По дороге они отдыхают в тени оливковых деревьев, а перед ними открывается вид на Крайову. Таким крохотным кажется сейчас этот город – не больше носового платка. Нахман садится рядом с Яковом и, словно в шутку, привлекает к себе его голову, Яков поддается, и мгновение они возятся, точно молодые псы. Дети – думает о них Моливда.
На этих стоянках полагается рассказывать какую-нибудь историю. Пускай даже всем известную. Гершеле, чуть капризно, требует ту, что о кольце. Яков никогда не заставляет себя упрашивать и начинает рассказывать.
– Жил-был один человек, – начинает он. – У него было необычное кольцо, которое передавали из поколения в поколение. Носивший кольцо был счастлив, ему сопутствовала удача, однако в своем благополучии он не утрачивал сострадания к окружающим и не уклонялся от помощи им. Таким образом, кольцо всегда принадлежало хорошим людям, и они передавали его дальше.
Но однажды случилось так, что у родителей родилось сразу трое сыновей. Они выросли здоровыми и любили друг друга, всем делились и во всем друг другу помогали. Родители ломали голову, как поступить, когда дети вырастут и придется подарить кольцо кому-то одному. Они долго разговаривали по ночам, наконец мать предложила такое решение: отнести кольцо лучшему ювелиру и изготовить две копии. Ювелир должен сделать так, чтобы кольца были совершенно одинаковы и чтобы невозможно было узнать, какое из них настоящее. Долго искали, наконец нашли одного чрезвычайно талантливого мастера, которому ценой больших трудов и усилий удалось выполнить задание. Когда родители пришли за кольцами, ювелир перемешал их, чтобы нельзя было распознать, где подлинное, а где те, что сделаны по его образцу. К своему удивлению, мастер уже сам их не различал.
Когда дети достигли совершеннолетия, родители устроили шумный праздник, во время которого вручили сыновьям кольца. Юноши остались недовольны, хоть и попытались это скрыть, не желая огорчать родителей. В глубине души каждый из них верил, что получил настоящее кольцо; поэтому братья смотрели друг на друга подозрительно и недоверчиво. После смерти родителей они сразу обратились к судье, чтобы тот раз и навсегда развеял сомнения. Но даже мудрый судья не сумел это сделать и вместо того, чтобы вынести вердикт, сказал: «Говорят, эта драгоценность имеет свойство делать своего владельца угодным Богу и людям. Поскольку, как мне кажется, этого нельзя сказать ни об одном из вас, возможно, подлинное кольцо было утеряно. Поэтому живите так, словно ваше кольцо настоящее, а жизнь покажет, правда ли это».
Как эти три кольца – так и три религии. Родившийся в одной должен принять две другие, точно две туфли, и в них пройти путь к спасению.
Моливда знает эту историю. Недавно он слышал ее от мусульманина, с которым вел дела. А его самого очень тронула молитва Нахмана – Моливда подслушивал, как тот молится на еврейском языке. Он не уверен, все ли запомнил, но то, что осталось в памяти, передал при помощи польских слов, сложил вместе, и теперь, когда мысленно произносит эту молитву, наслаждаясь ее ритмом, во рту делается очень приятно, будто он лакомится чем-то вкусным, сладким.
Бьёт крылами и простора ищет,
Никогда в неволе не живёт.
Не журавль, да и не ворон хищный,
То душа моя зовёт в полёт.
Хоть железом, хоть заклятьем вечным,
Хоть сердечной привязью вяжи,
Прочь летит от смрада человечьих
Глупых сплетен, суеты и лжи.
Стены рухнут под её напором,
В тот же миг растает позади
Гул пустопорожних разговоров,
Долгих, как рассветы и дожди.
И парит она в потоке дивном
Вольных песен и прозрачных снов.
Что людей прельщает, ей противно.
То, что мудрым кажется, смешно.
Ей не важно, кто во что рядится,
В путь она готова налегке.
Нимбом перьев одаряет птицу
Свет неизъяснимый вдалеке.
Как назвать нездешнее словами,
Отвернув у занавеса край,
И понять, что будет завтра с нами,
Помоги мне, Отче, силы дай[93].
Однако эта сладость забытого языка мгновенно оборачивается невыносимой тоской.
