Как я сказал, я знал её с детства. Наши семьи дружили, хотя спустя годы их отношения охладели – вмешалась политика. Родители наши часто приглашали друг друга в гости. Они любили посиделки по случаю какого-то торжества; посиделки с роскошными обедами, куда приходило ещё три-четыре семьи. Когда я узнавал, что мы идём в гости к кому-то, либо гости собираются у нас, для меня это было большим событием, так как я знал, что кто-то из гостей обязательно припас мне подарок, и что я увижу других детей, с которыми смогу поиграть.
Мы были одногодки. Я впервые увидел её когда мне было семь. Её отец подвёл ко мне девочку с золотистыми волосами и серо-зелёными глазами. «Это Фабия. А это Луций», – представил он нас друг другу и удалился.
В свои семь Фабия была очень умна. Она хорошо читала и знала много историй. Кроме того, у неё была восхитительная коллекция расписных глиняных фигурок, и когда она подарила мне одну из них, я был просто на небесах от счастья.
Прошло время. Мы не виделись шесть лет. Её отец был человеком сведущим в инженерном деле и часто уезжал по долгу службы в разные места. На сей раз его направили руководить строительством акведука на север Италии. Он уехал туда вместе с семьёй.
… Когда он вернулся в Рим, я снова увидел её. Фабия изменилась так, что я едва её узнал. Она стала на пол-головы выше меня. Голос её стал ниже, а на груди появились бугорки. Глаза её были чуть подведены и казались ещё выразительней чем прежде, а в ушах были тонкой работы золотые серьги. Именно тогда на её тонких губах появилась та улыбка, которая не спадает до сих пор. Язык у неё и раньше был хорошо подвешен, а теперь стал острым как бритва. Она часто подтрунивала надо мной, причём довольно едко и, думаю, нарочно в присутствии моих друзей. Помню, меня это злило. Как-то раз она вовлекла меня в спор о предках. Со мной стоял мой закадычный приятель Геллий. У меня были неплохие отметки в школе, но, тем не менее, она превосходила меня в истории и географии. Она заявила, что в её жилах течёт истинно латинская кровь без всякой «вольской, самнитской и прочей собачьей примеси». Я заметил, как Геллий, у которого отец был самнит, покраснел и нахмурился. Фабия сильно кичилась своими латинскими корнями и знала свою подноготную до шестого колена. Она гордилась белым цветом кожи и светлыми волосами. Когда я сбился на деяниях моего деда, она стала смеяться надо мной; а когда Геллий возразил, что люди менее знатные делали для отечества больше чем многие родовитые, она передразнила его самнитмкий акцент. Я пришёл в ярость от её насмешек, и едва не бросился на неё с кулаками. Но тут случилось неожиданное. Она вдруг переменилась в лице. Тонкая язвительная улыбка исчезла с её губ, а в глазах появилось сожаление. «Я редкая дрянь, Луций, я знаю это» тихо произнесла она. После этого подошла совсем близко, наклонила шею и поцеловала меня в щёку. Затем, видя моё смущение и даже испуг, ушла прочь.
Здесь я позволю себе немного отвлечься от своих детских воспоминаний, ибо то, чем хвасталась Фабия совсем не редкость а, скорее, правило для нас. Я убеждён, что мы – самая высокомерная нация в мире, а римские патриции – верхушка этого высокомерия. Наше чувство превосходства не имеет границ; это не просто сидит у нас в крови, это написано на наших лицах: где бы ты ни был, ты везде распознаешь чванливого соотечественника по глазам, губам и поднятому подбородку, даже не слыша его речи. При этом не имеет значения, что другие народы старше и мудрее нас. Те же, чьи корни подобно Фабиям, идут из Лация от начала Рима, такие считают себя избранниками богов и сливками нации. Они чрезвычайно горды за своё происхождение, которое они всячески выпячивают, начиная с архаичного произношения. Они могут время напролёт хвалиться своей родословной, и по два раза в день протирать пыль с бюстов предков, но им никогда не придёт в голову задаться вопросом по праву ли являются теми, за кого себя выдают.
Продолжу о Фабии. Тем временем, круг её общения расширился. Я узнал что среди её знакомых появилась некая Цецилия Спурина – девица, которая была старше её на два года, но в свои пятнадцать выглядела на все двадцать. Про неё ходили разные слухи, о которых не принято говорить, разве только на ухо друг другу. Случилось так, что она затащила Фабию в Субуру, одно из самых злачных мест в Риме, кишащее всяким сбродом. Там она нашла в одном из борделей смотрителя, с которым до этого договорилась за пару сестерциев позволить наблюдать из укромного места все сцену между девицей и клиентом. Но вышло так, что когда они возвращались назад, то натолкнулись на патруль. Офицер хорошо знал её отца, человека уважаемого в Риме. Он задержал их и сразу послал человека к её отцу. Если отец Цецилии был разбогатевший простолюдин, то отец Фабии был человек из знати с безупречной репутацией. Он был в гневе от известия где нашли его дочь. И он позже наказал её так, что та запомнила на всю жизнь… Офицер поклялся ничего не говорить. А смотрителя борделя прежде грозились заключить в тюрьму за нарушение статьи Туллиева закона «О нравах», но ограничились тем, что заставили заплатить штраф, приказав строго-настрого молчать. Обо всём это я узнал гораздо позже…
И вот день спустя, когда наша семья пришла к ним в гости, я не увидел Фабии. Я спросил её отца где она. В ответ он буркнул «занята!». Наши матери ушли в сад, а отцы стояли в атриуме, беседуя. Её отец что-то оживлённо расказывал моему. Наконец мы все вышли из дома и, минуя сад, пошли по дороге, ведущей к конюшням. Встав неподалёку, я увидел, как перед конюшней находится повозка набитая навозом. От навоза порядком воняло, и я не понимал почему мы пришли сюда. Два раба выгребали навоз, грузя его в тележку, которую третий раб вёз в сад, чтобы удобрить землю. Теперь я думаю, её отец нарочно подвёл нас, чтобы мы видели это. Потому, что там была она. Для неё же то, что мы видим её (и особенно я) было гораздо большим унижением, чем то, то это видят рабы. Захлебываясь от слез, растрёпанная и жалкая, она делала то же, что и они. За одним исключением. В то время как рабы это делали деревянными лопатами, она делала это голыми руками. Её тонкие белые руки были покрыты зловонной бурой слизью. Маленькая гордая патрицианка, соль римской земли, вдруг оказалась не солью, а тем, что она переносила холёными руками. Отец хотел унизить её. Вытаскивая очередную охапку из телеги, Фабия споткнулась и упала, перепачкав лицо и волосы, под смех рабов и кривую улыбку отца. Её плач перешёл в истерику. Тут она поймала мой взгляд. Думаю, она умереть была готова, лишь бы только здесь не было меня. Наши родители развернулись пошли дальше, я же остался на некоторое время и продолжал смотреть. Странно, но то, что я видел совсем не вызывало у меня злорадства. Я сочувствовал Фабии. Наконец она бросила навоз и встала, замерев на месте, глядя в мою сторону. Она смотрела в мою сторону, но не на меня. Сжав губы, она исподлобья смотрела в спину своего отца.
