Енту привезли из Королёвки ее внук Израиль с женой Соблой, которых также пригласили на свадьбу. Они тоже «свои», как и все здесь. Родственники живут далеко друг от друга, но держатся заодно.
Собственно, теперь они сожалеют об этом решении, и никто не помнит, чья была идея. Ну и что, что бабушка сама хотела. Они всегда ее боялись, потому что Ента держала в узде весь дом. Не откажешь. А теперь трясутся от страха, что бабушка умрет в доме Шоров, да еще во время свадьбы, и это навсегда омрачит жизнь новобрачных. Когда они в Королёвке садились в телегу с полотняным навесом, которую наняли в складчину с другими гостями, Ента была совершенно здорова и даже сама забралась на сиденье. Потом велела подать ей нюхательного табаку, и они ехали, пели, а после, утомившись, попытались заснуть. Из-под грязного и рваного полотнища Ента смотрела на мир, остающийся позади и образующий извилистые линии дорог, полей, деревьев и горизонта.
Ехали двое суток, трясло в телеге немилосердно, но старухе Енте всё было нипочем. Переночевали у родственников в Бучаче и на рассвете следующего дня двинулись дальше. Попали в такой туман, что всем свадебным гостям вдруг стало не по себе, вот тогда-то Ента и начала стонать, словно желая привлечь внимание окружающих. Туман – это мутная вода, она приносит всякие злые силы, смущающие разум, и человеческий, и звериный. Не сойдет ли лошадь с дороги, не выведет ли к крутому речному берегу, откуда они рухнут в пропасть? Не овладеют ли ими какие-нибудь недосотворенные силы, злые и жестокие, не откроется ли на их пути вход в пещеру, где хранят свои сокровища подземные карлики, столь же уродливые, сколь и богатые? Может, от этого страха бабушка и занемогла.
В полдень туман рассеялся, и впереди, совсем недалеко от них, открылась невероятная громадина замка в Подгайцах, необитаемого и ветшающего. Над ним кружили огромные стаи ворон, раз за разом взмывающие с полуразрушенной крыши. Туман отступал перед их ужасным карканьем, эхом отзывающимся от стен. Израиль и его жена Собла, самые старшие в повозке, велели устроить привал. Остановились на обочине, собираясь передохнуть, достали хлеб, фрукты и воду, но бабушка уже ничего не ела. Сделала всего несколько глотков.
Когда поздно ночью они наконец добрались до Рогатина, Ента уже не держалась на ногах, ее шатало, пришлось звать мужчин, чтобы перенесли старуху в дом. Впрочем, хватило и одного. Сколько может весить Ента? Сущую чепуху. Как отощавшая коза.
Элиша Шор принял тетку с некоторым смущением, предоставил хорошую кровать в крохотной комнатке и приказал женщинам позаботиться о ней. Днем зашел, и теперь они шепчутся, как бывало раньше. Всю жизнь ведь знакомы.
Элиша озабоченно смотрит на Енту. Она знает, что тревожит Шора:
– Неудачный момент, верно?
Элиша не отвечает. Ента ласково щурится.
– А бывает ли подходящий момент для смерти? – наконец философски замечает Элиша.
Ента говорит, что дождется, пока схлынет волна гостей, от дыхания которых запотевают окна и тяжелеет воздух. Дождется, пока участники церемонии разъедутся, вволю натанцевавшись и напившись водки, пока хозяева сметут с пола растоптанные грязные опилки и перемоют посуду. Элиша смотрит на Енту: лицо обеспокоенное, но мысли его далеко.
Ента никогда не любила Элишу Шора. Этот человек подобен дому со множеством комнат: тут одно, там другое. Посмотришь снаружи – цельное здание, а внутри становится очевидна эта множественность. Никогда не знаешь, чего от него ждать. И еще: Элиша Шор никогда не бывает счастлив. Ему вечно чего-то не хватает, вечно он к чему-то стремится, хотел бы иметь то, что есть у других, или наоборот – обременен тем, чего у других нет и что кажется ему излишним. От этого он ожесточен и недоволен.