Как бы мне ни хотелось, я не могу записать всё, ведь вещи так тесно связаны друг с другом, что стоит коснуться кончиком пера одной, как она задевает другую, и в мгновение ока передо мной разливается большое море. Разве могут служить плотиной границы листа бумаги или след, оставленный моим пером? Как выразить все, что моя душа получила в этой жизни, да еще в одной книге?
Абулафия, которого я усердно изучал, утверждает, будто человеческая душа является частью большого космического потока, протекающего через всех живущих. Это единое движение, единая сила, но, когда человек рождается в материальном теле, когда он приходит в мир в обличье отдельного существа, этой душе приходится отделиться от остальных, иначе человек не смог бы жить – душа утонула бы в Божественном и человек моментально сошел с ума. Вот почему такая душа остается запечатана, то есть на нее наложены печати, не дающие ей слиться с Божественным и позволяющие функционировать в законченном, ограниченном мире материи.
Мы должны уметь сохранять равновесие. Если душа будет слишком жадной, слишком липкой, то слишком много чувственных форм проникнет в нее и отделит от потока Божественного.
Ибо сказано в старом речении: «Кто полон самим собой, тот не оставляет места для Бога».
Деревня Моливды состояла из дюжины небольших аккуратных каменных домов, крытых сланцем, между ними были проложены вымощенные камешками дорожки; домики беспорядочно разбросаны вокруг вытоптанного луга, по которому протекал ручей, образуя небольшой пруд. В верхнем течении был сделан водозабор – деревянная конструкция, которая, подобно мельничному колесу, приводила в действие какие-то механизмы, вероятно для измельчения зерна. Позади домов тянулись огороды и сады, густые и ухоженные, и даже от калитки можно было увидеть созревающие тыквы.
В траве, в это время года уже сухой, белели большие прямоугольники полотна – на деревню словно надели белые праздничные воротнички. Было в ней что-то странное, и вскоре я сообразил, что здесь нет птицы, какую обыкновенно разводят в деревнях: кур, роющихся в земле, переваливающихся с боку на бок уток, неумолчно гогочущих гусынь и агрессивных гусаков.
Наш приезд вызвал настоящий переполох, сперва навстречу выбежали дети, стоявшие на страже и первыми заметившие гостей. Обеспокоенные присутствием незнакомцев, они жались к Моливде, словно к отцу, а тот ласково говорил с ними на каком-то шершавом, неизвестном нам языке. Потом откуда-то появились мужчины в рубахах из домотканого льняного полотна, бородатые, коренастые, кроткие, и лишь потом выбежали смеющиеся женщины. Одежда на всех была белая, льняная – должно быть, они этот лен сами выращивали, потому что на окружавших деревню лугах повсюду сверкали на солнце разложенные для беления куски ткани.
Моливда снял с повозки мешки, наполненные товарами, которые он купил в городе. Велел крестьянам приветствовать гостей, что те охотно сделали, окружив нас и исполнив короткую радостную песню. Приветственным жестом служила здесь приложенная к сердцу, а затем поднесенная ко рту рука. Крестьяне пленили меня своей внешностью и поведением, хотя само это слово – «крестьяне», – привезенное с Подолья, казалось, относилось к какому-то другому виду людей, ибо эти были веселы, довольны и явно сыты.
Мы стояли изумленные, и даже Яков, который обычно ничему не удивлялся, выглядел сбитым с толку: столкнувшись с такой вспышкой сердечности, на мгновение словно бы забыл, кто он такой. И то, что мы – евреи, жителям деревни вовсе не мешало, наоборот, такое ощущение, что они так хорошо к нам относились именно потому, что мы – чужаки. Только Осман, похоже, ничему не удивлялся и все расспрашивал Моливду – то о снабжении, то о разделении труда, то о доходах от выращивания овощей и ткачества, но Моливда не всегда был в состоянии удовлетворить его любопытство: к нашему удивлению, выяснилось, что лучше всего разбиралась во всем этом женщина, которую называли Мать, хотя она вовсе не была старой.
Нас отвели в большую комнату, где за столом нам прислуживала молодежь, девушки и юноши. Еда была простой и вкусной: прошлогодний мед, сушеные фрукты, оливковое масло и баклажанная икра на лепешках, которые пекли прямо на раскаленных камнях, а к этому – родниковая вода.
