bannerbannerbanner
Сент-Ив

Роберт Льюис Стивенсон
Сент-Ив

Полная версия

Глава XIV
Путешествие в фургоне

Моих товарищей подняли с большим трудом; бедный старик полковник сейчас же ушел в свои вечные непрерывные грезы. О нем можно было только сказать, что он был глух ко всему окружающему и до крайности как-то тревожно вежлив; у майора хмель все еще не вполне выскочил из головы. Мы, сидя подле камина, напились чаю, потом осторожно, точно преступники, прокрались из дому; на воздухе нас охватил страшный, смертельный холод. Погода успела измениться. Как только дождик прекратился, начался настоящий мороз. Когда мы двинулись в путь, месяц, еще молодой, стоял почти в зените; его свет блестел на ледяных пеленах, покрывавших землю, дробился и искрился в замерзших сосульках. Стояла самая неудобная для поездок ночь. Однако лошади успели отлично отдохнуть за день, и Кинг (так звали большеголового малого) уверял, что наше путешествие обойдется без всяких неприятных приключений. На слова этого человека следовало полагаться. Несмотря на глупый вид, Кинг был незаменим в должности кучера Фенна; он превосходно знал все, что касалось лошадей, и в течение нескольких дней прекрасно, ни разу не сбившись с пути, вез нас по различным проселочным дорогам.

Внутри инструмента для пыток, называвшегося фургоном, было устроено сиденье. Мы сейчас же опустились на него. Дверца закрылась; нас окружила густая, душная тьма, и мы почувствовали, что экипаж осторожно выехал со двора. И всю эту ночь нас везли «осторожно»; не часто впоследствии удавалось нам пользоваться этим преимуществом. Обыкновенно мы передвигались в течение ночи и части дня, причем кучер нередко гнал лошадей быстрой рысью, а все дороги, которые выбирал он, были крайне плохими полевыми проселками: нас сильно трясло на жесткой скамье; на ухабах мы ударялись о потолок и стенки фургона и потому к концу переезда бывали в самом жалком положении; выйдя из нашей передвижной тюрьмы, мы зачастую прямо бросались на постели, не дотронувшись до еды; заснув же, спали как убитые до той минуты, когда нас снова сажали в фургон; только при первом жестоком толчке наша дремота проходила окончательно. Временами случались перерывы, и мы приветствовали их, как облегчение судьбы. Несколько раз фургон увязал в грязи; однажды он опрокинулся; нам пришлось выйти из ящика и помочь кучеру поднять фуру; иногда лошади совершенно выбивались из сил (так же, как в тот раз, когда я впервые встретил Кинга), и нам приходилось шагать вдоль дороги по грязи или по замерзшей земле до тех пор, пока не показывались первые лучи рассвета, или пока наше шествие не приближалось к какой-либо деревне; тогда мы, как привидения, скрывались в фургоне.