Жизнь продолжалась. Где-то через месяц с небольшим я узнал невесёлые новости из их дома: случилось несчастье. Её отец потерял зрение. Предположительно, из-за сильного отравления. Некий раб затаил злобу за то, что был несправедливо наказан – до этого он не должным образом завязал седло на лошади хозяина, вследствие чего отец Фабии упал и вывихнул руку так, что врач еле её вправил. Раб сделавший это, вины не признал, утверждая, что проверил всё сам два раза, а как развязался ремень он не знает. Но его наказали. Раб этот был родом из скифских земель и обладал буйным нравом. Едва оправившись от наказания, он затаил злобу на хозяина. Его изобличила Фабия. Она сказала, что видела, как он пробрался на кухню и тайком подсыпал что-то в чашу, предназначенную для господина. Когда его схватили, он клялся, что это был не он, а молодая госпожа обозналась. За то, что сделал, раб этот был наказан смертью. Отец же Фабии остался незрячим до конца жизни… Тем не менее даже оставаясь незрячим, это достойный человек продолжал трудиться. Обладая хорошей памятью и опытом, он руководил строительством самых разных сооружений и, даже не имея возможности видеть, составлял точную картину на слух из рассказа своих подчинённых. Я не слышал, чтобы хоть одно из его построек разрушилось вследствие ошибки.
***
Прошло ещё четыре года и я повзрослел, а Фабия из девочки превратилась в красивую девушку. Родители баловали её во всём. Характер Фабии мало изменился. Её высокомерие, бившее прежде из неё ключом, никуда не делось. Но если раньше оно отталкивало, то теперь, как ни странно, притягивало. Я говорил, что Фабия с детства была умна. С тех пор багаж её знаний вырос и теперь она блистала эрудицией: свободно говорила по-гречески, брала уроки риторики и хорошо играла на арфе, занималась скульптурой, делая достаточно талантливые фигуры. Её познания не только превосходили мои, но даже многих взрослых. При этом она умела одеваться и была весьма изысканна в выборе украшений. В компании своих сверстниц Фабия задавала тон; она была выше на голову любой и поэтому, несмотря на своё высокомерие, была объектом всеобщего восхищения. Думаю, Фабия чувствовала это и умело пользовалась, ибо уже тогда у неё выработалось умение подчинять себе людей.
Я уже сказал, что Фабия к шестнадцати годам расцвела, и многие мужчины заглядывались на неё. Не скрою, мне весьма льстило быть с ней. И не только потому, что она была красива, но потому, что я ощущал себя несомненно более взрослым в её присутствии. Ей, по правде говоря, полагалось иметь в компании не меня, а юношу за двадцать лет, бросающего деньги направо-налево, сына какого-то сенатора. Была в ней и другая черта, связанная с проницательностью необыкновенной для её лет. Она изучала человека и затем выносила оценку. Этой оценкой было или «да», или «нет». Или чёрное, или белое. Если она находила кого-то для себя положительным – что было довольно редко ввиду её высокомерия, то она восхищалась им, или ей, без всякой меры, не позволяя и йоты сомнения или полутонов. А если же играла на чьей-то слабости, то играла весьма жестоко. Я расскажу об одном случае, когда я невольно стал свидетелем, увы, не сказать инициатором такой игры.
Был летний день. Мы гуляли по Авентину и свернули в сторону Скобяного Рынка.
Фабия была в тот день особенно хороша. Говоря о предках и латинской крови, она тем не менее, надела этрусский хитон зелёного цвета (к слову, опять о том насколько противоречива она была), который ей очень шёл.
Проходя мимо кузнечных рядов, Фабия обратила внимания на ковку. Точнее на того, кто это делал. Это был рослый раб. На его голое по пояс тело был надет кожаный фартук. Пот и копоть покрывали его торс, игравший мышцами от каждого удара молотка. Красный от огня металл гулко звенел, искры дождём сыпались вниз. Фабия задержалась у изгороди и стала смотреть на него широко раскрыв глаза. Раб заметил это, и украдкой бросив исподлобья быстрый взгляд, продолжал стучать молотком. Фабия не сводила с него глаз. Раб чувствовал это. Наконец он опустил молот, поднял голову и распрямился. Их взгляды пересеклись. Взгляд Фабии спускался вниз по его телу. Она приоткрыла рот. Затем отведя голову и закрыв глаза, провела пальцами от уха вниз до ключицы. Раб не отрываясь смотрел на неё. Это было очень дерзко с его стороны. Фабия подняла подбородок и медленно пошла. Он стоял, опустив молот и провожал её взглядом. Он не отводил взгляд – пока хозяин не заметил это и не накричал на него.