Поскольку Ента в доме самая старшая, все, кто приезжает на свадьбу, сразу идут к ней здороваться. Гости постоянно наведываются в ее комнатку в конце лабиринта, во втором доме, в который нужно идти через двор и который соседствует с кладбищем, находящимся через дорогу. Дети заглядывают к Енте сквозь щели в стенах; пора их заделать – впереди зима. Хая подолгу сидит со старушкой. Ента кладет ее ладони себе на лицо, касается рукой глаз, губ и щек Хаи – дети сами видели. Гладит по голове. Хая приносит ей лакомства, поит куриным бульоном, добавляет столовую ложку гусиного смальца, и тогда старая Ента долго чмокает от удовольствия и облизывает узкие сухие губы, но смальца недостаточно, чтобы она набралась сил и встала.
Сразу после приезда приходят навестить родственницу гости из Моравии – Соломон Залман и его молоденькая жена Шейндел. Они три недели добирались сюда из Брюнна[25], через Злин и Прешов, а затем Дрогобыч, но возвращаться будут другой дорогой. В горах на них напали беглые крестьяне, и Залману пришлось заплатить большие отступные, к счастью, забрали у них не все. Обратно супруги поедут через Краков – благо снег пока не лег. Шейндел уже беременна первым ребенком, она только что рассказала об этом мужу. Ее мучает тошнота. Хуже всего аромат каффы и пряностей, которыми пропахла передняя часть обширного дома Шоров – магазин рядом. Еще Шейндел не нравится, как пахнет от старухи Енты. Она боится этой женщины, словно та какая-то дикарка – чуднóе платье, волосы на подбородке. В Моравии пожилые женщины выглядят намного опрятнее, они носят накрахмаленные чепчики и аккуратные передники. Шейндел убеждена, что Ента – ведьма. Ей предлагают присесть на край постели, но она боится. Вдруг что-нибудь перейдет от старухи к младенцу в ее животе – какое-нибудь мрачное безумие, которое невозможно обуздать. Шейндел старается ни к чему в этой комнате не прикасаться. От запаха ее до сих пор мутит. И вообще подольские родственники кажутся ей варварами. В конце концов Шейндел подталкивают к старухе, и она садится на край постели, готовая в любой момент убежать.
Зато Шейндел нравится запах воска – она украдкой нюхает свечи – и грязи, смешанной с конским навозом, а еще, она только что это обнаружила, – водки. Соломон, намного старше ее, хорошо сложенный, пузатый, бородатый мужчина средних лет, гордящийся тем, какая у него красивая и стройная жена, приносит ей рюмку. Шейндел пробует напиток, но проглотить не может. Выплевывает на пол.
Когда Шейндел присаживается на постель Енты, та вынимает руку из-под волчьей шкуры и кладет молодой женщине на живот, хотя он еще совсем не округлился. О да, Ента видит, что с недавних пор в животе у Шейндел обосновалась одна душа, еще смутная, с трудом поддающаяся описанию в силу своей множественности; в сущности, это свободные души, которых повсюду вокруг полно и которые только ищут возможности уцепиться за какой-нибудь незанятый кусок материи. И теперь они облизывают этот крохотный комочек, напоминающий головастика, всматриваются в него, но там пока нет ничего конкретного, лишь обрывки, тени. Трогают, пробуют на вкус. Сами они состоят из полос: образов, воспоминаний, памяти о поступках, фрагментов фраз, букв. Никогда раньше Ента не видела этого так ясно. По правде говоря, Шейндел иногда тоже не по себе, она тоже чувствует их присутствие – словно ее ощупывают десятки чужих рук, тычут в нее пальцами. Но мужу об этом рассказывать не хочет – не может подобрать слов.
