калека, стало быть, и замужество для вас невозможно, – резко ответила графиня, затем встала и со стуком поставила чашку чая на стол, отчего блюдце пронзительно загремело, а чай готов был выплеснуться из чашки.

– И все таки, Анастасия Александровна, я по-прежнему в толк не возьму, отчего мужчина будет счастлив лишь с женщиной без изъян? И, неужто, счастливы лишь те, кто телом совершенен? По моему скромному разумению, кто красив и ладно сложен, отчего то больше других несчастливы, ибо жизнь их заключается лишь в том, чтобы наслаждаться своим телесным обликом, едва ли задумываясь о красоте душевной. И, потом, ежели мужчину отпугнет мой недуг, и он не сможет быть счастлив со мной, только лишь из-за моей инаковости, значит, этот мужчина слаб и малодушен, и слишком полагается на общественное мнение, такой мужчина едва ли будет счастлив даже с первой красавицей Петербурга, так как неизбежно будет прислушиваться и ловить, куда дует ветер людской молвы, а в таком положении, будто флюгер, поворачиваясь, то на север, то на юг, то влево, то вправо, едва ли можно стать счастливым.

Графиня оторопела, отчего рот ее то открывался, то закрывался, не издавая ни звука, как у, выброшенным штормом на берег, рыбы. Не то чтобы смысл сказанного был для нее понятен, но та уверенность и спокойствие с какой Лиза увещевала ее, будто неразумное дитя, ставя себя выше ее, не по возрасту и статусу, а по мудрости жизненной, глубоко оскорбило ее и стало причиной возникшей стойкой ненависти к молодой Арсентьевой. Она могла бы еще стерпеть оскорбление, от какой-нибудь молодой дерзкой и вздорной красавицы, но от калеки, что ниже ее по всем законам людским, как ей казалось, от калеки она не потерпит такого никогда! И давясь от ярости и бессилия, она резко направилась к выходу, но в последний момент обернулась и, задыхаясь, разразилась гневной тирадой:

– В-в-вы, в-в-вы! Да как вы! Да как вы посмели! Вы так разговаривать со мной! – бессвязно выкрикивала графиня. – Я немедленно в письме сообщу об этом барону Арсентьеву. Он вам запретит читать! Такая вопиющая дерзость, могла случиться лишь с девушкой дурного воспитания, и он немедленно должен принять меры! Вас перестанут принимать в приличном обществе! Вас подвергнут остракизму! Вы еще пожалеете об этом! – наконец заключила она и исчезла, оставив за собой лишь запах табака, злости, да ладана.

Будто вложив все силы в этот разговор, Лиза без сил тяжело опустилась в кресло. Ноги как после долгого и изнуряющего бега налились свинцом, так что казалось, будто она не сможет сдвинуться и с места, даже если от этого будет зависеть ее жизнь. Облокотившись о кресло, а голову подперев рукой, Лиза закрыла глаза, пытаясь прийти в себя и усмирить сердце, бьющееся сто ударов в минуту.

Зачем она так сделала? Какой прок был спорить? Разве ж можно изменить человека за одну минуту, если его взгляды и мировоззрение, складывались десятилетиями? Чего добилась она этой дерзостью, кроме того, что теперь ее неминуемо ждут неприятности. Она не испытывала страха перед отцом, но кто знает, даже в самом тихом и вкрадчивом человеке дремлет зверь, теперь то она это точно знала. Кто бы мог подумать, что такая тихая мышка, как она, сможет выступить в открытой борьбе против противника вдвое больше и сильнее себя, забыв о последствиях и пренебрегая инстинктом самосохранения? Как право мы мало знаем себя, и как многое открывается нам о нас самих, когда в нашей жизни происходят те события, о которых, в привычной суете дней, мы и помыслить не могли. Но верила ли она сама в то, что сказала в пылу праведного гнева? Верила ли она сама, что есть, что существует такой мужчина, что взглянет на нее глазами, не замечающими ее физического уродства? Что сможет противостоять и осуждающим взглядам и насмешкам и дурной молве, что ежечасно и ежедневно, устоит перед лавиной осуждения, кто готов к остракизму, коим неминуемо подвергнет их общество, за инаковость.

Мужчины, перестанут уважать его, за то, что из всех, красавиц, он выбрал ее, ведь выбрать калеку, есть не что иное, как слабость, свидетельствующая о его мужской немощи. Ведь сильный мужчина выбирает женщину, чья стать, здоровье и красота равны его состоятельности, а слабый… Союз с ней неизбежно уронит его статут в мужском обществе.

А женщины? Женщины не простят их связь никогда, ибо никогда не смиряться, что их предпочли калеке. Их красивых и умных, их здоровых и сильных, предпочли слабой и увечной. Сей факт неизменно заронит в них зерно сомненья. Что если пустота, что живет в них, настолько пугающа, что даже красота, аргумент вечный и незыблемый, не смогла стать перевесом при выборе?

Но существует ли она, настоящая любовь? Та самая всесильная и абсолютная, что сможет преодолеть все трудности, которые суждено встретить им на своем пути?

Ответа нет.

Так или иначе, она должна узнать это. Невозможно бояться всю жизнь. Неизменно приходит время, когда следует посмотреть своим страхам в лицо. Нельзя вечно закрывать глаза на правду, равно как и вечно хранить секрет, что лежит на сердце, тяжелее камня. Сегодня, она намерена во что бы то ни стало, получить ответы на свои вопросы. И пусть судьба, укажет путь, что уготован ей.

С этими мыслями, Лиза решительно направилась в сад.

Вот только в саду никого. Лишь примятая трава подле скамейки, указывала, что он был здесь. А теперь нет никого.

И снова одиночество и снова сад.

И такая тоска сковала ей грудь, что и дышать стало трудно. Лиза присела на скамейку, тревожно вглядываясь вдаль, но вязы, как прежде молчаливы, и только щебет малых пташек, пронзал безмолвие и безмятежье. Лиза взяла в руки книгу, с влажными, после проведенной под открытым небом листами, чей переплет перестал быть надежной опорой для них, отчего те с легкостью открылись именно на том месте, где была закладка. В руки упал беззащитный цветок ветреницы, до того момента находившейся в плену страниц чужой истории. Цветок, что символ начала любовной повести, знак, что он ждал ее, знак, что был здесь. Она ласково, едва касаясь пальцами, провела по тонкому стеблю и по его увядшим лепесткам, затем вновь вернула его на место, закрыла книгу и прижала ее к груди. Лиза боялась, что символ сокровенного чувства, который она оберегает от людей, может исчезнуть, растаять или разрушиться, ежели, будет явлен миру, но пока он здесь, подле ее сердце, с ним ничего не случится, она сохранит и защитит его.

Часом ранее в саду.

Может он пришел слишком рано? Или слишком поздно? Только позабытая книга, лежавшая на скамейке, напоминала о ней. Мейер подошел, взял ее в руки, и бегло пролистал. Это был французский роман, вероятнее всего любовный, по крайней мере, если судить по тому, как часто на его страницах мелькало слово «любовь». Вот только имел ли он какое то отношение к любви? Едва ли, – ответил сам на свой вопрос Мейер, и вернул книгу на место.

И отчего любовь в жизни, ничем не напоминает любовь в книгах? Зачем писать, то чего нет, вводя в заблуждение бедных читателей, что затем ищут ее и не находят. А, смиряясь с разбитыми мечтами и желаниями, принимают любовь настоящую, шероховатую, словно лист вяза, колючую, будто стебель шиповника, и невзрачную, как цветок подорожника.

Постояв немного, но, так и не дождавшись Лизу, решил скоротать время и прогуляться, а за одним изведать новые места, тем более что за всю неделю, еще не заходил дальше этой тропинки. Затем он вновь вернется и может быть тогда, застанет ее в саду. Тем более управляющий упомянул об озере, совсем неподалеку.

Туда-то, Михаил Иоганович, и отправился.

Озером, правда, тот пруд едва ли можно было назвать. Затянутый в плен зеленых водорослей, он был примечателен лишь мириадами поденок, что поднимались над его гладью, как утренний туман, и, кружась, взмывали ввысь в вечном танце природы, дарующим не только жизнь, но и смерть.