Большие английские дороги превосходны; они ровны, гладки, отлично проложены и содержатся до того хорошо, что в любую погоду почти на каждой из них человек может пообедать без малейшего отвращения. По английской большой дороге под звуки рожка мчатся дилижансы, делая по шестидесяти миль в день; скачут коляски вслед за покачивающимися курьерами, пролетают кровные рысаки, запряженные в легкие шарабаны, то в одиночку, то в пару гуськом, вселяя восхищение в сердца верноподданных короля и в то же время грозя им бедой. Тут же медленно тянутся фуры, позвякивая колокольчиками и бубенцами, целый день виднеются люди, путешествующие верхом, или путники-пешеходы (увы, и мистер Сент-Ив еще так недавно был свободным пешеходом!); они идут, встречаются, кланяются друг другу, разинув рот зевают один на другого; со всей Англии стекаются они на большую дорогу. Нет, нигде в мире путешествие не доставляет такого наслаждения, как в этой стране. К несчастью, нам необходимо было скрываться, и вся оживленная картина того, что делалось на большой дороге, была не про нас; мы вползали на холмы и спускались в долины, проезжая вдоль изгородей, по камням и рытвинам окольных проселков. Только дважды донеслось до меня дыхание большой дороги. Первый раз я один услышал его. Не знаю, где это было. Стояла темная ночь; я шел, пробираясь между камнями и выбоинами, и вдруг услышал звук почтового рожка; вероятно, дилижанс подходил к станции, и кондуктор давал знак приготовить свежих лошадей. Знакомый сигнал произвел на меня впечатление солнечного луча, внезапно блеснувшего среди ночной тьмы, отзвука голоса внешнего мира в тюрьме, петушиного пения, раздавшегося в море; уж не знаю, чему уподобить его, придумайте сравнение сами; во всяком случае, я едва не заплакал, услышав этот звук. Другой раз мы сильно запоздали; близился рассвет, лошади еле тащились, было холодно, неприветливо. Кинг колотил измученных животных, я вел под руку старого полковника, майор шумно кашлял. Наконец, Кинг, по-видимому, перестал даже стараться прибавить лошадям ходу – они привели его в полное отчаяние; несмотря на холод, несчастный кучер запыхался и его лицо пылало. Незадолго до восхода солнца мы взобрались на вершину холма: перед нами лежала большая дорога, она тянулась через луга, среди рядов стриженных деревьев; по ней несся Йоркский почтовый дилижанс, запряженный четверкой скачущих лошадей; кроме того, мы увидели также и карету и покачивавшегося форейтора, даже высунувшегося из окна экипажа путешественника, который или хотел подышать утренним воздухом, или же смотрел на проезжавший дилижанс. Итак, в течение одной минуты мы наслаждались картиной свободной жизни на большой дороге, представшей нам в самом заманчивом виде, видели воочию, с какой быстротой и комфортом люди передвигаются по ней! Потом, чувствуя жгучее ощущение всей невыгодности нашего положения, мы снова вошли в противную подвижную темницу.

Останавливались мы в различные странные часы, в разнообразных странных местах. Следует заметить, что лучше всего мне было во время моего первого совместного отдыха с майором и полковником, то есть в доме Берчеля. Нам нигде не предлагалось такого хорошего помещения и сытного обеда, как у него; впрочем, благодаря продолжительности и таинственности нашего путешествия, это было понятно. После первого переезда мы в течение шести часов лежали в сарае, стоявшем в жалком болотистом фруктовом саду и набитом сеном; для того, чтобы сделать сарай окончательно привлекательным, нам рассказали, что некоторое время тому назад в нем было совершено отвратительное убийство, и теперь призрак убитого являлся на место злодеяния. Однако светало, и мы так устали, что нам было не до мистических ужасов. На второй или третий раз нам пришлось около полуночи выйти из фургона в открытой степи; мы развели огонь, чтобы согреться, и спрятались под тернами; поужинали мы, как нищие, хлебом и холодной копченой свиной грудинкой, спали же точно цыгане, оборотив ноги к костру. Кинг уехал с фургоном уж не знаю куда, чтобы переменить лошадей; он вернулся поздно, когда наступило темное утро; вслед за его появлением мы снова двинулись в путь и продолжали ехать до утренней стоянки. Однажды, также среди ночи, мы остановились подле старого выбеленного двухэтажного коттеджа; живая изгородь из бирючины окружала его; луна обливала своим бледным светом окна верхнего этажа, но внизу, в кухне, горел огонь; он освещал потолок, отсвечивал от блюд и тарелок, висевших на стене. Кинг долго стучался, наконец ему удалось разбудить очень дряхлую старуху, спавшую на стуле подле печки, где она сидела как бы на часах. Нас впустили в дом и напоили горячим чаем. Старуха приходилась теткой Берчелю Фенну и волей-неволей помогала ему в его опасном ремесле. Хотя дом стоял в очень уединенном месте, и в этот час вряд ли на дороге мог очутиться какой-нибудь прохожий или проезжий, Кинг и старуха разговаривали между собою еле слышным шепотом. В этом осторожном говоре было что-то мрачное, что-то напоминавшее о комнате тяжелобольного. Опасения старухи невольно сообщались и всем остальным. Мы ели, точно мыши, которых сторожит тонко слышащая кошка; если кто-либо из нас нечаянно звенел чайной ложкой, все остальные вздрагивали; когда наступило время снова двинуться в дорогу, все мы вздохнули с облегчением и положительно с чувством успокоения взобрались в наш фургон. Чтобы закусить, мы чаще всего смело входили в придорожные харчевни, обыкновенно в неурочное для этого время, то есть когда остальные посетители бывали в полях или занимались домашними работами. Теперь я расскажу о нашем последнем посещении одной из таких харчевен и о том, как неудачно было оно. Впрочем, так как после этого я расстался с моими спутниками, я прежде всего должен покончить с ними.

