С одной стороны, меня очень порадовало, что где-то там наверху, где ежедневно конструируется будущее мира, царит строгая справедливость. С другой – мне было жаль всех нас, и особенно эту гордую даму, такую красивую и недоступную. Знает ли она об этом? Предупредил ли ее кто-нибудь? Говорят ли им в костеле, как все случится на самом деле? Что все перевернется с ног на голову, слуги станут господами, а господа – слугами? Но получится ли в результате справедливо и хорошо?
Уходя, тот господин дернул моего отца за бороду – эта выходка ужасно развеселила гостей, – а затем велел своим солдатам выпить еврейской водки; они поспешили выполнить приказ, разграбив при этом корчму и невесть зачем перепортив все вещи.
Придется встать. Как только солнце садится, делается очень холодно, не так, как в городе, где жара, которую хранят нагревшиеся стены, по вечерам не уступает: рубашка продолжает липнуть к спине. Нахман берет лампу и накидывает на плечи бомбазиновый плащ. Носильщики играют в кости, того и гляди вспыхнет ссора. Небо уже все усеяно звездами, и Нахман машинально определяет стороны света. На юге видит Смирну – Измир, как говорит реб Мордке, – которую они покинули позавчера. Город представляет собой хаотичное скопище разномастных приземистых домиков, бесконечное множество крыш, перемежаемых стрельчатыми силуэтами минаретов и – кое-где – куполами церквей. В темноте Нахману чудится на горизонте голос муэдзина, настойчивый, жалобный, и кажется, что вот-вот ему ответит другой, из каравана, и воздух мгновенно наполнится мусульманской молитвой, задуманной как гимн и похвала, но больше напоминающей стенания.
Нахман глядит на север и там, далеко-далеко, в складках туманной темноты, видит маленький городок, раскинувшийся у самых болот, под низким небом, задевающим шпиль колокольни. Он кажется совершенно бесцветным, словно сделан из торфа и присыпан золой.
Когда я родился – в 5481 году, а по христианскому календарю – в 1721-м, мой отец, новоиспеченный раввин, занял свою должность, еще не понимая, куда попал.
В Буске река Буг сливается с рекой Полтвой. Город всегда принадлежал королю, а не помещикам, поэтому нам здесь жилось хорошо; вероятно, также поэтому Буск постоянно громили – то казаки, то турки. Если небо есть зеркало, отражающее время, то образ пылающих домов и по сей день висит над городом. После, полностью разрушенный, его всякий раз отстраивали, хаотично, во всех направлениях, на болоте, поскольку правит здесь вода, единственная королева. Когда наступала весенняя распутица, это болото выползало на дороги и отрезало городок от остального мира, а его обитатели, как и подобает жителям торфяных болот и топей, сидели в своих отсыревших избах, мрачные и тусклые – будто покрывшиеся плесенью.
Евреи жили здесь небольшими группами во многих районах, но больше всего их было в Старом городе и в Липибоках. Они торговали лошадьми, которых водили из города в город на ярмарки, держали небольшие табачные лавки, большей частью – размером с собачью конуру. Некоторые занимались земледелием, было еще несколько сотен ремесленников. Главным образом бедняки, жалкие и суеверные.
На окружавших нас крестьян – русинов и поляков, которые на рассвете склонялись к земле, а разгибали спины лишь под вечер, когда усаживались на лавочки перед домом, – мы смотрели с чувством некоторого превосходства: уж лучше быть евреем, чем крестьянином. Они тоже наблюдали за нами: куда эти еврейчики снова едут на своих телегах и почему от них вечно столько шуму? Женщины щурили глаза, ослепленные солнцем за целый день сбора колосьев, которые остались после жатвы.
Весной, когда начинали зеленеть прибрежные луга, в Буск слетались сотни, а может, и тысячи аистов и расхаживали царственно, держась прямо и горделиво. Наверное, поэтому здесь рождалось столько детей: крестьяне считали, что их приносят аисты.
