bannerbannerbanner
Сент-Ив

Роберт Льюис Стивенсон
Сент-Ив

Полная версия

Глава XXX
Среда. Крэмондский университет

Мою душу переполняли опасения, доходившие до ощущения, которое следовало бы назвать началом панического страха. Долго лежал я в постели, раздумывая о моем положении. Ничто не могло успокоить меня, напротив, со всех сторон мне грозила беда: коттедж стерегли; если я не убил собаки, страшное чудовище помогало караулить дом; если же я убил пса, то его хозяин, конечно, только удвоил свою бдительность. Благодаря простительному тщеславию, пробужденному любовью, я отдал все мои деньги Флоре; в ту минуту мне казалась привлекательной мысль, что преследуемый изгнанник явится любимой девушке, подобно Юпитеру, в виде золотого дождя, и отдаст тысячи в руки возлюбленной. Потом в припадке безумия я запрятал в банк оставшуюся у меня сумму! Теперь следовало вернуть деньги от Флоры или из банка. Но откуда и как?

Ворочаясь в постели, я придумал три выхода из моего положения, все они казались очень опасными. Кто знает, думалось мне, не ошибся ли Роулей? Быть может, в банке был совсем не сыщик. Мой слуга мог еще раз попробовать получить деньги. В этом заключался первый ход. Вторым была помощь Робби, наконец, в крайнем случае, ничто не мешало мне поставить все на карту, поехать на бал собрания и на глазах целого Эдинбурга переговорить с Флорой. С последним образом действий соединялась ужасная опасность и, кроме того, в этом случае мне пришлось бы ждать невыносимо долго – до четверга. Я сейчас же прогнал мысль о бале и стал обдумывать другие предложения. Я полагал, что Робби получил добрый совет не иметь со мной никаких сношений. Полицейская часть дела семьи Гилькрист всецело находилась в руках Чевеникса, и я не сомневался в том, что майор принял эту необходимую предосторожность. Иначе мне было бы нетрудно спастись: Робби дал бы мне возможность обменяться с Флорой письмами или встретиться с нею лично, и я мог бы сегодня же к четырем часам очутиться на дороге к югу, то есть стать свободным человеком. Во всяком случае, прежде всего я хотел удостовериться, есть ли засада подле банка или нет.

Я позвал Роулея, чтобы подробно расспросить его о наружности сыщика.

– Какого он вида? – спросил я моего слугу, начав одеваться.

– Какого вида? – повторил Роулей. – Право, я не вполне понимаю вас, мистер Анн. Он некрасив.

– Он высок ростом?

– Высок ли? Нет, не особенно, мистер Анн.

– Значит, мал?

– Мал? Я не думаю, чтобы вы его назвали маленьким.

– Он среднего роста?

– Пожалуй, только это как-то не вполне так.

Я проглотил проклятие.

– У него выбритое лицо? – попытался я продолжать расспросы.

– Бритое ли? – повторил Роулей с прежним тревожно невинным видом.

– Господи Боже, да не повторяйте как попугай каждое мое слово! – воскликнул я. – Опишите мне сыщика, мне крайне важно иметь возможность его узнать!

– Я стараюсь описать. Но, право, не могу хорошенько вспомнить, бритое ли у него лицо, то мне кажется, что бритое, то представляется, будто он с усами… Вот теперь мне кажется, что у него были усы.

– У него красное лицо? – прокричал я, останавливаясь на каждом слове.

– Не сердитесь, мистер Анн, – сказал Роулей, – право же, я опишу вам все подмеченные мною в нем черты. Красное ли у него лицо? Гм… нет, нет, не очень.

Страшное спокойствие овладело мною, и я спросил:

– Был ли он бледен?

– Мне не кажется, чтобы он отличался бледностью. Но скажу вам по правде, что я не обратил на это особенного внимания.

– Походит он на пьющего человека?

– Ну, нет. Скорее я сказал бы, что любит поесть.

– О, он толст?

– Нет, сэр, толстым я его не назову, нет, он не толст, а скорее худощав.