Моливда вел себя спокойно и с достоинством, но я заметил, что хотя к нему относились уважительно, но все же не как к хозяину. Его называли «брат», и точно так же он обращался к жителям деревни: «брат» и «сестра», то есть все они были друг для друга братьями и сестрами, одной большой семьей. Когда мы насытились, к нам подошла женщина, тоже вся в белом, та, которую называли Матерью, села рядом и тепло улыбнулась, однако говорила она мало. Было видно, что пан Моливда очень ее почитает, потому что, как только она собралась уходить, он встал, мы вслед за ним тоже встали, и нас отвели в комнаты, где мы устроились на ночлег. Все здесь было очень скромно и чисто, спалось отлично; я так устал, что у меня не было сил все записать по свежим следам. Как, например, то, что в моей комнате имелись лишь постель на деревянном полу да подвешенная на веревках палка для одежды вместо шкафа.
На следующий день мы с Яковом наблюдали, как тут у Моливды все устроено.
Вокруг него – двенадцать братьев и двенадцать сестер, они составляют правление деревни, женщины и мужчины имеют равные права. Когда нужно принять какое-то решение, собираются на площади у пруда и голосуют. Голосуют, поднимая руку. Избы и прочее имущество – колодцы, повозки, лошади – принадлежат всем, общине: каждый берет то, что ему нужно, словно бы в аренду, в долг и затем, использовав, возвращает. Детей немного, потому что плодиться здесь считается грехом, а те, что есть, не живут при матерях, считаются общими и воспитываются несколькими пожилыми женщинами, потому что женщины помладше заняты работой в поле или дома. Мы видели, как они красили домики и добавляли в побелку какой-то краситель, так что стены получались голубыми. Ребенку не говорят, кто его отец, и отцу – тоже; это могло бы повлечь за собой неравенство, кто-нибудь стал бы оказывать потомству поблажки. А поскольку женщинам-то всё известно, они играют здесь важную роль, наравне с мужчинами, и видно, что поэтому женщины здесь другие – более спокойные и разумные, рассудительные. Счета общины ведет женщина, очень ученая – она пишет, читает и считает. Моливда ее уважает.
Нам всем было интересно, какова роль Моливды: управляющий он, помощник или служит у этой женщины – а, может, наоборот, она у него. Но он над нами посмеялся и ехидно заметил, что мы на все взираем с прежней, дурной точки зрения: непременно, мол, должны быть ступени, чтобы один стоял выше другого и командовал им. Чтобы этот был более важным, а тот – менее. Они же тут, в этой деревне под Крайовой, устроили жизнь совсем иначе. Все равны. Каждый имеет право на жизнь, пищу, радость и труд. Каждый может в любой момент уйти. Кто-нибудь уходит? Иногда, редко. А куда идти?
И все же мы не могли преодолеть ощущение, что Моливда правит здесь на пару с этой женщиной с кроткой улыбкой. Мы все про себя сразу задумались, не жена ли она ему, однако Моливда быстро вывел нас из заблуждения: это сестра, как и все здешние женщины. «Ты с ними спишь?» – спросил его Яков прямо. Моливда только пожал плечами и показал нам большие, тщательно ухоженные огороды, с которых урожай собирают дважды в год, и сказал, что именно этим община и живет, дарами солнца, потому что если взглянуть на это так, как смотрит он, то все от солнца, от света, бесплатно и для всех.
Мы ели за длинными столами, за которые садились все, предварительно проговорив вслух молитву на языке, который я не сумел распознать.
Они не ели мяса, только растительную пищу, реже сыр, если кто-нибудь привозил. Яйцами брезговали, как и мясом. Из овощей не ели бобы, потому что верили, будто в них перед самым рождением могут пребывать души – в зернышках, уложенных в стручки, словно в драгоценные шкатулки. В этом мы сходились: что в некоторых растениях больше света, чем в других, больше всего – в огурце, а также в баклажане и во всех сортах продолговатых дынь.
Они, подобно нам, верили в переселение душ, к тому же Моливда считал, что эта вера когда-то была повсеместна, пока христианство ее в себе не похоронило. Поклонялись планетам и называли их правителями.
Что нас озадачило, хоть мы и не подали виду: это было очень похоже на наши собственные рассуждения. Например, они верили в священные речи, которые использовались во время посвящений. Их святость заключалась в том, что они, напротив, были бесстыдны. Каждый проходивший инициацию должен был выслушать историю, оскорбляющую общественную нравственность, а восходило это к очень древней традиции их веры, еще из языческих мистерий, посвященных древней богине Баубо или распутному греческому богу Вакху. Я впервые услышал эти имена, Моливда назвал их поспешно и словно бы смущенно, но я сразу все записал.
После обеда мы уселись в домике Моливды, чтобы полакомиться сластями, это была традиционная турецкая пахлава; к ней подали немного вина, собственного – за садами я увидел небольшой виноградник.
«Как вы молитесь?» – спросил его Яков.
«Проще простого, – ответил Моливда, – потому что это молитва от сердца: „Господи Иисусе Христе, помилуй меня”. Ничего особенного делать не надо. Бог тебя слышит».
Еще нам сказали, что брак есть грех. В этом заключается грех Адама и Евы, потому что должно быть так же, как в природе: людям следует соединяться духом, а не мертвым законом. Те, кто объединяется духом, духовные братья и сестры, могут общаться физически, и дети от этих отношений – дар. Те же, что рождены супружескими парами, – «дети мертвого закона».
Вечером они встали в круг и начали танцевать вокруг женщины, которая сохранила девственность. Сначала она была одета в белое, после священного акта сменила одежды на красные, а в конце, когда все, изнуренные безумным галопом, уже падали от усталости, накинула черный плащ.
Все это казалось нам странно знакомым, и, возвращаясь в Крайову, в контору Якова, мы взволнованно, перебивая друг друга, обсуждали это, а потом долго не могли уснуть.
Через несколько дней мы с Нуссеном повезли в Польшу товары и новости. Все время, пока мы ехали, наши мысли были заняты воспоминаниями о деревне Моливды. Особенно был взбудоражен Нуссен: когда мы снова пересекали Днестр, он принялся мечтать о том, что такие деревни можно было бы устроить и у нас на Подолье. Мне же больше всего понравилось то, что там не важно, являешься ли ты матерью или отцом, дочерью или сыном, женщиной или мужчиной. Ибо нет между нами особых различий. Все мы – формы, в которые облекается свет, соприкоснувшись с материей.
«Тот, кто ведет себя так безрассудно, как Яков, во время путешествия к могиле пророка Натана, либо сумасшедший, либо святой, – пишет Авраам своему брату Тове. – Мои дела пострадали оттого, что я нанял твоего зятя. В магазине стало больше болтовни и больше посетителей, чем когда бы то ни было, но особой прибыли это не приносит. Как мне кажется, твой зять не годится для подобных дел, но я говорю это не для того, чтобы тебя упрекнуть, поскольку знаю, чего ты от него ждешь. Это человек беспокойный и исполненный внутреннего гнева, он не мудрец, но бунтарь. Он все бросил и, недовольный той суммой, которой я вознаградил его за работу, вознаградил себя сам, забрав некоторые ценные вещи, список которых я прилагаю на отдельном листе. Надеюсь, ты сможешь повлиять на него, чтобы он вернул мне деньги, согласно моей оценке нанесенного ущерба. Они – Яков и его товарищи – надумали посетить могилу Натана из Газы, да будет благословенно его имя. Цель достойная, однако эти горячие головы поторопились, уехали, можно сказать, впопыхах, хотя на то, чтобы обидеть одних и взять ссуды у других, время нашли. Здесь Якову больше делать нечего, даже если бы он решил вернуться, хотя, полагаю, он не захочет.
Я искренне надеюсь, что ты понимаешь, ради чего вы выдали Хану за такого человека. Я верю в твою мудрость и глубокую прозорливость, которая часто оказывается недоступна человеку обыкновенному. Однако признаюсь, что после его отъезда я испытываю огромное облегчение. Твой зять не создан для работы в конторе. Думаю, не только для нее».
Наконец в начале лета, разобравшись со всеми делами в Польше, собрав письма и накопив немного товаров, Нахман с Нуссеном отправляются на юг. Дорога, по которой они едут через поле, ведет к Днестру; сияет солнце, небо кажется огромным. Нахману надоели подольская грязь, деревенская мелочность, зависть и грубость; он скучает по висящим на деревьях плодам инжира и запаху каффы, а больше всего – по Якову. Иссахару он везет подарки от Шора, для реб Мордке имеются янтарные капли из самого Гданьска – лекарство, которое помогает от терзающей его суставной боли.
Берега реки совершенно высохли и теперь покрыты коричневой, сухой, как бумага, травой, что рассыпается в пыль под ногами людей и копытами животных. Нахман глядит на тот берег, на юг. Внезапно совсем рядом, в бурьяне, слышится шорох, и через мгновение оттуда выходит черно-белая собака с отвисшими сосками, тощая и грязная. За ней ковыляют щенки. Собака проходит мимо, не обращая внимания на неподвижно стоящего человека, но один из щенков замечает его и в изумлении останавливается. Некоторое время они меряются взглядами. Щенок смотрит доверчиво и с любопытством, потом внезапно, будто кто-то его предостерег, что перед ним злейший враг, бросается вслед за матерью. Нахман воспринимает это как дурной знак.
Вечером они переправляются через Днестр. Крестьяне разводят у реки костры, а по воде плывут венки с зажженными свечками. Повсюду слышатся хихиканье и возгласы. У берега по колено в воде стоят девушки в длинных белых рубахах, подвернутых до середины бедра. Волосы у них распущены, на головах венки. Они молча смотрят на них, евреев-всадников. Нахман уже начинает думать, что это вовсе не деревенские девушки, а русалки, те, что по ночам выплывают на поверхность и топят путников. Внезапно одна наклоняется и брызгает на них водой, подруги со смехом присоединяются к ней, поэтому мужчины пришпоривают лошадей.
По мере того, как они углубляются в турецкие края, до них все чаще доходят вести о некоем «святом муже». Пока что они не обращают на это внимания. Но сколько так можно? На стоянках, где путешествующие евреи обычно обмениваются собранными по пути сплетнями, обнаруживается все больше деталей: например, что «святой муж» находится вместе со своей большой свитой в Софии и творит чудеса. Многие считают его мошенником. По одним рассказам, это старый еврей из Турции, другие говорят, будто он – юноша из Бухареста, так что не сразу становится понятно, что все эти люди, путники, имеют в виду Якова. Это Нахмана и Нуссена очень возмущает, они не спят всю ночь, пытаясь сообразить, чтó же произошло в их отсутствие. И вместо того, чтобы радоваться – ведь разве не этого они ждали? – пугаются. Лучшее лекарство от тревоги и беспокойства – ящик для письма. Нахман вытаскивает его на каждой стоянке и записывает то, что рассказывают о Якове. Получается примерно так:
В одной деревне он полдня перепрыгивал на лошади через глубокую яму, свалиться в которую было бы опасно. Усталый конь уже упирался, однако Яков продолжал его истязать. Вскоре вокруг него и ямы стояла уже вся деревня, приехали также турецкие стражники – посмотреть, что это за столпотворение и не надумал ли случаем народ бунтовать против султана.
Или:
Яков подошел к одному купцу, на вид богатому, полез в его карман, вытащил оттуда что-то вроде змеи и, размахивая ею над головами собравшихся, стал кричать. Поднялся ужасный шум, женский визг напугал лошадей турецких стражников, а Яков так развеселился, что от смеха принялся кататься по песку. Толпа же, устыдившись, увидела, что это никакая не змея, а лента из деревянных бусин.
Или, например:
В одной большой синагоге он поднялся на биму[94], а когда уже собирались читать «Пятикнижие Моисеево», вырвал из пола пульт и начал им размахивать, угрожая всех поубивать. Тогда люди бросились прочь из синагоги, полагая, что это безумец и от него можно ожидать всего чего угодно.
Или же:
Однажды в пути на него напали разбойники. Яков просто закричал, обратив лицо к небу, и в мгновение ока разразилась гроза с молниями, и это так напугало злодеев, что те убежали.
После чего Нахман дописывает маленькими буквами:
Мы бросились в Софию, но там его уже не застали. Расспрашивали о нем всех наших, и все оживленно рассказывали о выходках Якова и о том, что дальше вся эта компания отправилась в Салоники. Якобы он, будто цадик, ехал впереди в повозке, а за ним другие подводы, телеги, всадники и пешеходы – всю дорогу заняли, пыль стояла столбом. И где бы он ни останавливался, все интересовались, кто это, а получив ответ, бросали свои дела и, наскоро обтерев руки о лапсердак, присоединялись к процессии – хотя бы из простого любопытства. Так нам рассказывали. А еще расписывали стать коней и качество экипажей, уверяли, что там были сотни людей.
Но мне кажется, я знаю, что это за «компания». Нищие и оборванцы, вечные перекати-поле. Больные, калеки, надеющиеся на какое-нибудь маленькое чудо, но еще более чуда жаждущие сенсаций и скандалов. Подростки, которые вырвались из дома, из-под тяжелой отцовской руки, торговцы, которые по оплошности потеряли всё и теперь, полные горечи и гнева, жаждали компенсации, безумцы всех мастей и те, кто бежал от родных, кому надоели докучливые обязанности. А еще нищенки-побирушки или женщины легкого поведения, почуявшие в этом столпотворении возможность подзаработать, или какие-нибудь брошенные вдовы, никому не нужные, с детьми на руках, а также христиане-оборванцы, бродяги, безработные. Все они тянулись за Яковом, а спроси их, за кем они следуют и почему, – вряд ли сумели бы ответить.
В Скопье, у могилы Натана, я молился нашему пророку, тихо, даже не шевеля губами, мысленно, тайно, о скорейшей встрече с Яковом; и порой в голову приходили мысли, свидетельствовавшие о том, что мне недостает смирения и справедливой оценки себя самого: я думал, что это он без меня так безумствует, и как только я его найду, успокоится и перестанет подражать Первому, да будет благословенно его имя. Что эта толкотня на дороге – знак для меня, что я ему нужен.
В Салоники Нахман и Нуссен прибыли во второй день месяца элул 5514 года, то есть 20 сентября 1754 года, и сразу, хотя уже стемнело и они с ног валились от усталости, отправились на поиски Якова. Стояла жаркая ночь, городские стены нагрелись, воздух лениво остывал, повинуясь легкому ветерку, прилетевшему откуда-то с гор, его дуновения приносили запахи живых растений, древесины и листьев. В городе все высохло, как бумага. Откуда-то пахло апельсинами, уже набухшими от сока, самыми сладкими и вкусными, но уже грозящими перезреть и начать гнить.
Нахман увидел его первым, возле бейт-мидраша, где всегда происходили споры салоникских евреев. Они уже расходились, было поздно, но Яков еще стоял, окруженный мужчинами, и что-то оживленно говорил. Среди молодежи в греческом платье Нахман увидел маленького Гершеле. Подошел ближе, и, хотя не слышал, о чем они говорят, его пробрала дрожь. Это сложно объяснить, ведь ночь была жаркой. Нахман записал:
Лишь теперь я понял, как скучал по нему; лишь теперь словно стряхнул с себя всю дорожную суету, всю эту лихорадку, не отпускавшую меня в последние месяцы.
«Что говорит этот человек?» – спросил я стоявшего рядом мужчину.
«Он говорит, что Шабтай был вовсе не Мессией, имеющим божественную природу, а обычным пророком, которому предстояло объявить своего преемника».
«Он прав, – согласился другой мужчина. – Если бы Шабтай обладал природой, дарованной самим Богом, он бы заметно изменил мир. А так – разве что-нибудь изменилось?»
Я не стал вмешиваться в эту дискуссию.
Я увидел Якова рядом с другими людьми. Он похудел и осунулся. Отрастил бороду. Но появилось в нем и нечто новое: бóльшая запальчивость и самоуверенность. Кто в мое отсутствие подтолкнул его к этому, кто помог ему стать таким?
Наблюдая за жестами Якова и прислушиваясь к сказанному им, я постепенно начал понимать: хорошо, что его слова приносят людям облегчение. Еще мне казалось, что в сердце Якова существует некое целое, позволяющее понять, в каком направлении двигаться и как действовать. Иногда достаточно просто взглянуть на него; это же привлекало к нему и других.
Ничто не приносит большего облегчения, чем уверенность в том, что есть тот, кто действительно знает. Потому что у нас, обычных людей, такой уверенности не бывает никогда.
Много раз, оказываясь на Подолье у родных, я думал о нем. Я скучал по Якову, особенно перед сном, когда мысли своевольны и с ними невозможно совладать. Это было грустно, потому что рядом лежала моя жена, на которую я не слишком-то обращал внимание. Наши дети рождались слабыми и сразу умирали. Но тогда я думал не об этом. Мне казалось, что лицо Якова становится моим, я засыпал с его лицом вместо своего. А теперь – вот оно передо мной, настоящее.
Поэтому вечером, когда мы наконец уселись все вместе – Яков, реб Мордке, Иссахар, Нуссен, маленький Гершеле и я, – я почувствовал себя счастливым и, поскольку недостатка в вине не было, напился, но как-то по-детски – почувствовав себя беззащитным и готовым ко всему, что предназначила мне судьба, и уверенным: что бы ни случилось, я останусь с Яковом.