Мне не пришлось поколебаться в том мнении, которое я с первого же раза составил себе о полковнике. Мне всегда казалось, да кажется и теперь, что старик был «солью земли». Я видел его в самом ужасном тяжелом положении, он на моих глазах терпел жестокий холод и голод; он при мне умирал, сознавая это, а между тем я не запомню, чтобы с его губ когда-нибудь сорвалось жесткое, резкое или нетерпеливое слово. Напротив, он всегда, забывая о себе, старался угодить другим. Даже в тех случаях, когда старик заговаривался, по его еле понятным, но всегда кротким «речам» было видно, что он старый, полубезумный герой, до конца верный своему знамени. Я не стану перечислять, сколько раз он, внезапно пробуждаясь от своей летаргии, рассказывал нам о том, как он получил крест, как император собственноручно надел ему на грудь орден, как дома его встретила молоденькая дочь, не стану также передавать и невинных (но вместе с тем, право же, неумных) речей этой дочери. Полковник очень часто повторял другое повествование, возражая им на жалобы майора, который надоедал нам, постоянно браня все английское. Это был рассказ о «braves gens»[8], у которых полковник квартировал. Правда, старик отличался простотой и способностью чувствовать благодарность за малейшие услуги так, что самая простая вежливость трогала его до глубины сердца и навеки врезалась в его память; однако множество незначительных подробностей дало мне право думать, что это английское семейство действительно любило его и необыкновенно добро обходилось с ним. В комнате старика постоянно топили камин, и хозяйские сыновья и дочери собственноручно поддерживали огонь в нем; эти чужие полковнику люди ожидали писем из Франции едва ли не с большим нетерпением, нежели он сам, а когда приходили желанные вести издалека, старый француз вслух читал письма своей дочери собравшимся в гостиной членам английской семьи, причем переводил их, как умел. Полковник еле лепетал по-английски; вряд ли его дочь была интересным корреспондентом, а потому, представляя себе подобные сцены, я был уверен в том, что только личность полковника влекла в гостиную полюбивших его англичан. В себе самом, в своей собственной груди ощущал я те противоречивые чувства, смех и слезы, желание улыбнуться и глубокое трогательное волнение, словом, все, что, наверное, волновало английскую семью при взгляде на старого француза. Гостеприимные хозяева полковника оставались добры к нему до самого конца. По-видимому, семья знала о его замысле бежать; камлотовый плащ был приготовлен для него, и в своем кармане полковник вез в Париж письмо дочери хозяйки дома, адресованное к его собственной дочери. Когда наступил последний вечер и старик простился со всеми членами семьи как бы на ночь, каждый из них понимал, что он не увидит больше пленника. Полковник встал, отговорившись усталостью, и, обернувшись к молодой девушке, бывшей его главной союзницей, сказал:

 

– Позвольте, моя дорогая, старому и очень несчастному солдату обнять вас; да благословит вас Бог за вашу доброту!

Молодая девушка обняла его за шею и зарыдала на его груди; хозяйка дома залилась слезами. «Et je vous jure, le père se mouchait»[9], – прибавлял полковник, молодцевато покручивая усы и в то же время смахивая слезы, выступившие у него на глазах при одном воспоминании об этом прощании.