Мне незачем было продолжать этот бесивший меня разговор. Он не привел ни к чему, только Роулей расплакался, а о сыщике у меня появилось понятие, что он какого мне угодно роста и худощав или толст тоже по моему желанию, притом же не то выбритый, не то с усами. О цвете его волос Роулей сказал, что он не решается назвать этот оттенок тем или другим именем; глаза у сыщика, по словам моего слуги, были голубые… нет, нет, Роулей со слезами уверял, что теперь отлично, отлично помнит их! Оказалось, что глаза агента черны как уголь, очень малы и сидят очень близко друг к другу. Вот какие показания дал мне мой бедный лакей! Какие же положительные сведения собрал я об агенте тайной полиции? Все данные, извлеченные мною из разговора с Роулеем, касались не наружности этого человека, а его одежды. На сыщике были короткие панталоны, пуховый жилет и белые чулки; сюртук его показался Роулею светлым или имевшим переходный оттенок между светлой и темной краской. Описание не удовлетворило меня; Роулей видел это и потому шепотом вызвал меня из-за стола, когда я завтракал, и показал мне прохожего.

– Вот он, сэр, – сказал Роулей, – совсем он! Только этот господин, пожалуй, одет получше, да немножко повыше его. Лицом же он совсем на него не похож. Нет, посмотрев на прохожего еще раз, я вижу, что он нисколько, нисколько не походит на сыщика!

– Болван! – произнес я, и мне кажется, что даже самый рьяный поборник хороших манер сознается, что я имел право дать этот эпитет моему слуге.

Между тем наружность миссис Мак-Ранкин еще увеличивала тревогу, терзавшую меня. Было очевидно, что она не спала, и не менее очевидно, что она много плакала. Прислуживая за столом, Бесси вздыхала, стонала, задыхалась, покачивала головой. Словом, она походила на петарду, готовую разразиться истерикой, и я не посмел заговорить с нею. На цыпочках вышел я из дому и бегом спустился с лестницы, боясь, чтобы она не позвала меня обратно. Такое напряженное состояние не могло длиться долго.

Прежде всего я отправился на Джордж-стрит и, к счастью, явился к банку как раз в то время, когда слуга открывал ставни окон. С ним разговаривал какой-то человек в белых чулках и пуховом жилете. Лицо незнакомца поражало безобразием. По-видимому, это согласовывалось с описанием Роулея. Ведь он уверял, что товарищ великого Лавендера некрасив. Я сейчас же отправился к мистеру Робби и позвонил у его двери. Мне отворила служанка, выслушала меня и, как я почти ожидал, сказала, что адвокат занят.

– Как прикажете доложить о вас? – продолжала она. Когда же я сказал ей «мистер Дьюси», она прибавила: – Кажется, вот это оставлено для вас, – и передала мне записку, лежавшую на столе в передней. Я прочел:

«Дорогой мистер Дьюси, я могу вам дать только один совет – уехать на юг quam primum.

Ваш Т. Робби».

Это было коротко и ясно. Письмо уничтожило всякую надежду на Робби. Я старался отгадать, что сказали ему, и надеялся, что Робби узнал не слишком многое; этот отрекшийся от меня адвокат нравился мне. В конце концов я решил, что Чевеникс не мог быть чересчур откровенным на мой счет: я не считал его способным быть жестоким без нужды.

Я пошел обратно по Джордж-стрит, чтобы посмотреть, продолжает ли человек в пуховом жилете стоять настороже, но его не было. Я заметил на противоположной стороне улицы, почти против банка, дверь на лестницу и решил, что лучшего наблюдательного пункта найти невозможно. С деловым видом направился я к двери, открыл ее и лицом к лицу столкнулся с незнакомцем в пуховом жилете. Я остановился, извинился. Он ответил мне на чистом английском наречии, без малейшего акцента; это лишило меня последних сомнений. Понятно, что после этой встречи мне пришлось подняться до верхнего этажа, звонить во множество квартир, спрашивать, не здесь ли живет мистер Вавазор, и (без особенного удивления) слышать, что его нет в этом доме. Наконец, я снова сошел вниз, снова вежливо поклонился сыщику и вышел на улицу.

Теперь мысль о бале снова пришла мне в голову. Комбинация с адвокатом не удалась, банк стерегли, послать Роулея за деньгами было невозможно. Мне оставалось только ждать и затем явиться в собрание, мысленно сказав себе: «Будь что будет». Однако приняв это решение, я не чувствовал спокойствия. Мне следовало запастись бальным платьем и предстояло для этого отправиться в одну из тех частей города, войдя в которую, мне требовалось собрать все свое мужество, а его у меня было очень мало. Не думайте, что я потерял храбрость, как в тот час, когда мы бежали из замка; нет, она только оцепенела, точно мертвец или остановившиеся часы. Конечно, я пойду на бал, конечно, я куплю себе нарядный костюм, думалось мне. Все это было решено. Но большая часть лавок находилась по ту сторону долины, в старом городе, а я сделал странное открытие: я физически не мог перейти через Северный мост. У меня было чувство, что там вместо моста образовалась зияющая пропасть или появилось глубокое море. Мои ноги отказывались нести меня к замку.