И ни одной живой души больше. Ни всплеска рыбы, ни даже кваканья лягушек.

– Что ж, в мутной, и грязной стоячей воде выживают лишь насекомые, да пиявки, – разочарованно подумал Мейер.

Ему вдруг вспомнилось то утро, два месяца назад, и горечь прошлого накрыла его с новой силой…

Март 1979 год. Три месяца назад.

Вот уже полгода, как он был влюблен, а точнее ему казалось, что влюблен.

Погружаясь все сильнее в мир разгула и порока, он, отчего то, находил в том и удовольствие и утешенье. Словно устав как цирковая лошадь скакать по кругу, под удары хлыста, он несся вольно в неведомую даль, приносящую ему ощущенье свободы и полета. Впрочем, скорее, ложное, нежели истинное.

Воспитанный в крайней строгости, чем часто грешат родители, поведение которых, так далеко от идеала нравственности и морали, он к своим почти сорока годам, словно засиделся в роли мальчишки, чья главная задача, быть лишь примером послушанья и не боле.

И теперь оказавшись на воле, что даровала ему она, не знал, что с этой свободой делать, и оттого кидался из одной крайности в другую, стараясь преодолеть за день путь длинною в жизнь.

Дни, недели и месяцы завертелась в калейдоскопе разноцветных, но по сути однообразных событий. Жизнь разгульная, жизнь кутежная, жизнь распутная. И не было б тому конца, если б не одно мартовское утро…

Он впервые проснулся, не застав ее рядом. Сначала он не придал тому значенья, и, посмотрев тяжелым и мутным взглядом в потолок, вновь погрузился в сон. Еще несколько попыток проснуться, но голова болела с похмелья, отчего то больше чем обычно, а тревожные сновиденья, терзали не только разум, но и душу.

Наконец, выбравшись из похмельного тумана, он очнулся, и, превозмогая разбитость, сел на кровать. Еще с минуту, действительность плыла перед глазами, пока он не смог различать предметы так, как они были в действительности. Мейер оглядел комнату, пытаясь собраться с мыслями. Все было на своих местах: стул, раскиданная одежда, бутылка шампанского, и даже две, но что-то было не так. Он еще не мог понять, что именно, но чутье, подсказывало, это утро, чем то отличается от утра вчерашнего, да и всех других пробуждений до сего дня. В воздухе по-прежнему стоял резкий запах ландыша, по нему он безошибочно узнавал ее, когда она была рядом, или что была здесь.

Окинув комнату усталым взглядом, вдруг увидел, что ящик рабочего стола бесцеремонно открыт, а ключ как напоминанье о содеянном, оставлен в замочной скважине. Что ж, тот, кто обыскивал квартиру, не то что не потрудился скрыть следы своего преступленья, но и бросал вызов.

Холодный пот выступил на его спине, он подскочил с постели в чем был, а точнее в чем не был, и, подбежав к столу, вынул ящик, и, высыпав все содержимое на смятую кровать, начал лихорадочно его перебирать. Старые пожелтевшие письма от матушки, листы бумаги, клочки мелких записок и прочего нужного и ненужного хлама, казалось все на месте, за одним исключеньем. Той самой стопки писем, перевязанных холщевой веревкой, единственно представлявших истинную ценность нет.

Все события минувших месяцев, пронеслись в голове со скоростью света. Все сказанное и не сказанное, все, что говорили о ней другие, все, что говорила она сама, все сошлось воедино, являя перед собой мозаику любовной сцены, где проиграл, кто слеп.

Сев на стул, он обхватил голову руками и если б мог, то зарыдал. Но не мог, и теперь горечь предательства давила где-то не то в груди, не-то в горле, и была похожа на самую страшную желудочную боль, с той лишь разницей, что не было надежды на исцеление от того недуга.

Мейер очнулся от воспоминаний, как от тяжелого сна, и медленно выходя из оцепененья, с трудом, осознавая время и место, тем же тяжелым взглядом из-под прикрытых век, вновь обвел взглядом пруд. Ни звуков птиц, ни дуновенья ветра, лишь шелест крыльев несметного количества поденок, что, как и минуту назад взметались ввысь, в своем первом и последнем танце жизни.

 

Он развернулся и пошел, куда глаза глядят. Не по тропинке, а в самую густую чащу, чрез бурелом, сквозь плотный ковер кустарника, царапая, руки и лицо, словно в наказанье. Преодолев преграду, он вышел на поляну, на пригорок, усыпанный нежными и трогательными ветреницами, трепетавшими от каждого дуновенья ветерка. Качаясь на своих тонких, как нить стеблях, они, к удивлению, не ломались, а лишь наклоняли, увенчанные цветочной короной головы вниз, во имя спасенья, во имя жизни. Что уж у слабого выхода лишь два, сдаться или погибнуть, – подумал Мейер.

Он лег прямо на них, сминая своим телом, тех несчастливиц, что попались на его пути, и, заложив руки за голову, устремил взор ввысь. Влажная еще холодная земля, студила спину, а яркое солнце, пробивавшееся меж крон деревьев, грело грудь. Мейер закрыл глаза. Он вдруг почувствовал, себя таким усталым, будто целую вечность греб против течения, а остановившись, понял, что не сдвинулся и с места. И теперь, стоя на перепутье, не знал, продолжить ли бесплодные попытки и двигаться к намеченной цели, силой воли преодолевая силу течения, или сдаться на милость судьбы и принять исход со всей ответственностью и мужеством.

Почувствовав как продрог, и что весна, на свою кажущуюся ласку и тепло, может быть по зимнему опасна, поднялся, и, сорвав цветок ветреницы, направился вновь в сад, ведь он так отчаянно сейчас нуждался в ней, словно тонущий, цепляясь за соломинку, не отдает себе отчета, чем она может ему помочь, но в отсутствии плота, был рад и этому.

По-прежнему никого. Уж не узнала ли она о нем правду, или точнее ту правду, что сказали люди? Он не был наивен, уже нет, и не был глуп, он знал человеческую природу, так что нетрудно догадаться, история его падения, пересказанная через двое или трое уст, обрастет и жуткими подробностями, и грязными слухами, и даже демоническими обстоятельствами. Уж лучше бы он сам ей все рассказал, быть может, она поняла бы его, быть может, она бы его простила, а теперь из-за малодушия, проявленного им, он мог ее потерять. Покрутив цветок между указательным и большим пальцами, он вложил его в книгу, которую она забыла вчера, и отправился обратно к себе в именье, с тяжелым сердцем и угасающей надеждой.

Промаявшись, весь вечер от безделья и слоняясь из угла в угол, он чувствовал себя таким измотанным и утомленным, что когда с трудом доплелся до кровати, был уверен, что тотчас уснет. Но вместо сна, пришла бессонница. Пожалуй, нет человека, который бы желал оказаться ночью в ее компании, но словно чуткий зверь, она приходит быстро и бесшумно, на вкус страданий и мучений.

Он ворочался из стороны в сторону, будто бессонье, как голодный волк, ежеминутно кусало его то за правый, то за левый бок, но никак не мог уснуть. Нет, он не переживал больше о своей судьбе, будто и забыл о ней вовсе, забыл о том что было, и не думал о том, что будет. Все его мысли были теперь заняты только ей. Кажется, еще вчера, он был здоров, а сегодня, не увидев ее на том самом месте, был поражен, странным и неизлечимым недугом. Верно, любовь придумали, лишь за тем, чтобы от других горестей отвлекаться, – подумал Мейер. Он вспоминал каждый ее жест, и эту угловатость, и наивность, и трепет губ, когда слова срывались невпопад, и нежные такие умные тревожные глаза, что проникают прямо в сердце.

Еще год назад, повстречай он ее на балу, то скорее, даже не заметил бы, предпочитая дам другого сорта, но теперь, после всех событий, приключившихся с ним, он словно вернулся из зазеркалья, и увидел вещи такими, какие они есть, без мишуры, фальшь – блеска и обмана. А в том прозренье, есть и сладость чувств, и горечь пораженья.