На гербе Буска изображен аист, стоящий на одной ноге. Вот и мы, жители этого города, вечно стояли на одной ноге, в любой момент готовые пуститься в путь, зацепившиеся за жизнь одним договором об аренде, одним контрактом. Вокруг – сыро, топко. Закон вроде есть, но шаткий, мутный, точно грязная вода.
Буск, как и многие городки и деревни на Подолье, был почти полностью населен нами – теми, кто сам себя называл «наши» или «правоверные». Мы искренне и глубоко верили в то, что Мессия уже явился в Турции и, уходя, оставил нам преемника, а главное – указал путь, которым следует идти.
Чем больше мой отец читал и спорил в бейт-мидраше, тем больше сам склонялся к подобной точке зрения. Через год после переезда, начитавшись саббатианских книг, он полностью поверил им, а его природная восприимчивость и религиозное чутье лишь способствовали этой метаморфозе.
– Отчего это всё? – говорил отец. – Почему, если Бог так возлюбил нас, вокруг столько страдания? Выйди на рыночную площадь в Буске – ноги подкашиваются под бременем этой боли. Если он возлюбил нас, почему мы не здоровы и не сыты, а вместе с нами и другие, чтобы нам не приходилось смотреть на болезни и смерть? – Отец сутулился, словно желая наглядно продемонстрировать это бремя. А после принимался, по своему обыкновению, ворчать на раввинов и их законы, все больше распаляясь и размахивая руками.
В детстве я часто видел его на рыночной площади, перед магазином Шили: отец стоял вместе с другими, говорливый, негодующий. Разглагольствовал он пылко и от души, и от этого его щуплая, неказистая фигурка, казалось, делалась больше.
«Из одного закона Торы Мишна вывела дюжину, а Гемара – пять дюжин; в последующих же комментариях законов – что песка морского. Вот и скажите мне, как жить?» – драматически восклицал отец, так что даже прохожие останавливались.
Шиля, который не слишком пекся о торговле и больше интересовался обществом словоохотливых мужчин, печально поддакивал, угощая их трубкой:
«Скоро ничто уже не будет кошерным».
«Трудно соблюдать Закон, когда ты голоден», – соглашались те и вздыхали. Вздохи тоже были обязательной частью беседы. Участие в ней принимали главным образом простые торговцы, но иногда приходили учителя из иешивы и вносили в ежедневные причитания на площади что-то свое. К этому прибавлялись жалобы на господские порядки, неприязнь крестьян, нередко отравлявшую евреям жизнь, сетования по поводу цен на муку, погоды, сорванного наводнением моста и подгнившего от сырости урожая фруктов.
Так и я с самого детства пропитывался этим вечным недовольством по поводу мироздания. Что-то здесь не так, нас окружает какая-то ложь. Видимо, о чем-то умалчивали те, кто учил нас в иешивах. Наверняка от нас утаили какие-то факты, поэтому мы никак не можем собрать мир воедино. Должна быть тайна, которая объяснит все.
Со времен отцовской юности все в Буске так говорили, и имя Шабтая Цви произносилось часто и отнюдь не шепотом, а вполне открыто. В моих детских ушах оно звучало словно галоп всадников, скачущих на помощь. Однако сегодня лучше не называть это имя вслух.
Как и многие мальчики моего возраста, я с детства мечтал изучать священные книги, но, будучи единственным ребенком, был слишком привязан к отцу с матерью. Лишь когда мне исполнилось шестнадцать, я понял, что хочу служить какому-нибудь благородному делу и что я один из тех, кто никогда не довольствуется тем, что есть, но всегда устремляется к чему-то еще.
Поэтому, когда до меня дошли слухи о великом учителе Баал-Шем-Тове[50] и о том, что он принимает учеников, я решил присоединиться к ним и покинул родной Буск. К отчаянию матери, я в одиночку направился в Мендзыбоже – около двухсот миль на восток. В первый же день я встретил мальчика чуть постарше, который с той же целью покинул Глинно и шел уже третий день. Этот Лейбек, молодожен, у которого еще только начали пробиваться усы, напуганный собственным браком, убедил жену и ее родителей, что прежде, чем он начнет зарабатывать деньги, ему следует прикоснуться к подлинной святости и насытиться ею на будущее. Лейбек происходил из уважаемого рода глинненских раввинов, и то, что он прибился к хасидам, стало для его родных серьезным ударом. За ним дважды приезжал отец, умолял вернуться домой.