Я говорил себе, что это суеверие; я держал пари с самим собою и выиграл его. Я прошел по эспланаде Принцевой улицы, останавливался, через сад смотрел на серые бастионы крепости, в которой начались все эти тревоги. Я поправил шляпу, подбоченился и пошел по мостовой, готовый подвергнуться аресту. Я действовал с чувством странного радостного возбуждения, не бывшего неприятным; в моих манерах проглядывала удаль, поднимавшая меня в собственных глазах. Между тем было нечто, на что я не мог решиться, нечто, превышавшее мои физические силы, а именно: я не находил мужества перейти через долину в старый город. Мне чудилось, что, как только я сделаю первый шаг в этом направлении, меня сейчас же арестуют, что я немедленно погружусь в полумрак тюремной камеры, а затем перейду в крепкие последние объятия мешка и веревки виселицы. Однако не сознание последствий удерживало меня. Просто я не мог идти в старый город. Лошадь заупрямилась и дело с концом.

Мои силы истощились. Неприятное это было открытие для человека, который мог выиграть свою почти безнадежную игру только благодаря счастью и безумной смелости; я слишком долгое время жил в напряженном состоянии, и силы мои иссякли. Меня охватил так называемый панический страх, нечто вроде того ужаса, который во время ночных нападений подчинял себе солдат на моих глазах. Я повернулся и пошел прочь от Принцевой улицы, точно сам сатана преследовал меня. В Сан-Андрью-сквере кто-то окликнул меня, но я не обратил на это ни малейшего внимания, продолжая идти. Вдруг чья-то рука тяжело опустилась на мое плечо: мне почудилось, что я сейчас лишусь чувств; немного оправившись, я увидел перед собою моего веселого чудака. Воображаю себе, в каком я был виде: бледный как смерть, дрожащий, я беззвучно двигал губами. И так вел себя солдат Наполеона, человек, собиравшийся на следующий день явиться в собрание на бал! Я подробно говорю об упадке моего духа, потому что никогда ни до, ни после этого дня не испытывал ничего подобного, и это хороший рассказ для офицеров. Я никому на свете не позволю назвать меня трусом; я доказал свое мужество так, как немногим удалось сделать это. А между тем я – человек, произошедший из одного из самых знатных французских родов, человек, с детства привыкший к опасностям, в течение десяти-двенадцати минут стоял в этом отвратительном виде среди улиц новой части Эдинбурга!

 

Когда мне удалось наконец перевести дух, я попросил извинения. Я очень нервничал, позднее время еще усилило мою всегдашнюю нервозность. Я не выношу ни малейшей неожиданности. Мой собеседник, по-видимому, сильно удивился.

– Вероятно, вы дьявольски расстроены, – заметил он, – хотя, конечно, я сам виноват! Страшно глупо поступил я. Извините. Но, право, вы нездоровы, вам не мешало бы обратиться к доктору. Дорогой сэр, чем ушибся, тем и лечись. Не угодно ли в «Синюю Развалину»? Или вот что… правда, довольно рано (но разве человек раб времени?)… Но что вы скажете, если я предложу вам распить бутылочку в отеле «Дембрек»?

Я отказался, но когда мой чудак напомнил мне, что именно в этот день должен был состояться обед Крэмондского университета, когда он предложил мне пройти пять миль, чтобы затем сесть обедать в обществе таких же молодых ослов, как он сам, – я согласился присоединиться к их компании. Мне приходилось ждать до следующего вечера, обед сократил бы для меня несносное время бездействия, и я нигде не мог чувствовать себя лучше, нежели за городом; прогулка – прекрасное средство для успокоения нервов. Вспомнив о моем несчастном Роулее, который притворялся больным под огнем взглядов ставшей теперь подозрительной Бесси, я спросил моего собеседника, не позволит ли он мне привести с собой и моего слугу.

– Милосердный человек и осла милует, – заметил мне любивший изречения друг.

 
«Арфа одна веселила его,
И ее-то носил сирота».
 

Конечно, сирота может получить что-либо съестное, пока мы будем обедать.

Теперь я совершенно пришел в себя, только все еще не решался перейти через Северный мост, а потому купил себе бальное платье на улице Лейт и, надо признаться, остался доволен своей покупкой; затем я освободил из заточения Роулея и в назначенное время, в начале третьего часа, был на месте свидания, на углу Йоркской площади и Герцогской улицы. Явилось значительное количество представителей университета; вся компания состояла из одиннадцати человек, включая нас с моим Роулеем, аэронавта Байфильда и высокого Форбса, которого я уже видел в «Приюте охотников», в платье, орошенном каплями жидкого свечного сала. Меня познакомили со всеми будущими участниками обеда. Сначала мы шли по милым деревенским дорогам, затем по берегу волшебно прекрасного залива. Мы направлялись к Крэмонду – небольшому поселению, стоявшему на берегу маленькой реки среди лесов; из Крэмонда виднеется равнина, засыпанная зыбучими песками, и маленький остров в море. Все это миниатюрных размеров, но очаровательно в своем роде. В февральском воздухе веяло свежестью, но не холодом. Мои спутники всю дорогу шутили, смеялись и острили, и мне казалось, будто с меня сняли тяжесть, освободили от гнета мои легкие и мой ум; я не отставал от прочей компании, смеялся и болтал вместе с ними.

Я особенно много наблюдал за Байфильдом, но только потому, что слышал о нем прежде и видел известие о поднятии его шара в воздух, а не потому, что заинтересовался личностью этого человека. Темнолицый, черноволосый и, очевидно, желчный, Байфильд говорил мало, отличался сдержанными манерами, но, вероятно, кипучим темпераментом; он был так добр, что много говорил со мною, хотя и не возбудил во мне за это благодарности. Если бы я знал, что в ближайшем будущем судьба свяжет его со мной, я, вероятно, был бы любезнее с ним.

В Крэмонде стоит гостиница не особенно заманчивой внешности; в ней-то и была приготовлена комната для нас. Мы сели обедать, молитву прочел профессор богословия на странном латинском языке: я не мог понять ничего, слышал только, что профессор говорил стихами, и чувствовал, что в словах молитвы было больше остроумия, нежели благоговения. После этого Senatus academicus стал наслаждаться отварной треской с рисом и горчицей, овечьей головкой и другими любимыми шотландскими яствами. Запивалась еда темным портером в бутылках. Едва успели снять скатерть, как на столе очутились стаканы, кипяток, сахар и виски. Я ел за обе щеки, не отказывался от пунша и по мере сил принимал участие в шутках, которыми мои собеседники приправляли угощение. Наконец, я осмелился рассказать этим шотландцам историю о собаке Туиди, и я так хорошо «для южанина» подражал простонародному шотландскому наречию, что Senatus academicus единогласно присудил мне право на кафедру шотландского народного наречия, и я сделался действительным членом Крэмондского университета. Через несколько минут я уже пел им песню, а в скором времени (впрочем, может быть, только относительно скором) решил, что мне пора, не прощаясь, направиться домой. Привести это намерение в исполнение было нетрудно, так как никто не наблюдал за тем, что я делаю, и обед за одним столом убил всякое недоверие ко мне. Я без труда вышел из комнаты, оглашавшейся криком и смехом веселых ученых, и с облегчением вздохнул, переступив через порог столовой. Я отлично провел время и, по-видимому, на этот день избежал ареста. Но, увы! Заглянув в кухню, я увидал, что мой обезьянка-слуга, присев на уголок кухонного стола, играл на флажолете. Он был совершенно пьян и с наслаждением давал концерт перед публикой, состоявшей из служанок гостиницы и нескольких окрестных крестьян.

Я сейчас же заставил его сойти с импровизированной эстрады, надел на него шляпу, спрятал его дудочку к нему в карман и вместе с ним направился к Эдинбургу. Ноги несчастного подгибались, точно бумажные; сообразительность его исчезла, мне пришлось поддерживать и направлять Роулея, останавливать его бешеные порывы и постоянно ставить на ноги, когда он падал. Сперва злополучный юноша все время пел с каким-то ожесточением, временами заливаясь беспричинным хохотом. Но вскоре он впал в меланхолическое молчаливое настроение; несколько раз Роулей принимался тихонько плакать; останавливаясь на дороге, он твердо произносил: «Нет, нет, нет», и падал навзничь. Иногда он торжественно говорил мне: «м'лорд» и падал ничком, очевидно, для разнообразия. Боюсь, что я был недостаточно кроток по отношению к этому поросенку, но, право, положение казалось мне невыносимым. Нельзя сказать, чтобы мы продвигались скоро, и, вероятно, отошли только на расстояние мили от гостиницы, когда я услышал крики: Senatus academicus в полном составе старался нагнать нас.

Некоторые из моих недавних собутыльников были вполне приличны, и каждый из них по сравнению с Роулеем казался христианским мучеником. Однако большинство из компании выказывало наклонность шуметь и школьничать, а в городе это могло оказаться опасным. Они пели песни, бегали наперегонки, фехтовали на тросточках и зонтиках и, несмотря на все эти упражнения, веселое расположение их духа, по-видимому, с каждым шагом возрастало; они становились все эксцентричнее и причудливее. Опьянение крепко засело в их головах, оно держалось в них точно огонь в торфе; впрочем, чтобы быть справедливым к моим тогдашним товарищам, мне следует сказать, что они менее опьянели от вина, нежели от своей молодости, от чувства веселья, прелести свежей, ясной ночи, от ощущения прекрасной дороги под ногами и сознания, что перед ними открыт весь мир. Раз я уже ушел от них чересчур бесцеремонно, вторично не мог сделать того же; вдобавок Роулей представлял собою такое затруднение для меня, что я радовался всякой помощи. Однако увидав, что мы приближаемся к эдинбургским фонарям, я ощутил беспокойство, которое превратилось в настоящую тревогу, когда мы очутились среди освещенных улиц. Мои спутники заговаривали положительно со всеми прохожими. К некоторым они обращались, называя их по именам. Форбс сказал какому-то почтенному человеку: «Сэр, от имени сената Крэмондского университета подношу вам степень доктора», и стукнул по его шапке.

Можете себе представить настроение Сент-Ива, осужденного идти в обществе этой буйной молодежи среди города, в котором его подстерегала полиция и виконт Ален! До сих пор никто не остановил нас, хотя мы страшно шумели, но вот на площади Аберкромби (кажется, это было там, по крайней мере, я помню, что видел ряд хороших домов, стоявших против сада) я и Байфильд, помогавший мне вести Роулея, внезапно остановились. Наши бедовые товарищи принялись обрывать звонки и дверные дощечки.

– Ну, признаюсь, – заметил Байфильд, – это уже чересчур. Черт возьми, я порядочный человек, общественный деятель, право! Мне совершенно не хочется попасть в полицию.

– Мне тоже, – согласился я.

– Ну, так уйдем.

Мы повернули назад и, как оказалось, совершенно вовремя. За нами слышались звуки гневных голосов, набат, шум трещоток сторожей. Было очевидно, что Крэмондский университет вскоре вступит в драку с эдинбургской полицией. Я и Байфильд, толкая перед собой полубесчувственного Роулея, шли быстрым шагом и остановились только, отдалившись на много улиц от шумной ватаги.

– Ну, сэр, – сказал Байфильд, – мы прекрасно отделались от неприятности! Видал ли кто-либо других таких варваров?

– И поделом нам с вами, мистер Байфильд, зачем мы пошли туда? – произнес я.

– Совершенно верно! Но как это ужасно! А ведь поднятие моего шара назначено на субботу – знаете? – вскрикнул воздухоплаватель. – Прекрасный скандал, аэронавт Байфильд в полиции! Вам удастся, сэр, дотащить до дому вашего негодяя? Позвольте мне дать вам мою карточку. Я живу в гостинице Уокера и Пуля и буду очень счастлив, если вы посетите меня.

– Я в свою очередь с удовольствием воспользуюсь вашим приглашением, сэр, – любезно ответил я, не думая, что говорю: смотря на уходившего Байфильда, я менее всего на свете желал продолжать с ним знакомство!

Мне предстояло вынести еще одно испытание. Я отнес мою бесчувственную ношу в нашу квартиру; дверь мне отворила миссис Мак-Ранкин, на ее голове красовался высокий ночной чепец, а на лице лежало выражение необыкновенной суровости. Она, держа в руке свечу, проводила нас в гостиную. Там я усадил Роулея в кресло. Миссис Мак-Ранкин обходилась со мною вежливо, я улыбался ей; наконец она заговорила голосом, дрожавшим от волнения.

– Мистер Дьюси, дома порядочных людей…

Тут ее речь прервалась, вероятно, от припадка гнева, душившего ее. Она повернулась и вышла, не прибавив больше ни слова. Я огляделся кругом: Роулей храпел, камин потух. В моем уме внезапно воскресли все смешные подробности только что пережитых мною сцен, и вдруг я рассмеялся громким смехом. Я хохотал весело, беспечно, хохотал наедине с собой!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru