Склад Авраама, зятя Товы, – настоящий сезам; он торгует со всей Европой лучшим, что может предложить Восток, и через Стамбул все это течет на север – пестрая река всевозможных товаров, ярких, блестящих, которых ждут во дворцах и поместьях Буды, Вены, Кракова и Львова. Стамбульские ткани, так называемые стамбулакижари, разных цветов, расшитые золотом, в амарантовую, красную, зеленую и синюю полоску или с тиснеными цветочными узорами, лежат, свернутые в рулоны, прикрытые от пыли и солнца холстиной. Рядом мягкие алжирские ковры из тонкой шерсти, напоминающей дамаст, с бахромой или обшитые тесьмой. Камлот, тоже в рулонах, разных цветов; это ткань, из которой в Европе шьют нарядные мужские сюртуки на шелковой подкладке.
А еще коврики, плюмажики, кисти, перламутровые и лаковые пуговицы, мелкое декоративное оружие, лаковые табакерки – в подарок изысканному человеку, веера с картинками – для европейских дам, трубки, драгоценные камни. Даже сладости: халва и рахат-лукум. На склад приезжают боснийцы, которых здесь называют греками, и привозят изделия из кожи, губки, пушистые полотенца, парчу, шали хорасанские и шали керманские, с восхитительными львами или павлинами. А от груд килимов исходит какой-то экзотический, незнакомый аромат, запах немыслимых садов, цветущих деревьев, фруктов.
– Субханаллах, слава Аллаху, – говорят покупатели, входя в этот храм. – Салям алейкум, шалом алейхем.
Им приходится наклонить голову, потому что притолока низкая. Яков никогда не сидит за конторкой, непременно за чайным столиком, одетый богато, по-турецки – он с удовольствием носит сине-зеленый кафтан и темно-красную турецкую шапку. Прежде чем приступить к делу, следует выпить два-три стаканчика чая. Все местные торговцы жаждут встретиться с зятем Товы, поэтому Яков устраивает что-то вроде аудиенции, и это раздражает Авраама. Но благодаря этому на небольшом складе всегда полно народу. Здесь торгуют в том числе драгоценными камнями и готовыми украшениями, полуоптом. Нити кораллов, малахита и бирюзы всевозможных размеров висят на крючках и покрывают каменную стену красочным замысловатым узором из волнистых линий. Особо ценные изделия находятся в застекленной металлической витрине. Там, например, можно увидеть невероятно дорогой жемчуг.
Яков поклоном встречает каждого гостя. Уже через пару дней после того, как он приступил к работе, склад Авраама стал самым людным местом во всей Крайове.
Спустя несколько дней после прибытия в Крайову начинается праздник Тиша бе-Ав. Это воспоминание о разрушении храма – время темное и мрачное, день печали; мир в эти мгновения тоже замедляет свое движение, словно скорбит и от скорби делается шатким. Евреи, около дюжины домов, закрывают свои лавки, не работают, сидят в тени и читают «Плач Иеремии»[84], предаваясь воспоминаниям о несчастье.
Аврааму это на руку, он правоверный, последователь Шабтая Цви и его преемника Барухии, и празднует этот праздник по-своему, памятуя, что в последние времена все следует делать наоборот. Для него это праздник радостный.
Барухия родился ровно через девять месяцев после смерти Шабтая Цви, причем в девятый день месяца ав, как и было предсказано! Да еще в день траура, в день разрушения храма. АМИРА, как записывалось имя Шабтая, то есть Адонейну Малкейну Ярум Ходо – «Наш Господь и Царь, Его Величество да будет превознесен», вернулся и жил эти годы под именем Барухии в Салониках. В 5476 году, то есть в христианском 1726-м, он был признан воплощением Бога, и на него низошла Шхина, которая ранее низошла на Шабтая. Поэтому все, кто уверовал в миссию Барухии, превращают день траура в день радости – к ужасу прочих евреев. Женщины моют голову и сушат волосы во дворе, на августовском солнце, прибирают в домах, украшают их цветами, подметают полы, чтобы Мессия мог войти в опрятный мир. Мир страшен, это верно, но, пожалуй, кое-где его можно сделать хотя бы немного чище.