Мне было приятно думать, что он нашел себе в неволе таких друзей, что он отправился в роковое путешествие после задушевного теплого прощания. Старик нарушил честное слово ради дочери; но я скоро перестал надеяться, что он когда-нибудь окажется у одра ее болезни, выдержав до конца все лишения, подавляющую усталость и жестокий холод, которые мы терпели во время наших странствований. Я делал для него все, что мог, ухаживал за ним, закутывал его, стерег его, когда он спал, иногда, в трудных местах дороги, поддерживал его. «Шамдивер, – однажды сказал он мне, – вы точно мой сын, точно мой сын!» Приятно вспоминать такие вещи, но в то время я порой испытывал настоящую пытку. Все мои заботы о старике не привели ни к чему. Мы быстро продвигались к Франции, но еще скорее двигался полковник к другому месту успокоения. С каждым днем бедный старик видимо слабел и становился все апатичнее. В речи полковника появился старинный народный нижненормандский акцент, давно изчезнувший из его произношения, и постепенно делался заметнее и сильнее, все чаще и чаще полковник употреблял в разговоре старые слова: patois, ouistreham, matrasse и другие, смысла которых мы не понимали. В последний день своей жизни старик принялся снова рассказывать историю о заслуженном им кресте и императоре. Как раз в то время майору особенно нездоровилось или он был раздражен еще сильнее обыкновенного; он сердито протестовал против рассказа старика.

– Pardonnez moi, monsieur le commandant, mais c'est pour monsieur[10], – заметил полковник. – Monsieur еще не слышал этого, и он был так добр, что заинтересовался моей историей, – прибавил старик. Однако вскоре бедняк потерял нить своего рассказа и, наконец, проговорил: – Que, que j'ai? Je m'embrouille![11], – потом произнес: – Surfit: s'm'a la donne, ei Berthe en e'tait bien contenté!..[12]. – Слова эти поразили меня: мне почудилось, будто упал занавес, будто захлопнулись двери склепа.

Очень скоро после того полковник заснул тихим, словно детским сном, который перешел в смертельный сон. Я обвивал рукой его тело и не заметил ничего, только видел, что он немного вытянулся. Таким-то милостивым образом смерть прекратила эту несчастную жизнь. Когда фургон остановился для вечернего отдыха, мы с майором в первый раз заметили, что везли с собою бедный прах. В ту же ночь мы украли в поле лопату (кажется, это было близ Босворта) и, отойдя немного подальше от дороги в молодую дубовую рощу, при свете фонаря Кинга погребли старого солдата империи; на его похоронах не было недостатка ни в молитвах, ни в слезах.

Если бы мы ничего не знали о небе, нам было бы необходимо придумать себе его. В нашей земной жизни слишком много горького! Майора я давно простил. Он отнес печальную весть дочери бедного полковника и, как мне говорили, очень хорошо выполнил эту задачу; да, впрочем, никто не мог бы передать ей грустного известия без слез! Срок его пребывания в чистилище не будет длинен, и так как я не мог очень хвалить его поведения в этой жизни, то и решил не называть его имени в моем рассказе. Фамилии полковника я тоже не упоминаю из-за нарушенного им слова. Requiescat!

Глава XV
Приключение с клерком адвоката

Я уже упоминал о нашем обыкновении закусывать в различных неважных придорожных гостиницах, известных Кингу. Это было делом довольно опасным, мы ежедневно рисковали, чтобы насытиться, и из-за куска хлеба клали голову в львиную пасть. Иногда, чтобы уменьшить риск, мы выходили из фургона раньше, нежели кто-либо мог заметить нас из харчевни, расходились и появлялись в комнате поодиночке, давая различные приказания каждый за себя, точно совершенно ничем не связанные между собой путники. Подобным же образом мы и уходили обратно, а затем собирались подле фургона, который ждал нас в заранее условленном месте, приблизительно в полумиле от харчевни. И полковник, и майор знали по нескольку английских слов. Боже, что это было за произношение! Однако они могли заказывать себе ломтики свиного сала, суп и требовать расчет. Правду говоря, деревенские хозяева гостиниц и их прислуга не трудились (да вряд ли даже и были в состоянии) относиться критически к говору моих спутников.