Вскоре мы сделались неразлучны. Спали под одним одеялом и делились каждым куском хлеба. Мне нравилось разговаривать с Лейбеком, он был мальчиком очень восприимчивым и мыслил иначе, чем остальные. Ночью мы переносили наши дискуссии под грязное одеяло и там обсуждали великие тайны.
Именно Лейбек, будучи человеком женатым, просветил меня насчет отношений между женщиной и мужчиной, что в то время показалось мне не менее захватывающим, чем проблема цимцум[51].
Дом был большой, деревянный, приземистый. Мы, тощие мальчишки, спали вповалку на кровати, занимавшей всю комнату, прижавшись друг к другу, под одеялами, в которых нередко обнаруживались вши; искусанные ноги мы потом мазали кашицей из листьев мяты. Ели мало: хлеб, оливковое масло, немного репы. Иногда женщины приносили нам какие-нибудь лакомства – например, изюм, но мальчиков было так много, что каждому доставалось всего несколько штучек, ровно столько, чтобы не забыть, каков он на вкус. Зато мы много читали – в сущности, постоянно, поэтому глаза у нас вечно были красными, как у кроликов, – по ним нас можно было легко узнать. А вечером, когда у Бешта находилась для нас толика священного времени, мы слушали его самого и его беседы с другими цадиками. Именно тогда меня заинтересовали проблемы, которые отец не умел убедительно разъяснить. Как может существовать мир, если Бог повсюду? Если Бог – это всё во всём, то как могут существовать вещи, которые не являются Богом? Как Бог мог создать мир из ничего?
Известно, что в каждом поколении есть тридцать шесть святых мужей и посредством их Бог поддерживает существование мира. Вне всяких сомнений, Баал-Шем-Тов был одним из них. Хотя большинство святых остаются неузнанными и живут бедными трактирщиками или сапожниками, Бешт являлся личностью столь выдающейся, что скрыть это было никак невозможно. В этом человеке напрочь отсутствовала гордыня, но где бы он ни появлялся, все робели, что крайне его тяготило. Мы видели, что он несет свою святость словно тяжелое бремя. Бешт ничем не напоминал моего отца, вечно раздосадованного или разгневанного. Бешт весь переливался разными оттенками. То принимал обличье старого мудреца, говорил, прикрыв глаза, то вдруг на него что-то находило – и он дурачился вместе с нами, шутил и смешил. Он всегда готов был сделать что-нибудь неожиданное, ошарашить. Этим Бешт располагал к себе и уже не отпускал. Он был для нас центром мира.
Здесь никого не привлекал мертвый и выхолощенный раввинизм, тут все были солидарны, и в этом смысле моему отцу у Бешта понравилось бы. Зоар читали ежедневно и с большим волнением, среди старейшин было немало каббалистов с затуманенным взором, постоянно обсуждавших между собой божественные секреты – так, словно речь шла о хозяйстве: сколько у кого кур, хватит ли сена на зиму…
Однажды такой каббалист спросил Бешта, считает ли он, что мир является эманацией Бога, и тот радостно согласился: «О да, весь мир – Бог». Все удовлетворенно закивали. «А как насчет зла?» – хитро и ехидно поинтересовался тот. «И зло – Бог», – спокойно ответил жизнерадостный Бешт, но теперь среди присутствующих пронесся ропот, и тут же раздались голоса других ученых цадиков и всяких святых мужей. А дискуссии тут всегда проходили бурно: спорщики швыряли стулья, разражались плачем, кричали, рвали на себе волосы. Я много раз оказывался свидетелем обсуждения этой проблемы. У меня самого все вскипало внутри: ведь как же так? Всё то, что мы видим: как с этим быть? В какую рубрику вписать голод и телесные язвы, резню животных, гибель детей от эпидемий? Мне всегда казалось, что, если продолжать думать в подобном духе, непременно придешь к выводу, что Богу на всех нас наплевать.