Ибо в этот самый скверный, самый темный день рождается свет. На самом дне печали и скорби кроется толика радости и праздника – и наоборот. Исаия говорит, 61:3: «Вместо пепла дастся украшение, вместо плача – елей радости, вместо унылого духа – славная одежда». Вот и отлично: клиенты всех мастей, одежды и языков приходят к Аврааму. Яков и Гершеле уже в конторе. Кто пересчитает мешочки с табаком и сколько их уместится в повозке? Много. Кто выдаст товар вроцлавскому торговцу, который расплачивается наличными и делает крупные заказы?
Клиенты, даже самые ярые враги последователей Шабтая Цви, не могут подавить любопытство и также заглядывают внутрь. Они отказываются принять рюмку водки из рук вероотступника.
– Най, най, най, – восклицают в ужасе. Яков пускается на разные уловки, чтобы напугать их еще больше. Лучше всего выходит у него та, где он спрашивает клиента, что у того в кармане.
– Ничего, – отвечает удивленный гость.
– А вот эти яйца? Украл ведь? Ну, скажи, в какой лавке ты их спер?
– Какие яйца? – изумляется клиент. – О чем ты говоришь?
Тогда Яков смело лезет в его карман и достает яйцо. Толпа разражается смехом, лицо гостя багровеет, он не знает, что сказать, и это смешит людей еще больше. Яков делает вид, что сердится – ай, как нехорошо, сводит брови, смотрит своим птичьим взглядом:
– Почему же ты не заплатил? Ты – вор! Похититель яиц!
Вскоре уже все вокруг повторяют эти слова, пока сам обвиняемый не привыкает к мысли, что в самом деле украл, пускай даже сам того не заметив. Однако тут несчастный замечает чуть приподнятую бровь Якова, его веселые глаза, начинает улыбаться, а потом хохотать – похоже, ничего не остается, кроме как смириться с тем, что над ним подшутили, выставили на посмешище, и уйти восвояси.
Гершеле это ничуть не смешит. Если бы с ним такое произошло, если бы у него в кармане обнаружили яйцо, он бы умер от стыда. Гершеле еще нет тринадцати, его прислала сюда родня после смерти отца с матерью. Раньше мальчик жил в Черновцах; теперь, вероятно, останется у Авраама, своего дальнего родственника.
Он не знает, как соблюдают пост в Тиша бе-Ав, его не просветили, не объяснили, почему здесь в этот день радуются, ведь остальные грустят. У них в доме, когда отмечался этот праздник, царила печаль. А у тети с дядей всё иначе, но никто ему не растолковал эти религиозные нюансы. Он уже знает, что Шабтай – Мессия, но почему он не спас мир, не изменил его, это Гершеле неведомо. Чем спасенный мир будет отличаться от неспасенного? Для родителей, людей простых, это было очевидно: Мессия появится в обличье воина, сотрет с лица земли султанов, царей и императоров, завладеет миром. Иерусалимский Храм сам отстроится заново, либо Бог ниспошлет его с небес готовым, весь в золоте. Все евреи вернутся в Землю Израиля. Сначала воскреснут те, кто там похоронен, а потом и те, кто покоится где-то в мире, за пределами Святой земли.
Но здесь считают иначе. Он расспрашивал по дороге. Рассказывали Мордехай и Нахман, Яков молчал.
Странное спасение, которого нельзя увидеть. Это происходит не здесь, не в круге видимого, но где-то – это Гершеле не очень понятно – в другом измерении, рядом с видимым миром или с изнанки. Мессия уже пришел и незаметно передвинул рычаг мира, словно вóрот колодца. Теперь все наоборот: вода в реке возвращается к истоку, дождь – обратно в тучи, кровь – в рану. Оказывается, законы Моисея – временные, они были созданы только для мира, каким он являлся до спасения, и больше не действуют. Или иначе: следует вывернуть их наизнанку. Когда обычные иудеи постятся – есть и пить, а когда печалятся – веселиться.
До Гершеле никому особо нет дела, его считают дурачком. Иногда Яков смотрит на него таким взглядом, что мальчик заливается краской. Он помогает Якову, чистит его одежду, подметает контору, варит каффу. Вечером, когда подсчитывают выручку, вписывает цифры в соответствующие колонки.