Около девяти или десяти часов вечера голод и холод заставили нас зайти в шинок, стоявший на Бедфордширской равнине, недалеко от самого Бедфорда. В кухне мы увидели высокого, худощавого человека лет, вероятно, сорока, в черной одежде. Он сидел на скамейке у огня и курил длиннейшую трубку из тех, которые англичане называют «ярд глины». Его шляпа и парик висели подле него на дверной ручке. На его голове, гладкой как ком свиного сала, не росло ни одного волоска. В лице этой характерной фигуры проглядывали хитрость, наблюдательность и недоверчивость. По-видимому, он считал себя выше остальных посетителей шинка и старался придать себе вид светского человека, попавшего в стадо простых, неотесанных людей; впрочем, он действительно имел полное право держаться таким образом, будучи, как я впоследствии узнал, клерком адвоката. Я взял на себя самую неблагодарную роль – пришел последним; в то мгновение, когда я очутился в шинке, майор уже сидел за боковым столиком и ужинал. Мне показалось, что в кухне только что происходил общий разговор, и я почувствовал, что в воздухе носилась опасность. Майор казался взволнованным; клерк смотрел на него с торжествующим видом; несколько крестьян в блузах, сидевших (изображая хор) подле огня, забыли о своих трубках, и те погасли.

– Доброго вам вечера, сэр, – сказал мне клерк.

– И вам тоже, – ответил я.

– Мне кажется, он подходит нам, – сказал клерк, подмигнув крестьянам.

Как только я заказал себе кушанье, клерк снова обратился ко мне, спросив:

– Куда вы направляетесь?

– Сэр, – ответил я, – я не из тех людей, которые говорят о своих делах или о том, куда они идут.

– Хороший ответ и превосходное правило, – заметил мой собеседник. – Вы говорите по-французски?

– Нет, сэр, – проговорил я. – Вот испанский язык мне немного знаком.

– Однако, может быть, вам случалось слышать французский акцент?

– О, да, – произнес я. – Мне кажется, я на десятом слове узнаю по акценту француза.

– Ну, так вам предстоит здесь подобная задача, – сказал он. – Сам я ничуть не сомневаюсь, но некоторые из сидящих в комнате не желают мне верить. Сами знаете – недостаток образования! Решаюсь сказать, что без благодеяний просвещения человек не может ни двигаться, ни слышать, ни видеть.

Он повернулся к майору, у которого, по-видимому, пища застряла в горле.

– Ну, сэр, – продолжал клерк, обращаясь к нему, – поговорите-ка пожалуйста. Так куда вы направляетесь? Повторите!

– Сэр, – ломая слова, медленно произнес майор, – я е…ду в Лон…дон.

Я чуть не бросил тарелкой в моего товарища за то, что он оказался таким ослом, и за то, что у него было так мало способностей к языкам, когда в этом существовала крайняя необходимость.

– Что вы скажете? – спросил клерк. – Не правда ли, это достаточно по-французски?

Я внезапно подскочил, точно завидя знакомого.

– Господи Боже ты мой! Это вы, мистер Дюбуа? Мог ли я ждать встречи с вами так далеко от вашего дома!

Говоря, я крепко пожал руку майору, затем, обернувшись к нашему мучителю, прибавил:

– О, вы можете вполне успокоиться, сэр. Это честнейший малый, живший прежде по соседству со мной в городе Карлейле.

Мне показалось, что клерк готов покончить все дело, но я плохо знал его.

– Однако несмотря на все сказанное, он француз, – проговорил клерк.

– Ну, конечно, – ответил я, – француз-эмигрант: он не из бонапартовской шайки. Могу засвидетельствовать, что его политические взгляды так же здравы, как ваши собственные.

– Одно немножко странно, то, – спокойно проговорил клерк, – что мистер Дюбуа отрицал это.

Я, не моргнув, выслушал его замечание и улыбнулся; однако слова клерка жестоко смутили меня и, продолжая говорить с нашим мучителем, я сделал то, что редко делаю, – ошибку в одной из английских фраз. В течение нескольких недель моя жизнь и свобода зависели от знания английского языка, поэтому вы, конечно, не ожидаете, чтобы я стал вам объяснять все подробности. Мне достаточно сказать, что я сделал очень маленькую ошибку, которая могла пройти незамеченной в девяноста девяти случаях из ста. Но мой законник так быстро подметил ее, точно всю жизнь занимался преподаванием языков.

– Ага, – воскликнул он, – и вы тоже француз! Ваш язык выдает вас! Два француза поодиночке случайно заходят в шинок в десять часов ночи в Бедфордшире, они неожиданно встречаются друг с другом? Нет, сэр, тут дело нечисто! Вы беглые пленники, а, может быть, что-нибудь и похуже. Знайте же – вы арестованы. Я попрошу вас показать мне ваши бумаги.

– Ну, если дело на то пошло, где же ваши-то полномочия? – сказал я. – Мои бумаги! Стану я их показывать по одному ipse dixit неизвестного мне человека, встреченного в придорожном шинке!

– Вы противитесь закону? – спросил он.

– Не закону, сэр, – ответил я. – Я слишком хороший подданный для этого; я противлюсь безымянному лысому малому, одетому в гингамовые штаны. Да, этого человека я, конечно, не послушаюсь! Таково мое прирожденное право, как и право всякого англичанина. А то в чем состояла бы Magna Charta?

– Ну, посмотрим, – сказал он, потом, обратившись к присутствующим, спросил: – Где живет констебль?

– Господь с вами! – закричал хозяин шинка. – Что вы задумали? Беспокоить констебля в десять часов ночи! Он уж, конечно, давно лежит в постели и спит, наевшись и напившись допьяна часа два тому назад.

 

– Конечно, так! – подтвердили хором крестьяне.

Это озадачило клерка. Он не смел и подумать о насилии; ни в хозяине шинка, ни в посетителях не было и признака воинственного жара; каждый из них то слушал, разинув рот, то почесывал голову, то зажигал свою трубку об угли, тлевшие в очаге. С другой стороны, мы с майором были готовы к смелой защите и бросали ему вызов, имея на то некоторое законное основание. Наконец, он предложил мне отправиться к какому-то сквайру Мертону, знаменитейшему лицу во всем округе и имевшему отношение к мировому институту; жил Мертон, по его словам, совсем близко. Я ответил клерку, что не пройду и фута, даже если зависело от этого спасение его души. Затем он предложил мне остаться в шинке до утра, чтобы констебль мог рассмотреть мое дело, будучи еще трезвым. На это я ответил, что уйду, когда захочу, и направлюсь туда, куда пожелаю; что мы честные путешественники, почитающие Бога и короля, что я ни за что не потерплю насилия с чьей бы то ни было стороны. В то же время я решил, что все эти переговоры тянутся чересчур долго, и задумал покончить дело с клерком.

Я поднялся со стула, на котором до сих пор беззаботно сидел, и сказал:

– Видите ли, подобный вопрос можно решить только одним путем, то есть, есть только один чисто английский способ для разрешения его – поединок. Снимите ваш сюртук, сэр, и все эти господа будут нашими свидетелями.

Глаза клерка приняли выражение, в смысле которого я не мог ошибиться. В его воспитании оказывался пробел; одно существенное и чисто британское искусство было ему незнакомо; он не умел боксировать. Я был в таком же положении, уверяю вас; зато я обладал большим нахальством, и все слышали, что предложение исходило от меня.

– Он говорит, что я не англичанин, но ведь, если желают убедиться в том, что пудинг – пудинг, его съедают, – проговорил я, сбросил куртку и принял надлежащую позу. На том и кончались мои познания относительно этого варварского искусства.