Достаточно было кому-нибудь бросить, что зло плохо не само по себе, а лишь представляется таковым человеку, как начинался скандал, и вот уже из разбитого кувшина лилась вода, впитываясь в опилки на полу, кто-то в гневе выбегал на улицу, кого-то приходилось удерживать, потому что он кидался на окружающих с кулаками. Такой силой обладает произнесенное слово.
Поэтому Бешт твердил нам: «Тайна зла – единственная, которую Бог велит нам не принимать на веру, но размышлять над ней». И я размышлял целыми днями и ночами – потому что иногда мое тело, по-прежнему требовавшее пищи и терзаемое голодом, не давало уснуть. Я подумал, что, может, Бог осознал свою ошибку, понял, что ждет от человека невозможного – безгрешности. Итак, у Бога был выбор: он мог карать за грехи, карать неустанно и превратиться в вечного управляющего, вроде тех, что лупят крестьян по спине, когда они недостаточно усердно трудятся на господских полях. Или мог быть Богом бесконечно мудрым, готовым принять человеческую греховность, оставить место для человеческой слабости. Бог сказал себе: человек не может быть одновременно свободен и полностью мне подчинен. У меня не может быть безгрешного создания, являющегося при этом человеком. Лучше грешное человечество, чем мир без людей.
О да, мы все с этим соглашались. Худосочные мальчишки в драных лапсердаках, с вечно торчащими из слишком коротких рукавов руками сидели по одну сторону стола. По другую – учителя.
Я провел с Бештом и его праведниками несколько месяцев и, несмотря на нищету и холод, чувствовал, что лишь теперь моя душа догоняет мое тело – выросшее, возмужавшее. Ноги покрылись волосами, грудь тоже, живот окреп. А теперь и душа спешила вслед за телом и крепла. Вдобавок мне казалось, что у меня развивается новый орган чувств, о существовании которого я прежде не подозревал.
Есть люди, обладающие чувством потустороннего, как другие – обостренным обонянием, слухом или вкусом. Они ощущают едва заметные процессы в огромном и сложном теле мира. Более того, у некоторых из них это внутреннее видение настолько обострено, что они могут видеть, где упала искра, видят ее свечение в самом неожиданном месте. Чем хуже место, тем отчаяннее сверкает искра, тем сильнее пламенеет, а свет ее более горяч и чист.
Но есть и те, кто лишен этого чутья, поэтому им приходится доверять остальным пяти органам чувств: к этим ощущениям они и сводят весь мир. Подобно тому, как слепорожденный не знает, чтó такое свет, а глухой – чтó такое музыка, как лишенный обоняния не понимает, чтó такое запах цветов, так и они не разумеют эти мистические души и принимают одаренных ими людей за сумасшедших, бесноватых, которые все это выдумали невесть зачем.
В тот год ученики Бешта (да будет благословенно его имя) страдали от загадочной болезни, о которой сам он говорил с печалью и тревогой, а я не знал, что он имеет в виду.
Однажды во время молитвы один из старших мальчиков расплакался, и его никак не удавалось успокоить. Мальчика привели к праведнику, и там несчастный, рыдая, признался, что, читая «Шма, Исраэль»[52], вообразил Христа и к нему обратил эти слова. Когда он рассказывал, все, кто слышал эти ужасные слова, затыкали уши и закрывали глаза, чтобы не позволить своим органам чувств соприкоснуться с подобным кощунством. Бешт лишь печально покачал головой, а потом объяснил это очень просто, настолько, что все испытали огромное облегчение: мальчик каждый день проходил мимо христианской часовенки и там видел Христа. А когда человек долго на что-либо смотрит или часто сталкивается с какой-либо картиной, она проникает в глаза и разум, въедается в них, словно щелочь. А поскольку человеческий разум нуждается в святости, то ищет ее повсюду, точно растущее в пещере растение, тянущееся к любому, даже самому тусклому, свету. Отличное объяснение.