Он ни в чем не уверен и стесняется спросить, все это овеяно какой-то тайной. Поскольку Гершеле еще не прошел бар-мицву, его не пускают, когда они собираются для молитвы за закрытой дверью. Надо ему поститься или нет?
Так что в день Большого поста в Тиша бе-Ав Гершеле убирает в погребе, сметает хлопковую пыль и мышиный помет. Он не ел с самого утра – пост ведь. Так поступали дома. Мальчику не хотелось смотреть, как там наверху едят – Яков и все прочие. Но голод не тетка, в животе урчит. В погребе хранятся вино и морковь. А еще стоят в холодке горшки с компотом. Можно было бы его попробовать. Но Гершеле не может решиться, не может заставить себя поесть, ведь всю его предыдущую жизнь в пост есть не полагалось, поэтому он берет из компота вишенку и съедает половину. Если Шабтай Цви – Мессия, Гершеле подчиняется приказу и, согласно новому закону, нарушает старый, а если нет, тогда Гершеле по-прежнему постится: ведь что такое одна маленькая вишенка за весь день?
Утром он спросил об этом Якова. Показал ему Трактат Йома[85], в восьмой главе которого говорится:
«Съевший с большую котевет[86] – величиной с нее и с ее косточку – и выпивший полный глоток подлежат наказанию. Все виды пищи присоединяются к величине котевет, и все виды напитков присоединяются к величине полного глотка. Ест и пьет – это не соединяется».
Яков смотрит на текст и на взволнованного Гершеле с притворной серьезностью. Потом вдруг разражается смехом. Смех у него всегда глубокий, будто доносится из самого живота, заразительный, на всю Крайову, так что Гершеле невольно ему вторит; сначала просто улыбается, потом начинает хихикать. Наконец Яков берет его за руку, привлекает к себе и целует удивленного мальчика в губы.
Гершеле задается вопросом, не скучает ли молодой муж по жене, которую оставил с отцом; она шлет ему любовные письма, то и дело зовет обратно или спрашивает, когда он заберет ее к себе. Он знает, потому что тайком, когда Яков не видит, читает письма. Иногда мальчик представляет себе белую руку, которая выводит эти буквы. Это доставляет ему удовольствие. Яков письма не прячет, бумаги у него в беспорядке, списки заказов разбросаны по столу, и Гершеле пытается их как-то разобрать и систематизировать. Он сопровождает Якова, когда тот отправляется к клиентам, а точнее к клиенткам, богатым мещанкам, чьи мужья находятся в отъезде, женам капитанов и вдовам, которые посылают за Яковом – непременно за ним, – чтобы показал им, чтó есть на продажу. У него с Гершеле договоренность: если Яков, вроде как по рассеянности, случайно роняет кошелек, мальчик должен извиниться и выйти. Тогда он ждет Якова на улице – глаз с двери не спускает.
Яков выходит широким шагом, он всегда так ходит: расставив ноги, ступни чуть в стороны и поправляя шаровары – он носит турецкое платье. Смотрит на Гершеле торжествующе. Принятым у турок жестом удовлетворенно похлопывает себя по ширинке. Интересно, чтó привлекает женщин в этом мужчине? Они всегда ощущают и узнают в мужчине нечто, что чувствует и Гершеле. Яков красив – куда бы он ни пришел, всё обретает смысл, гармонию, словно кто-то сделал уборку.
Яков пообещал Тове много учиться, но Гершеле видит, что чтение ему докучает: энтузиазм, которым заразили его реб Мордке и Нахман, иссяк. Книги – сами по себе, он – сам по себе. Длинные письма из Польши, от Нахмана, иной раз по несколько дней валяются нераспечатанными. Гершеле собирает эти письма, читает и складывает в стопку. Гораздо больше Якова сейчас интересуют деньги. Он хранит у двоюродного брата Авраама все, что заработал за год. Хочет купить дом и виноградник в Никополе или Джурджу. Так, чтобы окна выходили на Дунай и виноградная лоза поднималась по деревянным подпоркам, образуя зеленые стены и зеленую крышу. Тогда он привезет Хану. Сейчас Яков дурачится с клиентами или вдруг посреди дня уходит и где-то пропадает. Видимо, у него свои дела, что не очень нравится Аврааму. Он расспрашивает Гершеле, и мальчику, хочешь не хочешь, приходится прикрывать Якова. Он делает это охотно. Выдумывает всякую всячину. Что, мол, Яков ходил на берег реки молиться, брал у кого-то книги, договаривался с клиентами, присматривал за разгрузкой товара. Когда Яков впервые зовет Гершеле к себе в постель, тот не протестует. Отдается ему целиком и полностью, пылая, как факел, и, если бы это было возможно, отдал бы ему еще больше – даже свою жизнь. Яков называет это Маасим Зарим – странные, парадоксальные действия, переворачивающие с ног на голову Закон, который под действием очищающего пламени Мессии тлеет, как старая влажная тряпка.
Яков решает подарить Хане драгоценную жемчужину. Несколько дней они с Гершеле обследуют ювелирные лавки. Яков благоговейно достает жемчужину из ящичка, где она покоится на кусочке шелка. Каждый, кто берет ее в руки, принимается восторженно моргать и причмокивать: чудо, а не жемчуг. Стоит целое состояние. Яков смакует этот восторг. Но потом ювелир возвращает жемчужину, словно застрявшую между пальцами щепотку света: нет, он не рискнет просверлить ее, это сокровище может треснуть – такой урон. Попробуйте поговорить с кем-нибудь еще. Яков злится. Дома он кладет жемчужину на стол и молча вглядывается в нее. Гершеле протягивает Якову миску оливок, которые он так любит. Потом придется по всей комнате собирать косточки.
– Больше не к кому идти. Трусы, они боятся этой жемчужины, – говорит Яков.
Когда он зол, то движения его становятся более быстрыми, чем обычно, и угловатыми. Яков морщит лоб и сводит брови. В эти мгновения Гершеле боится Якова, хотя он ни разу не обидел мальчика. Гершеле знает, что Яков его любит.
Наконец Яков велит ему собираться, они надевают самую старую, самую поношенную одежду, идут на пристань и на пароме переправляются через реку. Там, на другом берегу, заходят в первую попавшуюся шлифовальную лавку. Тон и жесты Якова решительны: он приказывает проделать в этой искусственной жемчужине – особой ценности она не имеет, так, мишура, объясняет Яков ювелиру, – отверстие.
– Хочу подарить девушке. – Яков достает свое сокровище из кармана и, продолжая непринужденно беседовать, бросает на блюдо. Шлифовщик берет жемчужину смело, без восторгов и вздохов, вставляет в тиски и, не прерывая разговора, проделывает в ней дырку; сверло идет как по маслу. Получает небольшую сумму и возвращается к своим делам.
На улице Яков говорит изумленному Гершеле:
– Вот как следует поступать. Не деликатничать. Запомни хорошенько.
Эти слова производят на Гершеле огромное впечатление. Отныне он хочет быть похожим на Якова. Кроме того, близость Якова вызывает в нем непонятное возбуждение, тепло разливается по его худощавому тельцу, и мальчик чувствует себя сильным и защищенным.
На Хануку они едут в Никополь, за Ханой. Молодая жена выбегает навстречу еще прежде, чем Яков выбирается из повозки, нагруженный подарками для всей семьи. Они здороваются сдержанно, немного натянуто. Здесь все относятся к Якову так, будто он не обычный купец, а кто-то более важный, и сам Яков делается очень серьезным – мальчик никогда его таким не видел. Яков целует Хану в лоб, по-отцовски. Приветствует Тову, как если бы они оба были царями. Ему выделяют отдельную комнату, но Яков тут же отправляется к Хане в женскую часть дома, однако Гершеле все равно оставляет ему расстеленную кровать, а сам спит на полу у печки.
Днем они едят, пьют, а молятся без всяких тфилинов[87]. Кроме того, мальчик видит, что кухня здесь не кошерная, режут обычный турецкий хлеб, макают его в пряное оливковое масло, сыр ломают руками. Сидят на полу, как турки. Женщины носят широкие шаровары из легкой ткани.
Хане приходит в голову идея навестить свою сестру в Видине. Сначала она обращается к отцу, но тот смотрит укоризненно, и Хана довольно быстро понимает, что спрашивать следует мужа. Она забавляется жемчужиной, висящей на золотой цепочке, – подарок Якова. Видно, ей надоело жить с родителями, хочется похвастаться тем, что она замужем, хочется, чтобы Яков принадлежал только ей, хочется путешествовать, хочется перемен. Гершеле видит, что это еще ребенок: подобно ему самому, Хана лишь притворяется взрослой женщиной. Однажды мальчик наблюдает за ней, когда Хана моется в конце сада, в его северной части. Пухленькая, с широкими бедрами и большими ягодицами.
За эти три дня пути по Дунаю от Никополя до Видина Гершеле влюбляется в Хану. Теперь он любит ее и Якова одной любовью. Это странное состояние: Гершеле одержим желанием быть с ней. Не может забыть ее ягодицы, большие и такие нежные, невинные, – ему бы хотелось владеть ими бесконечно долго.
Перед самым Видином Яков с Ханой велят отвезти их за город, к скалам. Гершеле правит лошадью и, краем глаза увидав, куда запустил руку Яков, крепче сжимает поводья. Оставив мальчика с повозкой, точно слугу, супруги исчезают среди скал, которые напоминают окаменевших монстров. Гершеле знает, что быстро они не управятся, поэтому раскуривает трубку и добавляет туда немного опиума, который дал ему Яков. Подражая старому реб Мордке, затягивается, и линия горизонта внезапно становится размытой. Гершеле прислоняется к скале и наблюдает за коричневыми кузнечиками, огромными и угловатыми. А подняв взгляд к скалам, видит, что этот белокаменный город простирается до самого горизонта, и вот ведь удивительно: город смотрит на людей, а не наоборот. Гершеле не знает, как объяснить, что камни на них смотрят. Да он и не удивляется. И тоже смотрит. Видит обнаженную Хану, которая упирается раскинутыми руками о каменную стену, прижавшегося к ее спине полуобнаженного Якова, который двигается медленно и ритмично. Внезапно Яков смотрит на Гершеле, сидящего на козлах, глядит издалека, и мальчик ощущает прикосновение этого взгляда – такой он горячий и мощный. У Гершеле моментально возникает эрекция, так что коричневые кузнечики теперь сталкиваются на своем пути с серьезным препятствием. Их, наверное, удивляет это огромное пятно органического вещества, внезапно низвергнутого в их мир с небес.
На небольшом суденышке Антоний Коссаковский переправляется из порта Девелики к пристани у подножия горы. Он безмерно взволнован; боль, которая еще недавно давила грудь, исчезла бесследно – то ли от морского воздуха и ветра, который, отталкиваясь от крутого берега, приобретает специфический привкус смолы и трав, то ли от близости к святыне.
Он размышляет о резкой перемене в собственном настроении и самочувствии. Перемене глубокой и неожиданной, потому что, перебравшись много лет назад из холодной России в греческие и турецкие края, он моментально стал другим человеком, можно сказать: светлым и легким. Неужели все так просто: достаточно света и тепла? Больше солнца – значит, цвета становятся более насыщенными, а из-за того, что земля горячая, запахи ошеломляют. Здесь больше неба, и кажется, будто миром управляют другие механизмы, нежели те, что действуют на севере. Здесь все еще чувствуется сила Рока, греческого Фатума, который передвигает людей и определяет их пути – словно ручейки песчинок, стекающие по дюнам и образующие фигуры, каких не постыдился бы первоклассный скульптор, причудливые, призрачные, изысканные.
Здесь, на юге, все это очень ощутимо. Все растет на солнце и прячется в жару. Осознание этого приносит Антонию Коссаковскому облегчение, он становится ласковее к самому себе. Иногда ему хочется плакать – настолько свободным он себя чувствует.
Антоний замечает, что чем дальше на юг, чем слабее христианство, чем больше солнца и слаще вино, чем, наконец, больше греческого Фатума – тем лучше живется. Его решения – не его, они приходят извне, встроены в мировой порядок. А раз так, значит, меньшую несешь ответственность, меньше этого внутреннего стыда, невыносимого чувства вины за все совершенное. Здесь каждый поступок можно исправить, можно договориться с богами, принести им жертву. Поэтому на свое отражение в воде можно глядеть с уважением. И на других смотреть с любовью. Дурных людей нет, ни одного убийцу нельзя осудить, так как он является частью более масштабного плана. Можно любить и палача, и жертву. Люди добры и сердечны. Происходящее зло исходит не от них, а от мира. Мир бывает злым – о да!