Мужчины сидят в другой комнате, а женщины собираются у Енты, где становится тесно. Время от времени какая-нибудь из них приносит из кухни водки, свадебной, вроде как по секрету, втихаря, но ведь это часть праздничного ритуала. Скучившись в одном помещении, взбудораженные приближающимися торжествами, они забываются и начинают шалить. Однако больную это, похоже, не беспокоит – а может, она даже рада, что оказалась в центре веселой суматохи. Иногда женщины поглядывают на Енту с тревогой, виновато: она вдруг засыпает, но через несколько минут просыпается с детской улыбкой на губах. Шейндел многозначительно смотрит на Хаю, когда та поправляет на больной волчьи шкуры, укутывает ее шею своей шалью и обнаруживает на старушке множество амулетов: какие-то мешочки на веревочках, деревяшки с начертанными на них знаками, костяные фигурки. Хая не смеет их касаться.
Женщины рассказывают друг другу страшные истории – о призраках, заблудших душах, похороненных заживо людях и приметах смерти.
– Если бы вы знали, сколько злых духов дожидаются хотя бы четверти капли крови из вашего сердца, вы бы, наверное, принесли в жертву свое тело и душу создателю этого мира, – говорит Цыпа, жена старого Нотки, она считается ученой.
– Где эти духи? – робко шепчет одна из женщин, а Цыпа поднимает с глинобитного пола палку и указывает на ее кончик:
– Здесь! Все они здесь – смотри внимательно.
Женщины вглядываются в кончик палки, глаза у них смешно косят, кто-то начинает хихикать, освещенная пламенем нескольких свечей палка в глазах двоится и троится, но никаких духов они не видят.
Элиша вместе со старшим сыном, двоюродным братом Залманом Добрушкой из Моравии и Израилем из Королёвки, который так сильно втянул голову в плечи, что каждому очевидно, насколько виноватым он себя чувствует, решают важный вопрос: что делать, если в доме предстоят одновременно свадьба и похороны. Они сидят вчетвером, склонившись друг к другу. Через некоторое время дверь открывается, и, шаркая ногами, входит раввин Мошко, знаток каббалы. Израиль почтительно вскакивает. Старика раввина не приходится вводить в суть дела – все в курсе, все только об этом и говорят.
Они перешептываются, наконец раввин Мошко начинает:
– В Зоаре говорится, что двух блудниц, представших перед царем Соломоном с одним живым ребенком, звали Махалат и Лилит, верно? – Старик делает паузу, словно давая им возможность припомнить соответствующий фрагмент книги. – Буквы имени Махалат имеют числовое значение 478. А Лилит – 480, верно?
Мужчины кивают. Они уже знают, что скажет раввин.
– Когда мужчина приходит на свадебный пир, он отвергает ведьму Махалат с ее 478 отрядами демонов, а когда оплакивает своего ближнего – побеждает ведьму Лилит с ее 480 отрядами демонов. Поэтому у Когелета 7:2 говорится: «Лучше ходить в дом плача об умершем, нежели ходить в дом пира. Ибо, идя в дом плача, побеждаешь 480 отрядов демонов, а в доме пира победишь лишь 478».
Иными словами: следует отменить свадьбу и дожидаться похорон.
Добрушка многозначительно смотрит на своего кузена Элишу и демонстративно закатывает глаза: он разочарован таким решением. Добрушка не может торчать здесь до скончания века. В Просснице, в Моравии, у него табачный бизнес, за которым нужен глаз да глаз. Плюс поставки кошерного вина для всех тамошних евреев, у него ведь монополия. Родичи жены – люди симпатичные, но простые и суеверные. Турецкая коммерция с их помощью идет хорошо, поэтому Добрушка и решил их навестить. Но сидеть тут до бесконечности не намерен. А вдруг снег выпадет? Собственно, решение раввина никому не нравится. Все хотят свадьбу – сейчас же, немедленно. Больше ждать нельзя, всё готово.
И Элиша Шор тоже недоволен решением. Свадьбу отменять нельзя.
Оставшись один, он зовет к себе Хаю – она сумеет дать совет, а в ожидании ее листает оставленную ксендзом книгу, в которой не понимает ни слова.
Ночью, когда все уже спят, Элиша Шор при свечах пишет на маленьком клочке бумаги буквы:
הנתמה, הנתמה, הנתמה
Хей-мем-тав-нун-хей. Хамтана – ожидание.
Хая в белой ночной сорочке стоит посреди комнаты и очерчивает вокруг себя в воздухе незримый круг. Поднимает над головой бумажку – так, чтобы та оказалась в круге, и долго стоит с закрытыми глазами. Губы ее шевелятся. Хая несколько раз дует на бумажку, затем аккуратно свертывает в трубочку и кладет в деревянную шкатулочку размером с ноготок. Потом еще долго стоит, молча склонив голову, наконец, послюнив пальцы, продевает ремешок в отверстие амулета. И вручает отцу. Тот, со свечой в руке, идет по узким коридорам через спящий дом, наполненный поскрипываниями и похрапываниями, в комнату, где лежит Ента. Останавливается у двери и прислушивается. Похоже, ничто его не настораживает, потому что Элиша осторожно отворяет дверь, которая покорно поддается, не издав ни единого звука, и открывает небольшое тесное помещение, едва освещенное масляной лампой. Острый нос Енты устремлен в потолок и отбрасывает на стену решительную тень. Не задеть бы, когда Элиша будет надевать амулет умирающей на шею. Когда Шор склоняется над Ентой, ее веки начинают подергиваться. Он замирает, но ничего не происходит – видимо, старухе снится сон: она дышит легко, почти незаметно. Элиша связывает кончики ремешка и засовывает амулет старухе под сорочку. Потом, на цыпочках, поворачивается и бесшумно уходит.
Когда пламя свечи исчезает за дверью и его уже почти не видно в щели между досками, Ента открывает глаза и слабеющей рукой нащупывает амулет. Она знает, чтó там написано. Старуха разрывает ремешок, открывает шкатулочку и, словно таблетку, проглатывает клочок бумаги с текстом.
Ента лежит в тесной комнате, куда слуги сносят верхнюю одежду гостей – сваливают в изножье кровати. Когда где-то в глубине дома начинает играть музыка, Енту под грудой пальто уже едва видно; наконец появляется Хая и наводит порядок: пальто перемещаются на пол. Хая склоняется к старушке и прислушивается к ее дыханию – оно такое слабое, что кажется, будто даже взмах крыльев бабочки заставил бы воздух колебаться сильнее. Но сердце бьется. Хая, слегка разрумянившаяся после водки, прикладывает ухо к груди Енты, к связкам амулетов, веревочек и ремешков, и слышит слабый стук, очень медленный, между двумя «тук-тук» умещается один вдох.
– Бабушка Ента! – тихо окликает Хая, и ей кажется, что полуприкрытые веки старушки вздрагивают, зрачки начинают двигаться, а на губах появляется некое подобие улыбки. Улыбка блуждающая, смутная – уголки рта то приподнимаются, то опадают, и тогда Ента выглядит мертвой. Руки у нее прохладные, а не холодные, кожа мягкая, бледная. Хая поправляет выбившиеся из-под платка волосы и наклоняется к самому уху: – Ты жива?
И снова на лице Енты откуда-то появляется эта улыбка, на мгновение замирает и исчезает. Хаю призывают доносящиеся издалека топот ног и пронзительные звуки музыки, так что она целует старуху в прохладную щеку и убегает танцевать.
В комнате Енты слышно ритмичное постукивание – гости пляшут, хотя музыка сюда уже не доносится, застревает в деревянных стенах, распадается в хитросплетении коридоров на отдельные звуки. Слышен только топот и еще время от времени – визги и возгласы. С Ентой сидела пожилая женщина, но в конце концов не выдержала и ушла к гостям. Енте тоже интересно, чтó там происходит. Она с удивлением обнаруживает, что ей ничего не стоит выскользнуть из своего тела и зависнуть над ним; Ента смотрит прямо на свое лицо, запавшее и бледное, – странное ощущение; но потом уплывает, скользит вместе с порывами сквозняка, звуковыми волнами, без труда преодолевает деревянные стены и двери.
Теперь Ента видит всё сверху, но потом ее взгляд возвращается под закрытые веки. И так всю ночь. Вверх – и снова обратно. Балансирование на грани. Енту это утомляет, в сущности, она никогда так не уставала от работы – ни домашней, ни в огороде. И все же это приятно: и то и другое – и спуск, и подъем. Неприятен только сам толчок, сопровождающийся свистом, резкий, при помощи которого ее пытается вытолкнуть куда-то далеко за горизонт эта приходящая извне жестокая сила; с ней было бы трудно совладать, если бы тело – изнутри, непреклонно – не защищал амулет.
Поразительно – ее мысли овевают всю округу. Ветер – говорит какой-то голос у нее в голове, вероятно ее собственный. Ветер – это взгляд мертвых, которые смотрят на мир оттуда, где находятся. «Ты видела, как кланяется и колышется трава в поле? Наверное, на нее смотрит кто-то из мертвых», – хочется ей сказать Хае. Потому что, если сосчитать всех умерших, оказалось бы, что их намного больше, чем живых на земле. Их души уже очистились, скитаясь по множеству жизней, и теперь они ждут Мессию, который придет завершить дело творения. И смотрят на всё. Вот почему на земле дует ветер. Ветер – их зоркий глаз.
Опасливо поколебавшись, Ента тоже присоединяется к этому ветру, который проносится над домами Рогатина и маленькими низкорослыми местечками, над возчиками, притулившимися на рыночной площади в надежде, что подвернется клиент, над тремя кладбищами, над костелами, синагогой и православной церковью, над Рогатинским трактом – и устремляется дальше, колыхая пожелтевшую траву на холмах, сперва хаотично, беспорядочно, а потом так, словно разучивает танцевальные па, мчится вдоль русла рек до самого Днестра. Там Ента останавливается, потому что поражена совершенством извилистой линии реки, ее изгибы, подобные очертаниям букв гиммель и ламед. А потом она поворачивает обратно, но причиной тому вовсе не граница, которая, сговорившись с рекой, разделяет два больших государства. Ведь для взгляда Енты такие границы – ничто.
У епископа Солтыка в самом деле крупные неприятности. Даже молитва, искренняя и глубокая, не в силах смыть эти мысли. У него потеют руки, он просыпается слишком рано, когда начинают петь птицы, а спать, понятное дело, ложится поздно. Нервы его не знают отдыха.
Двадцать четыре карты. Каждому раздают по шесть, тринадцатую открывают – это козырь, старшая масть, она бьет остальные. Епископ успокаивается лишь тогда, когда садится играть, а точнее, когда на столе уже лежит козырь. В этот момент на него нисходит нечто вроде благодати. Ум обретает подлинное равновесие, волшебное aequilibrium[26], зрение фокусируется на столе с картами, глаз полностью охватывает всю картину. Дыхание выравнивается, испарина на лбу исчезает, ладони делаются сухими, уверенными, подвижными, пальцы ловко тасуют карты и открывают одну за другой. Это мгновения блаженства – да, епископ скорее предпочел бы не есть, лишить себя прочих телесных наслаждений, но не этих минут.
В марьяж епископ играет с равными себе. Недавно, когда сюда приезжал каноник из Перемышля, они просидели до самого утра. Солтык играет с Яблоновским, Лабенцким, Коссаковским, но этого мало. Поэтому в последнее время случаются также эпизоды иного толка. Ему неловко об этом думать.
Солтык снимает через голову епископское облачение, переодевается в обычное платье и надевает шляпу. Об этом знает только его камердинер Антоний, он почти как родственник, ничем не выдает своего удивления. Действиям епископа не следует удивляться, епископ – это епископ, он знает, чтó делает, когда велит везти себя в предместья, в какой-нибудь трактир, туда, где наверняка будут играть в фараон на деньги. За стол садятся проезжие купцы, вояжирующие шляхтичи, заграничные гости, чиновники, доставляющие письма, и всякого рода авантюристы. Когда сидишь в трактире, прокуренном и не очень чистом, кажется, будто играют все, весь мир, и что карты связывают людей крепче, чем вера или язык. Садишься за стол, раскидываешь веером карты – и открывается доступный всем порядок. Его тоже нужно уметь разыграть, чтобы оказаться в выигрыше, сорвать куш. Епископу представляется, что это новый язык, который на один вечер объединяет всех. Если денег не хватает, Солтык приказывает позвать еврея, но одалживает только небольшие суммы. На более крупные у него вексель от житомирских евреев, которые для епископа вроде банкиров, там он каждую ссуду подтверждает своей подписью.
Играют все, кто садится за стол. Разумеется, епископ предпочел бы компанию получше, равных себе игроков, но у тех редко имеются свободные деньги, скорее они найдутся у заезжих купцов или турок, а еще офицеров или всяких странных субъектов, что берутся неведомо откуда. Когда банкомет высыпает деньги на стол и тасует карты, те, кто хочет сыграть против него, понтеры, занимают места за столом, каждый со своей колодой. Игрок берет из нее одну или несколько карт и кладет перед собой. Сверху – ставка. Перетасовав, банкомет по очереди открывает все свои карты, выкладывая первую справа, вторую – слева, третью – снова справа, четвертую – слева и так далее, пока колода не закончится. Карты по правую руку – выигрыш банка, по левую – выигрыш понтеров. Так что если кто-нибудь положит перед собой семерку пик и на нее – дукат, а в колоде банкомета семерка пик ляжет с правой стороны – он свой дукат потеряет; однако если та ляжет с левой, банкомет заплатит дукат игроку. Из этого правила есть и исключения – последняя карта, даже если и окажется слева, принадлежит банку. Выигравший в первой мётке может закончить игру, может играть снова на другую карту, но может и «гнуть пароли». Именно так всегда поступает епископ. Оставляет выигранные деньги на карте и загибает ее уголок. Если на этот раз он проиграет, то потеряет лишь начальную сумму.
Эта игра честнее: всё в руках Божьих. Какое здесь может быть жульничество?
Поэтому, когда у Солтыка накапливаются карточные долги, он призывает Господа, чтобы тот уберег его от скандала, если тайное станет явным. Он требует сотрудничества, ведь они с Богом – в одной команде. Но тот действует как-то вяло, а порой, видимо, испытывает желание превратить епископа в Иова. Солтык порой даже клянет Господа; потом, конечно, кается и просит прощения – всем ведь известно, что он человек вспыльчивый. Епископ наказывает себя постом и спит во власянице.
Пока еще никто не знает: чтобы расплатиться с долгами, он заложил епископский перстень. Житомирским евреям. Они не хотели брать, пришлось уговаривать. Увидев, чтó находится в привезенном Солтыком сундуке – хитроумно прикрытое мешковиной, – отпрянули и принялись стенать, причитать, махать руками, будто невесть что там увидали.
– Я не могу это взять, – сказал старший из них. – Для вас это превыше серебра и золота, а для меня – лом. Если у нас такое найдут, кожу живьем спустят.
Так они плакались, но епископ настаивал, голос повышал, пугал. Евреи взяли, заплатили наличными.
Не сумев отыграться, епископ хочет теперь отобрать у евреев этот перстень, наслать на них каких-нибудь вооруженных молодчиков – вроде бы перстень они хранят в халупе под полом. Если кто-нибудь узнает обо всей этой истории, Солтыку головы не сносить. Поэтому он готов на все, лишь бы вернуть перстень обратно.
А пока что пытается взять реванш в фараон, доверчиво уповая на Божью помощь. И в самом деле, поначалу удача на его стороне.
В комнате накурено, за столом их сидит четверо: епископ, какой-то путник, одетый на немецкий манер, но хорошо говорящий по-польски, местный шляхтич, который говорит по-русински, ругается по-русински, а на коленях держит молодую девушку, почти девочку. Шляхтич то отталкивает ее – когда карта не идет, то привлекает к себе и гладит почти обнаженную грудь, на что епископ глядит укоризненно. Четвертый – купец, на вид выкрест; ему сегодня тоже везет. Перед каждой раздачей епископ преисполнен уверенности, что уж теперь-то его карты лягут в нужную стопку, и глядит изумленно, когда они вновь оказываются не там, где надо. Невероятно.