У нас с Лейбеком была тайная страсть: мы вслушивались в само звучание слов, в шорох молитв, доносящийся из-за перегородки, и настраивали свои уши на те слова, которые, сливаясь в одно при быстром произнесении, смешивали друг с другом свои смыслы. И чем более странным оказывался результат наших игр, тем больше мы радовались.
В Мендзыбоже все, подобно нам, были нацелены на слова, поэтому и само местечко казалось каким-то нескладным, случайным и сиюминутным, как будто при соприкосновении со словом материя поджимала хвост и смущенно съеживалась: грязная, разъезженная телегами дорога, казалось, вела в никуда, а маленькие хибарки по ее сторонам и бейт-мидраш – единственный дом, имевший широкое деревянное крыльцо из прогнившего и почерневшего дерева, которое мы ковыряли пальцами, – напоминали сон. Могу сказать, что точно так же мы расковыривали слова, заглядывая через получившиеся дырки в их бездонное нутро. Мое первое озарение касалось сходства двух слов.
А именно: чтобы создать мир, Богу пришлось сделать шаг назад внутри самого себя, высвободить в своем теле немного места – пространство для мира. Из этого пространства Бог исчез. Слово «исчезнуть» происходит от корня «элем», а место исчезновения называется «олам» – «мир». Так что в самом имени мира заключена история исчезновения Бога. Мир мог возникнуть лишь потому, что Бог оставил его. Сначала было нечто, а потом оно исчезло. Это и есть мир. Мир есть отсутствие.
Ris 90.Krag hebrajski
Когда я вернулся, меня, чтобы удержать дома, женили на шестнадцатилетней Лии, мудрой, доверчивой и понимающей девушке. Это не слишком помогло: я стал работать у Элиши Шора и под этим предлогом отправился в торговую поездку в Прагу и Брно.
И здесь встретил Мордехая бен-Элиаша Маргалита, которого все называли реб Мордке – да будет благословенно имя этого доброго человека. Он стал для меня вторым Бештом, но при этом был единственным на свете, поскольку принадлежал только мне; вероятно, реб Мордке испытывал подобные чувства и воспринимал меня как своего ученика. Не знаю, чтó меня в нем так привлекало – видимо, правы те, кто утверждает, будто души узнают друг друга моментально и начинают непостижимым образом тянуться друг к другу. По правде говоря, я бросил Шоров и, позабыв о семье, которую покинул на Подолье, решил остаться с реб Мордке.
Он был учеником знаменитого мудреца Йонатана Эйбешюца[53], а тот, в свою очередь, являлся наследником древнейшего учения.
Поначалу я находил его теории запутанными. Мне казалось, что он пребывает в некоем перманентном воодушевлении, не позволяющем сделать глубокий вдох, словно реб Мордке опасался дышать земным воздухом; лишь пройдя сквозь курительную трубку, тот мог служить хоть какой-то опорой в жизни.
Однако разум мудреца непостижим. В нашем путешествии я полностью положился на него; реб Мордке всегда знал, когда следует отправляться в путь и какую дорогу выбрать, чтобы нам выпала удача – подвезли добрые люди или накормили какие-нибудь паломники. На первый взгляд предложения казались абсурдными, но, послушавшись реб Мордке, мы всегда оказывались в выигрыше.
По ночам мы вместе учились, а днем я работал. Не один рассвет я встретил за книгами, а глаза воспалились от постоянного напряжения. Тексты, которые давал мне читать Мордехай, были столь невероятны, что мой до той поры практический ум молодого человека с Подолья брыкался, точно конь, который раньше ходил на мельнице по кругу, а теперь из него решили сделать скакуна.
«Сын мой, отчего ты отвергаешь то, чего еще не испробовал?» – спросил Мордехай, когда я уже действительно был полон решимости вернуться в Буск и начать заботиться о своей семье.
И я сказал себе очень мудрые, как мне тогда казалось, слова: он прав. Здесь я не проиграю, здесь я могу только выиграть. Так что стану терпеливо ждать, пока не найду для себя что-то хорошее.
И я сдался, снял небольшую комнату за деревянной перегородкой и жил скромно, первую половину дня проводя на службе в конторе, а вечера и ночи посвящая учебе.
Реб Мордке научил меня методам перестановок и комбинаций букв, а также мистике чисел и другим «путям Сефер Йецира»[54]. По каждому из этих путей он заставлял идти в течение двух недель, пока данная форма не запечатлевалась в моем сердце. Так он вел меня четыре месяца, а потом внезапно велел мне «всё стереть».
В тот вечер Мордехай обильно набил мою трубку травами и прочитал древнюю молитву – никто уже не знает чью, – которая вскоре стала моим собственным голосом. Звучала она так:
Моя душа
не позволит заключить себя в тюрьму,
в клетку из железа или клетку из воздуха.
Моя душа желает быть подобной небесному кораблю,
который вырвется за границы тела.
И никакие стены не в силах ее удержать:
ни возведенные руками человеческими,
ни стены любезности,
ни стены воспитания
или приличий.
Не подхватят ее шумные речи,
не остановят границы царств,
она равнодушна к высокому происхождению.
Душа пролетает над всем этим
легче легкого,
она выше того, что заключено в словах,
и вне того, что в слова не умещается.
Она – за пределами блаженства и за пределами страха.
Она превосходит и то, что прекрасно и возвышенно,
и то, что мерзко и ужасно.
Помоги мне, милостивый Господь, и сделай так, чтобы жизнь не ранила меня.
Дай мне умение говорить, дай мне язык и слова,
и тогда я скажу правду
о Тебе.
Спустя некоторое время я вернулся на Подолье, где после скоропостижной смерти отца был назначен раввином Буска. Лия приняла меня, и я отвечал ей огромной нежностью. Она сумела устроить нам вполне благополучное и спокойное существование. Мой маленький сын Арон рос и мужал. Занятый работой и семьей, я гнал прочь тревожный дух путешествий и всяческую каббалу. Община была большой и делилась на «наших» и «тех», так что мне, молодому и неопытному раввину, хватало забот и обязанностей.
Однако однажды зимней ночью я не мог уснуть и чувствовал себя очень странно. Я испытывал пронзительное ощущение, будто все вокруг меня ненастоящее, все искусственное, как если бы умелый художник нарисовал мир на холстах и развесил вокруг. Или, другими словами, словно все вокруг вымышлено и каким-то образом обрело иллюзорную форму.
Ранее, во время занятий с реб Мордке, это мучительное и пугающее чувство уже появлялось несколько раз, но сейчас оно было настолько острым, что я испугался, как дитя. Я почувствовал себя так, будто меня внезапно лишили свободы и бросили в душную темницу.
Весь дрожа, я встал, подбросил дров в печь, положил на стол книги, которые мне дал реб Мордке, и, вспомнив, чему он меня учил, принялся соединять буквы и медитировать над ними, используя философский метод моего учителя. Я думал, что это займет мой разум и развеет тревогу. Так я провел время до утра, а потом занялся повседневными делами. На следующую ночь все повторилось, и я просидел до трех часов утра. Лию тревожило мое состояние, она тоже вставала, осторожно высвободившись из сонных объятий сынишки, и смотрела через плечо, чтó я делаю. Всякий раз я видел на ее лице неодобрение, но это не могло меня остановить. Лия была очень набожна, не признавала каббалу и с подозрением относилась к саббатианским ритуалам.
В эту странную третью ночь я уже устал настолько, что после полуночи немного вздремнул с пером в руке и бумагой на коленях. Очнувшись, увидел, что свеча гаснет, и встал, чтобы взять новую. Однако обнаружил, что в комнате по-прежнему светло, хотя свеча потухла! Тогда я с изумлением осознал, что это я свечусь, от меня исходит наполняющее комнату сияние. Я сказал вслух самому себе: «Не верю», но свет не гас. Поэтому я спросил: «Как такое возможно?» – однако ответа, конечно же, не получил. Еще я ударил себя по лицу и ущипнул за щеку, но ничего не изменилось. Я просидел до утра, уронив руки, усталый, с пустой головой, – и светился! Наконец на рассвете свет померк, а потом исчез вовсе.