Однако чем дальше на север, тем больше человек сосредотачивается на себе и, поддавшись некоему северному безумию (вероятно, из-за отсутствия солнца), взваливает на себя слишком много. Ощущает ответственность за свои действия. Фатум дырявят капли дождя, а снежинки окончательно разрушают; вскоре от него не остается и следа. Только губительное для всякого человека убеждение, поддерживаемое Властелином Севера, то есть Церковью, и его вездесущими служителями, будто все зло сосредоточено в человеке и самому его исправить невозможно. Можно только простить. Но до конца ли? Отсюда это мучительное, убийственное чувство, что ты всегда виновен, от рождения, что погряз в грехе и что всё есть грех: поступок и бездействие, любовь и ненависть, слово и сама мысль. Знание – грех и невежество – грех.
Он устраивается на постоялом дворе для паломников, которым заправляет женщина, именуемая здесь Иреной или Матерью. Невысокая, миниатюрная, со смуглым лицом, всегда в черном; иногда ветер выдергивает из-под черного платка уже совершенно седые волосы. Хотя она – трактирщица, все относятся к ней с большим уважением, как к монахине, хотя известно, что где-то на свете у нее есть взрослые дети и она вдова. Эта Ирена каждый вечер и каждое утро созывает паломников на молитву и сама запевает таким чистым голосом, что сердца паломников распахиваются ей навстречу. Ирене помогают две вроде как девки – так поначалу думал Коссаковский и лишь спустя несколько дней понял, что, хотя на первый взгляд они напоминают девиц, это, вероятно, кастраты, просто с грудью. Ему приходится себя контролировать, не позволять глазеть на этих девушек – или юношей, – потому что иначе они показывают ему язык. Кто-то рассказал ему, что на постоялом дворе здесь уже сотни лет всегда заправляет какая-нибудь Ирена, так заведено. Эта Ирена родом с севера; она говорит по-гречески не совсем чисто, вставляет иностранные слова, часто знакомые Антонию, – вероятно, это валашка или сербка.
Вокруг одни мужчины, нет ни одной женщины (кроме Ирены, но женщина ли она?), даже животных женского пола нет. Чтобы монахи не отвлекались. Коссаковский пытается сосредоточиться на ползущем по тропинке жуке с зеленоватыми крыльями. Интересно, это тоже самец?..
Вместе с другими паломниками Коссаковский поднимается на гору, но в монастырь их не пускают. Таким, как он, отведено особое место в каменном доме, у священной стены, там они спят и едят. Утро и вечер посвящены молитве согласно учению святителя Григория Паламы. Молитва заключается в том, чтобы без конца, тысячу раз в день, твердить: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя грешного». Молящиеся сидят на земле, сбившись в кучу, голова опущена к животу, словно они эмбрионы, словно еще не родились; при этом надо как можно дольше задерживать дыхание.
Утром и вечером чей-то высокий мужской голос созывает их на совместную молитву: по всей округе разносится славянское «Молидба-а-а, молидба-а-а». Услыхав этот призыв, все паломники немедленно бросают свои занятия и поспешно направляются на гору, к монастырю. Коссаковскому это напоминает поведение птиц после того, как одна из них заметит хищника.
Днем Коссаковский трудится в портовом саду.
Еще он нанялся в порту носильщиком – помогает разгружать корабли, которые заходят сюда один-два раза в день. Дело не в тех грошах, которые ему за это дают, а в том, чтобы находиться среди людей, кроме того, он получает возможность изредка подняться в монастырь и попасть во внешний двор. Там привратник, крепкий монах в расцвете сил, забирает продовольствие и товары, дает носильщикам напиться холодной, почти ледяной воды и угощает оливками. Однако такая работа выпадает нечасто, потому что у монахов почти все свое.
Поначалу Коссаковский сопротивляется, смотрит на одержимых религиозной манией паломников иронически. С большей охотой он прогуливается по окружающим монастырь каменистым тропам, по нагретой земле, то и дело прорезаемой крохотными смычками цикад, земле, которой смесь трав и смол придает запах чего-то съедобного, словно бы высохшего пряного пирога. Во время этих прогулок Коссаковский воображает, что здесь когда-то жили греческие боги, те самые, о которых он узнал в доме своего дяди. Теперь они возвращаются. В сверкающих золотом одеждах, с очень светлой кожей, выше человеческого роста. Иногда Коссаковскому кажется, будто он идет по их стопам – возможно, достаточно ускорить шаг, чтобы догнать Афродиту, увидеть ее великолепную наготу; аромат иссопа на мгновение представляется полузвериным запахом потного Пана. Коссаковский напрягает воображение, глазами которого хочет их увидеть – они ему нужны. Боги. Бог. От их присутствия в смолистом аромате, и особенно тайного присутствия некой липкой и сладковатой силы, пульсирующей в каждом существе, мир кажется наполненным до краев. Антоний делает усилие, чтобы представить себе – присутствие. Член набухает, и, хочешь не хочешь, на этой святой горе Коссаковский вынужден заняться рукоблудием.
Но вот однажды, когда ему кажется, что он абсолютно счастлив, ровно в полдень, Антоний засыпает в тени какого-то куста. Внезапно его будит шум моря, который теперь кажется зловещим, хотя не умолкал все это время. Встрепенувшись, Коссаковский озирается. Высокое мощное солнце разделяет все на светлое и темное, на сияние и тень. Все застыло, он видит вдали замершие неподвижно морские волны, над ними висит, словно пригвожденная к небу, одинокая чайка. Сердце бешено колотится где-то в горле, Антоний хочет встать, опирается на руку, и трава под его ладонью рассыпается в пыль. Ему нечем дышать, горизонт угрожающе приближается, его спокойная линия вот-вот совьется в петлю. И Коссаковский понимает, что этот завывающий шум моря – плач и вся природа участвует в оплакивании богов, которых мир так жаждет. Здесь никого нет, Бог создал мир и, изнуренный усилием, умер. Потребовалось забраться так далеко, чтобы это понять.
Поэтому Коссаковский начинает молиться.
Но у него ничего не получается. Напрасно он наклоняет голову к животу, сворачивается клубком, напоминающим тот, который тело образовывало до рождения, – так, как его учили. Покой не наступает, дыхание выровнять не удается, а слова «Господи Иисусе Христе…», механически повторяемые, не приносят никакого облегчения. Коссаковский чувствует только свой запах – зрелого, потного мужчины. Ничего больше.
На следующее утро, не обращая внимания на упреки Ирены и невыполненные обязанности, он садится на первый попавшийся парусник и даже не спрашивает, куда тот следует. Еще слышит доносящийся с берега зов – «Молидба-а-а, молидба-а-а», – и Антонию кажется, будто остров зовет его. Лишь в море он узнает, что плывет в Смирну.
В Смирне все складывается очень удачно. Коссаковский устраивается к тринитариям, и впервые за долгое время ему удается заработать неплохие деньги. Он ни на чем не экономит: покупает приличное турецкое платье и заказывает вино. Пьет Коссаковский с большим удовольствием, только нужна подходящая компания. Он замечает, что, когда в разговоре с христианами упоминает о своем путешествии на гору Афон, это неизменно вызывает интерес, поэтому каждый вечер украшает свою историю новыми деталями, и в конце концов та превращается в бесконечную вереницу приключений. Антоний говорит, что его зовут Моливда. Ему нравится это новое прозвание – ведь не имя же. Моливда – нечто большее, чем имя, это новый герб, вывеска. От прежнего наименования – имени и фамилии, которые уже немного жмут, обветшали и сделались какими-то непрочными, словно мысли, Коссаковский почти полностью отказывается. Использует лишь при общении с братьями-тринитариями. Антоний Коссаковский – что от него осталось?
Теперь Моливде хочется взглянуть на свою жизнь с некоторой дистанции, вроде той, какой обладают встреченные здесь евреи из Польши. Днем они занимаются делами, сосредоточенны и всегда в хорошем настроении. Вечерами ведут бесконечные разговоры. Поначалу Моливда подслушивает – они думают, что он их не понимает. Вроде бы евреи, а Моливда ощущает в них нечто близкое. Ему даже приходит в голову, что, возможно, воздух, свет, вода, природа каким-то образом оседают в человеке и между теми, кто вырос в одном краю, должно быть сходство – несмотря на все различия.
Моливде больше всего нравится Нахман. Он смышлен и хорошо говорит, в споре умеет так вывернуться, чтобы доказать любой тезис, даже самый абсурдный. А еще задает вопросы, которые удивляют Моливду-Коссаковского. Однако тот видит: обширные познания и ум этих людей расходуются на какие-то причудливые игры со словами, о которых у него имеется лишь самое общее представление. Однажды, купив корзину оливок и большой кувшин вина, Моливда отправляется к ним. И вот они едят эти оливки, выплевывают косточки под ноги запоздалым прохожим – уже опускаются сумерки, и смирненская жара, влажная и липкая, немного отпускает. Вдруг старший, реб Мордке, начинает лекцию о душе. Что на самом деле она тройственна. Самая низшая, та, что связана с голодом, холодом и вожделением, – это нефеш. У домашних животных она тоже есть.
– Сома, – говорит Моливда.
Та, что выше, – дух, руах. Она оживляет наши мысли, делает нас хорошими людьми.
– Психея, – говорит Моливда.
Третья, самая высшая, – нешама.
– Пнеума, – говорит Моливда и добавляет: – Тоже мне открытие!
Реб Мордке, нимало не смутившись, продолжает:
– Это подлинная святость души, доступная лишь доброму святому мужу, каббалисту; обрести ее можно, только углубившись в тайну познания Торы. Она дает нам возможность увидеть скрытую природу мира и Бога, ибо это искра, брызнувшая от Бины, божественного интеллекта. Только нефеш способна грешить. Руах и нешама безгрешны.
– Если нешама есть Божья искра в человеке, как может Бог карать за грех адом, ведь таким образом он карает и себя самого в частичке себя? – спрашивает Моливда, уже немного навеселе, и этим вопросом завоевывает симпатию обоих мужчин. Все они знают ответ на этот вопрос. Где есть Бог, великий, величайший, там нет ни греха, ни чувства вины. Лишь маленькие боги производят грех, подобно тому как бесчестные ремесленники подделывают монеты.
После работы у тринитариев они сидят в кахвехане. Моливда научился получать удовольствие от питья горькой каффы и курения длинных турецких трубок.
Моливда принимает участие в выкупе Петра Андрусевича из Бучача за 600 злотых и Анны из Попеляв, которая несколько лет провела при дворе Хусейна Байрактара из Смирны, за 450 злотых. Он так хорошо запомнил эти имена, потому что составлял договоры о выкупе на турецком и польском языках. Он знает цены, которые платят в Смирне за людей: за некоего Томаша Цибульского, сорокашестилетнего шляхтича, квартирмейстера Яблоновского полка, находившегося в плену девять лет, была выплачена солидная сумма – 2700 злотых, и его немедленно, снабдив провожатыми, отправили в Польшу. За детей платили 618 злотых, а за старичка Яна пришлось уплатить всего 18. Старичок родом из Опатова, весом с козлика; всю жизнь провел в турецком плену, и теперь, похоже, ему не к кому возвращаться, однако радость его огромна. Моливда видит, как слезы текут по морщинистому, выжженному солнцем старческому лицу. Внимательно рассматривает цветущую панну Анну. Моливде нравятся властность и надменность, с которой она относится к тринитариям и к нему самому, переводчику. Он не может понять, почему богатый турок отсылает такую красивую женщину. Судя по ее рассказам, он сделал это из любви: пленница скучала по дому. Через несколько дней Анна сядет на корабль, следующий в Салоники, а затем по суше направится в Польшу, но Моливда, охваченный какой-то необъяснимой страстью, искушаемый ее роскошным белым телом, вдруг снова бросает все на чашу весов, соглашается на ее безумный план – бежать. Ибо Анна Попелявская не собирается возвращаться в Польшу, в скучную усадьбу где-то в Полесье. Моливда даже не успевает попрощаться со своими друзьями. Верхом они отправляются в небольшой портовый город к северу от Смирны и там на деньги Моливды снимают дом, где на протяжении двух недель предаются всевозможным удовольствиям. После обеда сидят на большом балконе с видом на набережную, где в это время каждый день прогуливаются турецкие аги и их янычары. У янычар на шапках белые перья, а их командир носит пурпурный плащ, подбитый тонкой серебряной тканью, которая блестит на солнце, точно брюхо рыбы, только что вытащенной на берег.