Она рассмеялась и повернулась ко мне:
– Видишь, мне по силе соблазнить любого, Луций Капитул, никто не устоит передо мной!
Я перевёл взгляд на убогого человека в грязной тунике с клеймом на плече, выбирающего гвозди.
– Даже такого? – спросил я.
– Даже такого.
Я покачал головой.
– Это невозможно. Ты не сможешь соблазнить раба как бы ты ни старалась, ибо в последний момент он вспомнит о суровом наказании. Это отрезвит его как бы сильно ты не возбудила в нём страсть.
– Заключим пари? – предложила она.
– Идёт. Делай ставки.
Она чуть подумала и произнесла:
– Если я соблазню раба, мы пойдем в храм Венеры на праздник… – она чуть замедлилась, на ходу придумывая… – ты там снимешь тунику… упадёшь ниц и воскликнешь громко, чтобы все слышали: «не Венере поклоняюсь, но тебе, Фабия Амбуста, богиня соблазна!».
Я догадывался, что она будет играть по-крупному. Но не думал, что настолько.
– Это будет богохульство и меня накажут, – сказал я.
– Мальчик испугался? – она прищурила глаз.
– Нет, я согласен. Моя очередь.
– Говори, что ты хочешь.
Я смотрел на неё, бегая глазами по её уже зрелым формам и думая: а не сыграть ли мне так же, как она. Не очень чистые мысли против моей воли лезли ко мне в голову. Я проглотил слюну и тут же укорил себя за это. Даже если это пари, моё чувство к Фабии уже нельзя было назвать просто дружбой. Однако это не было и любовью, скорее, это лишь зарождалось. То, что зарождалось во мне было возвышенно и без всяких грязных… скажем, не таких грязных мыслей, хотя я и боялся поддаться безраздельно своей природе: Венера уже пробудила во мне мужчину. Мне было только шестнадцать, но уже думал о той, кто помимо страсти, разделит мои самые сокровенные тайны и которая станет мне верным спутником на всю жизнь. При всей моей тяге к Фабии, я колебался, ибо я видел в ней то, что смущало меня, а иногда даже пугало.
– Я хочу, чтобы ты, – сказал я, перебирая в голове возможные варианты, и брякнул первое и не самое умное, что мне пришло в голову, – … что бы ты поцеловала Геллия.
Она удивилась:
– Самнита с лицом проснувшегося филина?
– Когда-нибудь тебе подрежут твой острый язык, – усмехнулся я. – Ну, так что, богиня соблазна?
Она положила руки мне на плечи.
– А разве тебе мой поцелуй не нужен? – спросила она.
– Это само собой.
Она изогнула брови с притворным негодованием и бросила словно актёр невидимым зрителям:
– Само собой. Гляньте-ка! И этот наглец что-то болтает о моей гордыне.
***
Я проиграл пари. Но в своё оправдание скажу, что Фабия схитрила. Тот раб был пьян и глуп. Перед этим она, взяв меня за руку, приволокла в какую-то таверну поблизости; причём во внутренний двор, заставив сначала ждать, затем делая знак быстро бежать за ней, чтобы проскользнуть мимо глаз прислуги, и спрятаться за телегой. По поведению Фабии я догадывался, что она на ходу придумывала что ей делать, сама ещё не зная как она поступит. Однако я не понимал почему мы должны прятаться здесь, как какие-то воры. Вскоре, однако, выяснилось, что вором там был другой. Но обо всё по порядку…
Греки разбавляют вино водой сильнее чем мы, поэтому, как мне кажется, оно у них менее терпкое и более пресное. Наши сорта вроде рецинского или мулсума принято пить малоразбавленными; оттого они более вкусны, но, вместе, больше пьянят. По этой же причине греки не боятся давать своего вина рабам, которое, как они думают, их лишь бодрит. В Риме давать вино рабам запрещено. Также, заметил я, что если человек не пил вина долгое время (например, солдат лишенный его в походной жизни), а потом в какой-то день выпил, то пьянеет он намного быстрее, и от меньшего количества выпитого, нежели тот, кто пьёт регулярно. Что касалось рабов, то были случаи, когда кто-то из них совершенно отвыкнув от вина в рабстве, но, получая неожиданный доступ, крадёт и выпивает, думая что это никак не повлияет на него, ибо до рабства он пил даже больше – на самом деле становится быстро пьян уже после одной чаши, не управляет собой, а затем совершает что-то преступное. Хозяевам на этот счёт предписывалось строго следить и наказывать виновника.
Как я сказал, тот раб, прислуживавший в таверне, был вором. Мало того, что вором, он вёл себя гнусно, не заботясь ни репутации своего хозяина, ни о том, что если б он был болен чем-то, то мог заразить посетителей, когда таким образом пил вино. Всё сказанное мной вот к чему… Мы заметили, как он, подойдя к одной и амфор, прислонённых к стене, вместо того чтобы взять её и тащить в таверну, отошёл в сторону и что-то извлёк из трещины в кладке стены. Когда он вернулся к амфоре, мы увидели в его руке два прута. Оглянувшись по сторонам, он одним прутом проткнул воск запечатавший горло амфоры, проделав там дыру, а затем вытянул его. Снова оглянувшись и убедившись что никто его не видит, он быстро вставил другой прут, который оказался не прутом, а длинной тростинкой – мы поняли это потому, что он склонился и стал пить. Так он стоял согнувшись и сосал, как комар кровь, вино через эту тростинку, пока вдоволь не напился. Затем вытянул тростинку вытер губы и плотно запечатал воск. Однако нести амфору он не спешил. Он присел на скамью перед дверью.
Дальше случилось вот что.
В самом центре двора стояла каменная чаша с водой. Фабия вышла из укрытия и, как бы не видя его, двинулась к этой чаше. Там она, всем своим видом показывая, что страдает от зноя и, стоя спиной к месту, где находился я – сначала оголила плечо, спустив хитон до локтя. Затем взяла в левую пригоршню воды и отёрла его. Я, понятно, видел лишь её лопатку, но тот раб, полагаю лицезрел грудь Фабии. Этим она дразнила и меня. Я чувствовал себя на месте раба и моё сердце колотилось. Потом, невзначай оглядевшись, заметила, что раб уставился на неё – она улыбнулась ему и тут же, якобы, стыдливо спохватившись, натянула край хитона на плечо, закрыв свою грудь. Меж тем, раб уже был на ногах. Как бы случайно оглядевшись кругом и чуть задержавши свой взгляд на месте где был я, Фабия хитро скривила губы, словно говоря «а теперь смотри, что будет дальше» и вновь повернулась к рабу. Она подобрала края хитона и оголила бедро. Раб смотрел не моргая. Зачерпнув в ладони воды, она стала отирать бедро. Выше колена. И ещё выше. Точно так же другую ногу. Закончив, она вновь зачерпнула пригоршню, направила её к губам и, надув щёки, дунула на неё. Брызги разлетелись вокруг. Она засмеялась. И это дуновение было подобно спущенной тетиве. Ибо раб, прежде стоявший как заколдованный, сорвался словно пёс с привязи и, забыв о страхе и чувстве верности хозяину, стрелой ринулся к ней. Так я убедился, что Фабия Амбуста сполна владела искусством соблазна.
… Я всякий раз с отвращением вспоминаю это пари; потому что мог прекратить это как только увидел, что раб обезумел и бежит к ней – я мог бы остановить его. Но я чего-то ждал. Мне, к моему стыду, было любопытно увидеть что он будет делать. Мне до сих пор унизительно от того, что я выбежал из укрытия лишь в тот момент, когда он повалил её на землю и стал рвать на ней одежду, а Фабия истошно вопила, не на шутку перепугавшись. Я же был тогда словно заколдован и, что самое постыдное, оттащил его не я, а другие люди. Прошло много лет, но я до сих не могу это забыть и вспоминаю это с великим стыдом и отвращением к себе.
Без сомнения, раб тот был подл, глуп и похотлив. Что же касалось Фабии, она подвергала себя большой опасности. Она явно переиграла и была напугана: нельзя было предугадать как раб поведёт себя. Он мог бы её сильно ударить, а то вовсе убить, ибо был не в себе. Когда же на её крик сбежались люди, он протрезвел. Он плакал и умолял простить его, прекрасно понимая, что ему за это грозит. Его хозяин, чтобы замять скандал с дочерью из такого семейства был готов на всё. Фабия, к тому же сказала, что он воровал вино. Наказание раба было очень суровым. Я сказал Фабии, что боги видят: это мы сами виноваты и за воровство раба следует крепко выпороть, на не наказывать за попытку насилия над ней. Она, однако, настояла на своём. Я узнал, что его пытали раскалённым железом пока не прожгли ему внутренности и он умер в страшных муках. Так закончилась его жалкая жизнь. Но, всё же, то была не скотская, а человеческая жизнь, с которой мы так жестоко решили поиграть…
***
Я сдержал слово. На празднике в храме Венеры при большом скоплении людей, я сбросил с себя тунику, оставшись в узенькой повязке едва прикрывавший мне промежность – и пал ниц перед ней. Прерывая пение гимнов, я прокричал так, что эхо стен отразило мои слова: «не Венере, но тебе поклоняюсь, Фабия Амбуста, богиня соблазна!»
Пение гимнов оборвалось, воцарилась тишина. Жрец гневно посмотрел на меня, а люди обомлели от моей наглости. Под возмущенные крики, я бы схвачен и вытолкан вон…
Я не помню когда в последний раз мой отец был так зол. Когда я вошёл в его комнату, там стояла прислуга, и он отдавал распоряжения. Он выгнал прислугу и закрыл дверь. Он велел мне стоять и слушать. Я стоял, низко опустив голову, и слушал, а он ходил вокруг меня и говорил. Он начал тихо, но раздражаясь всё больше, повышал голос. Он сказал, что я опозорил наш род, а для патриция нет ничего хуже родового позора. Он сказал, что его брат, сенатор Луций Ветурий Филон отчитывал его как мальчишку. Он сказал, что его самого хотели выдвинуть на важную должность, но теперь из-за меня об этом можно забыть. Я чувствовал стыд. Я молчал и смотрел в пол, так как мне нечего было сказать. Наконец он успокоился. Он спросил меня был ли я пьян тогда. «Нет, – ответил я. – Я не был пьян. Это было пари. Это было делом чести. Я проиграл пари, отец». Он долго смотрел мне в глаза, словно желая прочесть в них ответ. Думаю, мой ответ ему не был нужен. Он догадывался, что здесь была замешана Фабия. Он лишь глубоко вздохнул и сказал, чтобы я убирался с его глаз долой.
Отец сделал щедрые пожертвования храму Венеры. Помимо них за мой проступок курия назначила мне общественные работы сроком на месяц при храме, где я наряду со слугами и рабами подметал полы, подливал масло в светильники, мыл колонны и стены, что-то переносил, и всё тому подобное. Работа внутри храма была легче для меня чем вне его из-за шуток и насмешек. Когда я мёл прихрамовую площадь, молодые загорелые торговки в теле перешёптывались и откалывали что-то вроде «ну-ка, обнажись передо мной, красавчик, чем я хуже?». Я краснел, отшучивался или не отвечал вовсе.