И в ту ночь я увидел мир совсем другим, чем прежде, – освещенным пепельным солнцем, маленьким, бедным, ущербным. Тьма зарождалась в каждом уголке и каждом закоулке. Этот мир был охвачен войнами и эпидемиями, в нем выходили из берегов реки и содрогалась земля. Всякий человек казался таким хрупким существом, что напоминал крошечную ресничку на веке, пыльцу на цветке. Тогда я понял, что человеческая жизнь состоит из страданий, что это и есть субстанция мира. Все кричало от боли. А потом еще я увидел будущее: мир менялся, леса исчезали, на их месте вырастали города, происходили другие непонятные для меня вещи, однако и там надежды не было и совершались такие события, которые я вообще не в силах был уразуметь, потому что они превосходили мою способность к пониманию. Это настолько подавило меня, что я с грохотом рухнул на пол и – по крайней мере, так мне показалось – тогда увидел, чтó есть спасение. Тут в комнату вбежала моя жена и стала звать на помощь.
Мой учитель Мордехай будто знал обо всем. Через несколько дней он внезапно появился в Буске, так как ему приснился странный сон. Будто бы перед львовской синагогой он видит библейского Иакова, раздающего людям «козьи орешки». Большинство возмущается или разражается громким смехом, однако тот, кто принимает сей дар и почтительно его глотает, начинает светиться изнутри подобно фонарику. Поэтому в своем сне Мордехай также протягивал руку за «козьими орешками».
Когда, обрадовавшись его приезду, я стал рассказывать реб Мордке о своих приключениях со светом, он слушал меня внимательно, и в его глазах я увидел гордость и нежность. «Ты еще только в самом начале пути. Пройди ты по нему дальше – узнал бы, что этот окружающий тебя мир уже подходит к концу, именно поэтому ты видишь его так, словно он ненастоящий, и улавливаешь не внешний свет, мнимый и обманчивый, а внутренний, подлинный, порожденный рассыпанными повсюду божественными искрами, которые предстоит собрать Мессии».
Мордехай счел, что я – избранный, которому суждено исполнить особую миссию.
«Мессия грядет, – сказал он, наклонившись ко мне, так что его губы коснулись моего уха. – Он в Смирне».
Тогда я не понял, чтó имеет в виду реб Мордке, но знал, что Шабтай, да будет благословенно его имя, родился в Смирне, поэтому подумал о нем, хотя он давно умер. Мордехай предложил вместе отправиться на юг, совмещая торговые дела с познанием истины.
Во Львове армянский купец Григорий Никорович вел дела с турками – в основном возил из Турции ремни, но торговал также коврами и килимами, турецким бальзамом и холодным оружием. Сам он поселился в Стамбуле, откуда вел дела, и время от времени его караваны с ценными товарами отправлялись на север и затем возвращались обратно на юг. К ним мог присоединиться любой, не только христианин, – были бы только добрая воля да сумма, достаточная, чтобы заплатить за проводника и вооруженную стражу. Можно взять из Польши товар – воск, жир или мед, иногда янтарь, хотя он расходился не так хорошо, как раньше; еще требовались деньги на еду, а на месте имело смысл вложить вырученную сумму в новый товар, чтобы хоть что-то на всем этом путешествии заработать.
Я занял небольшую сумму, Мордехай добавил из своих сбережений. Таким образом, у нас появился небольшой капитал, и, очень довольные, мы двинулись в путь. Это было весной 1749 года.
Мордехай бен-Элиаш Маргалит – реб Мордке – был тогда уже зрелым мужчиной. Бесконечно терпеливый, он никогда не торопился, и я не знаю никого, кто проявлял бы столько доброты и снисходительности по отношению к окружающему миру. Я часто служил ему глазами для чтения, потому что сам он уже не мог разобрать мелкие буквы. Мордехай внимательно слушал, а памятью он обладал столь феноменальной, что умел повторить все без единой ошибки. Реб Мордке по-прежнему был в хорошей форме и довольно силен физически – порой я больше жаловался на тяготы пути, чем он. К каравану присоединялись все кому не лень, кто надеялся благополучно добраться до Турции, а затем обратно домой, – армяне и поляки, валахи и турки, возвращающиеся из Польши, зачастую даже немецкие евреи. Потом, по дороге, они расходились каждый в свою сторону, а их место занимали другие.
Путь вел из Львова в Черновцы, затем по берегу Прута в Яссы и, наконец, в Бухарест, где предстояла более продолжительная остановка. Там мы решили отделиться от каравана и с той поры медленно продвигались туда, куда направлял нас Бог.
Во время стоянок реб Мордке добавлял в курительный табак комочек опиума, отчего наши мысли возносились высоко и устремлялись далеко и все казалось полным сокровенного смысла, глубоких значений. Я замирал, слегка приподняв руки, и, преисполнившись восторга, стоял так часами. Любое движение головы открывало великие тайны. Каждая травинка была элементом сокрытой системы смыслов, неотъемлемой частью необъятности мира, выстроенного разумно и гармонично, мира, в котором самое малое связано с великим.
Днем мы кружили по городским улочкам – вверх-вниз, поднимались по ступеням, рассматривали выставленные прямо на улице товары. Внимательно наблюдали за девушками и юношами, однако не ради собственного удовольствия, а потому, что были сватами, соединяющими молодых. Например, в Никополе мы говорили, что в Русе имеется юноша, благородный и образованный, зовут его – предположим – Шломо, и родители ищут ему жену, милую и с приданым. А в Крайове – что в Бухаресте есть девушка, симпатичная и добрая, приданое, правда, невелико, но такая красавица, что глазам больно, Сарра, дочь Абрама, торговца скотом. Так мы перетаскивали эти вести с места на место, словно муравьи, сооружающие муравейник, листья и палочки. Если все складывалось удачно, нас приглашали на свадьбу, и мы, сваты, получали некоторую сумму, за вычетом того, что проели и пропили. В микву мы всегда погружались семьдесят два раза – столько, сколько букв в имени Бога. Потом можно было позволить себе свежевыжатый гранатовый сок, шашлык из баранины и хорошее вино. Мы планировали развернуть дело, которое обеспечило бы благополучную жизнь нашим родным, а нам позволило бы посвятить себя изучению священных книг.
Спали мы в конюшнях, с лошадьми, – на земле, на соломе, а когда повеяло теплым и ароматным воздухом юга – на берегах рек, под деревьями, в молчаливом обществе вьючных животных, крепко сжимая полы лапсердаков, куда зашили все свои ценности. Со временем сладковатый запах грязной воды, ила и гниющей рыбы даже стал казаться приятным – по мере того, как Мордехай говорил о нем, пытаясь убедить меня, что именно так на самом деле пахнет мир. По вечерам мы разговаривали вполголоса, так созвучно, что стоило одному начать – другой уже понимал, чтó он собирается сказать. Когда реб Мордке заговорил о Шабтае и сложных путях, которыми придет к нам спасение, я рассказал ему о Беште, веря, что можно объединить мудрость этих двоих, однако почти сразу выяснилось, что нельзя. И прежде, чем мне пришлось сделать выбор, мы долго обсуждали по ночам доводы за и против. Я сказал, что Бешт полагал, будто в Шабтае есть искра святости, но ее быстро перехватил Самаэль, таким образом подхватив и Шабтая. Реб Мордке замахал руками, словно пытаясь отогнать от себя эти страшные слова. И я поведал ему то, что слыхал однажды в доме Бешта: однажды Шабтай пришел и попросил его исправить, так как чувствовал себя ужасным и недостойным грешником. Исправление, то есть тиккун, заключалось в том, что праведник соединялся с душой грешника – шаг за шагом, посредством всех трех ипостасей души: сперва нефеш праведника – животная душа соединялась с нефешем грешника; затем, когда это удавалось, руах – чувства и воля праведника соединялись с руахом грешника; и, наконец, нешама праведника – божественный аспект, который мы носим в себе, – соединялась с нешамой грешника. И когда все это произошло, Бешт ощутил, сколько греховности и тьмы было в человеке по имени Шабтай, и оттолкнул его от себя, и тот упал на самое дно Шеола[55].