– Как, сэр, вы, по-видимому, несколько отступаете? – заметил я. – Ну, я встречу вас как следует и славно разогрею; однако для меня непонятен человек, которого нужно заставлять драться…

Я вынул из жилетного кармана банковский билет и бросил его содержателю шинка:

– Это ставка; я буду драться с вами до первой крови, так как вы, по-видимому, придаете делу большое значение. Если вам удастся первому увидеть мой кларет, я пойду с вами к какому вам угодно сквайру. Если же раньше прольется ваша кровь, вам придется уступить и позволить мне идти по моему частному делу, когда я найду нужным. Правильно ли это, молодцы? – спросил я, обращаясь к зрителям.

– Да, да! – подтвердил хор дураков. – Он не может предложить ничего более честного, да и этого он не скажет! Эй, ты, мастер, снимай-ка сюртук!

Теперь общественное мнение было не на стороне законоведа; положение быстро изменялось в нашу пользу, и это дало мне смелость продолжать в том же духе. Майор заплатил за ужин безучастному хозяину. В эту минуту я увидел бледное лицо Кинга, стоявшего у задней двери; он делал нам знаки торопиться.

– Ого, – произнес мой враг, – да вы лицемерны, как лиса? Но я вижу вас насквозь, совершенно насквозь. Вы желаете изменить положение вещей.

– Может быть, я совершенно прозрачен, – проговорил я, – но, если вы сделаете мне одолжение и встанете, вы увидите, что я могу хорошо драться.

– Но я ведь не затрагивал этого вопроса, – возразил клерк и прибавил, обращаясь к находившимся в комнате:

– Эй, вы, невежественные шуты! Неужели вы не видите, что этот человек дурачит вас? Не видите, что он старается обвести меня вокруг пальца? Я ему говорю, что он французский пленник, а он отвечает, что умеет боксировать. Может ли одно иметь отношение к другому? Я не удивлюсь, если окажется, что он и танцует прекрасно, они все там танцмейстеры! Я говорю и повторяю, что он француз. Он утверждает противное. Пусть же этот молодчик покажет свои бумаги, если они у него имеются. Он, конечно, не стал бы прятать свои документы, если бы они были у него. Всякий человек с бумагами в порядке ухватился бы за мысль идти к сквайру Мертону. Все вы простые, прямые, честные бедфордширцы и не позволите какому-то французскому обманщику заговорить себе зубы, а он не что иное, как французский обманщик! Погодите, вот я ему скажу, чтобы он гнал своих свиней на другой рынок, потому что они не годятся здесь и не могут годиться у нас в Бедфордшире. Посмотрите на этого человека, на его ноги! Есть ли у кого-нибудь другого в комнате такие ноги? Взгляните, как он стоит? Ну, держится ли кто-нибудь из нас, вы все, я или хозяин, подобным образом? Он француз: это так же ясно написано на нем, как на вывеске!

Все это было прекрасно, и при других обстоятельствах замечания клерка, пожалуй, доставили бы мне удовольствие; но мне казалось ясным, что, если я не прерву его речей, он сумеет снова изменить наше взаимное отношение не в мою пользу. Клерк, по-видимому, не был силен в боксе, но я чувствовал, что мой законовед учился судебно-ораторскому искусству в хорошей школе. Слушая его речь, я мог придумать только одно средство освободиться от него, а именно броситься вон из дома, как бы в припадке ярости. Конечно, это была выдумка не остроумная, а самая примитивная, но выбора мне не оставалось.

– Ах, вы, собака! – крикнул я. – Как вы смеете называть себя англичанином и в то же время отказываться драться! Я не могу больше терпеть и ухожу из этого места, где меня оскорбили. Ну, что с меня следует? Возьмите сами!

Я бросил хозяину шинка пригоршню серебра и двинулся к двери, прибавив:

– Дайте мне обратно мой банковский билет!