Петербург. Март 1879 год. Три месяца назад.

Нетвердой походкой вышел он из кабинета Главноуправляющего Третьим Отделением Собственной Его Императорского Величия канцелярии.

Тяжелый и жесткий разговор, следовавший за доносом и его немедленная отставка стали ожидаемым и неизбежным завершением всего того, что свершилось с ним за предыдущий год. Череда, на первый взгляд, бессвязных, однако же, на самом деле подчиненных определенной логике событий, ошибки, не верные действия и бездействие, привели его к такому результату. И теперь он был даже рад сбросить с себя этот неподъёмный груз, если б не одно но. Это ли окончательное разрешение вопроса? Более чем сомнительно, скорее всего, отставка лишь начало долгого и тернистого пути, конец которого может так случится, будет не только бесславным, но и трагичным.

В одночасье мир вокруг изменился и словно перевернулся с ног на голову. Он смотрел на все происходящее теми же глазами, но не узнавал ни себя, ни других.

Третье отделение гудело как пчелиный улей своей привычной жизнью, где-то громкий смех, а где-то ворчанье, и посетители, требующие кто чего, каждый на свой лад. Вот только здесь он теперь совсем чужой.

К нему подбежал его помощник и с горящими глазами, выкрикивая бессвязные фразы и яростно жестикулируя, пытался толи объяснить ему что-то, толи от него требовал ответа. И Мейер в такт его движений махал головой, и даже сказал несколько слов, но спроси его через минуту, о чем был тот разговор, он бы не смог ответить и под пыткой.

Наконец оказавшись в кабинете, он заперся на ключ и сел за стол. Увидев пистолет, лежащий в чуть приоткрытом ящике секретера, он громко его захлопнул, толи со злости, толи, не желая видеть искушение, сулящее ему быстрый и «легкий» исход событий. Он откинулся в кресле и с глухим стоном, запрокинув голову назад, закрыл глаза, пытаясь привести хаос мысли, хотя б к подобию порядка.

Внезапно в дверь настойчиво постучали. Он не ответил. Постучали вновь.

Недовольно встав и отперев дверь, он вопрошающе уставился на мальчишку посыльного, который одному Богу известно как, умудрился проникнуть в Третье Отделение, оставшись почти незамеченным.

За ним, правда, бежал его помощник, встревоженный и взлохмаченный, и, предвидя недовольство своего начальства, быстро затараторил:

– Эк, какой шустрый, Ваше Сиятельство, мальчишка говорит Ваш важное поручение принес, и ни в какую конверт не желал мне для перепоручения отдать. Объяснил, мол, дело особой важности и ему строго настрого велено сей конверт лично Его Сиятельству, вручить. Ну не бить же его ей Богу, хотя ежели велите, я его быстро выпровожу, – и, показав мальчишке кулак, от смехотворности и неуместности такого жеста, засмеялся сам.

Не разделявший чудесного настроения присутствующих, Мейер грозно посмотрел и на мальчишку, и на своего подчиненного, и ничего не сказав, лишь протянул руку, ясно давая понять, что желает получить конверт как можно быстрее и без лишних слов.

Посыльный, быстро все смикитив, сунул конверт сердитому господину в руки и был таков. А Мейер захлопнул дверь кабинета прямо перед носов своего несчастного помощника, который и думать не знал, чем так прогневал своего до толе вполне себе не самое сумасбродное начальство.

Оказавшись наедине, он, разорвав конверт и быстро пробежавшись по тексту, прочел лишь строчки:

«…агент «Земли и воли»… в Третьем отделение…Серебренников»

Вот только слишком поздно, – подумал про себя Мейер и, в злости скомкав письмо, швырнул его на стол, что больше не принадлежал ему по праву.

В тот вечер Лиза не расставалась с книгой, и пока другие обсуждали охоту, а на кухне уже готовили, только что пойманных рябчиков и куропаток, Лиза листала подсохшие и волнистые листы бумаги заветной книги, словно пропуская песок между пальцев, без цели и успокоенья ради.

Рейтинг@Mail.ru