Содержатель шинка, следуя своему обычному правилу угождать каждому, не стал мешать мне. Положение моего врага ухудшилось. Он потерял из виду двух моих товарищей. Я тоже ускользал от него, и он не мог надеяться на то, чтобы бывшие в шинке согласятся оказать ему помощь. Наблюдая за ним исподтишка, я заметил, что в течение одной секунды он колебался, однако через мгновение встал и снял с дверной ручки свою шляпу и парик, сделанный из черного конского волоса, а из-за скамьи достал сюртук и маленький чемоданчик. «Черт возьми, – подумал я, – неужели этот негодяй пойдет за мною?»

Едва я вышел из харчевни, как мой законовед очутился сзади меня. При свете месяца я рассмотрел его лицо.

В чертах клерка читалось выражение решительности и спокойствия. Я невольно вздрогнул, подумав, что это нельзя назвать обыкновенным приключением. Сент-Ив, ты напал на человека с характером. За тобой гонится зубастый бульдог, хищная ласка. Как ты отделаешься от него? Кто он?

По некоторым его выражениям я заключил, что он постоянный посетитель судебных заседаний; но в качестве кого бывал он в залах суда? В качестве простого зрителя, клерка адвоката, подсудимого или же (что было хуже всего) в качестве шпиона, сыщика?

В полумиле расстояния от шинка меня, вероятно, ждал наш фургон, как раз на той дороге, по которой я шел; я мысленно сказал себе, что будь мой преследователь сыщиком или нет, через несколько минут он очутится в моих руках. Вскоре я решил, что этот навязчивый человек не должен видеть фургона. До тех пор, пока я его не убью или не прогоню, думалось мне, я останусь в разлуке с товарищами, буду брести один по замерзшей проселочной дороге, ведущей неизвестно куда, чувствуя шаги ищейки, преследующей меня по пятам, и не имея с собою другого спутника, кроме палки из остролиста.

Мы очутились у разветвления дороги; левая ветвь ее шла под густой темной чащей нависших ветвей деревьев. Ни один луч лунного света не проникал через листву. Я наудачу свернул на эту дорогу. Негодяй, шедший за мной, последовал моему примеру. Некоторое время мы молча шагали по замерзшим лужам. Наконец он захихикал и сказал:

– Это не дорога к мистеру Мертону.

– Нет? – ответил я. – Зато это мой путь.

– Значит, и мой, – проговорил он.

Мы снова умолкли и, вероятно, около полумили шли в густой тени ветвей; вдруг дорожка сделала внезапный поворот, и мы попали в яркий свет. Я обернулся. На плечи клерка был наброшен плащ с капюшоном; из-под шляпы виднелся черный парик; он держал свой дорожный мешок в руке и с угрюмой сдержанностью ступал по льду; я едва узнавал моего противника, так сильно изменился он, изменился во всех отношениях; из прежнего в нем осталось только сухое, педантичное выражение лица, говорившее о неуступчивости, о постоянных усидчивых занятиях и о привычке к высоким сиденьям. Я заметил, что в мешке клерка, должно быть, лежало что-нибудь тяжелое. Обсудив положение вещей, я составил новый план и сказал:

– Ночь вполне соответствует времени года. Не побежать ли нам? Мороз меня так и подгоняет.

– С большим удовольствием, – ответил мой враг.

Его голос звучал очень уверенно, и это не особенно утешило меня. Но мне оставалось только или попробовать осуществить задуманный мною план, или прибегнуть к насилию, что я всегда мог успеть сделать. Итак, мы пустились бежать – я впереди, он сзади; некоторое время топот наших ударявших о землю ног, вероятно, разносился на расстояние полумили кругом. Когда мы пустились бежать, мой спутник держался на шаг позади меня; когда мы остановились, расстояние между нами не увеличилось ни на йоту. Несмотря на свои лета, несмотря на тяжесть чемоданчика, этот человек ни на волос не отстал от меня! Пусть дьявол гоняется с ним, если он хочет, думалось мне, у меня же не хватает на это сил.

8Славных людях.
9И, клянусь вам, отец сморкался.
10Извините меня, господин командир, но это говорится не для вас.
11Что со мной? Я путаюсь.
12Будет, мне его дали, и Берта была очень довольна.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru