– Давно это было? – спрашиваю я.
– Да, приблизительно за полгода до смерти мамы.
– Ну, а что же потом?
– Потом прежнего весельчака Дмитрия Николаевича я больше не видала. Конечно, в то время я всего не понимала, мне только было так жаль видеть его словно удлинившееся, прежде весёлое лицо, – я ужасно любила его. И после постигшего его горя он всё же был всегда ласков, приветлив, а потом, когда на нас обрушилось наше громадное несчастье, как хорош он был с отцом! За одно это я всю, всю свою жизнь буду считать себя его неоплатной должницей, – глубоко прочувствованно закончила она.
– А теперь вы видитесь?
– Нет; отец иногда случайно встречает его; тот, что может, всегда делает. Но отец не любит, не умеет просить, последнее же время он сделался такой робкий, точно запуганный, стесняется людей, избегает их, особенно старых знакомых. С некоторых пор он и Дмитрия Николаевича избегать стал; говорит, бедный, что… стыдится…
– А ты что, Муся? – помолчав немного, спрашивает Вера. – Как ты себя чувствуешь? Последний раз, когда мы виделись, ты была очень грустная, я никогда не видала тебя такой расстроенной. Или, может, тяжело, не хочется говорить?..
Я настолько глубоко потрясена всем слышанным сейчас, тем действительно крупным, непоправимым горем, которое пережили другие, что мои собственные горести, неудачи, разочарования, и сама я, и виновник их, Николай Александрович, кажутся такими ничтожными, мелкими, вздорными.
– Теперь уже ничего, а тогда больно было, – говорю я и вкратце передаю лишь самую суть происшедшего.
– Ты любила его? – спрашивает Вера.
– Н…нет; но, может быть, и полюбила бы. У меня было такое чувство, точно в душе что-то трепещет, бьётся, словно крылышки расправляет, собираясь вспорхнуть, и вдруг – спугнули. Что-то скатилось вниз, стало так больно-больно, и затихло. Мне и теперь ещё больно, больно, что я обманулась, разочаровалась. Всё было так красиво; я думала, у него и душа такая же красивая, и вдруг… Нет, я не любила его, наверно нет: если бы любила, то не могла бы распространяться об этом, даже тебе не сказала бы… Помнишь, как у Некрасова хорошо написано: «Так проникаем мы легко и в недоступное жилище, когда хозяин далеко или почиет на кладбище»…
В эту минуту осторожно хлопнула дверь кухоньки, и в комнатке раздались тихие, робкие шаги. Я поднимаюсь навстречу входящему Смирнову.
– Теперь вы вернулись, значит, я могу уйти, Верочка не одна, а завтра опять забегу, и так каждый день, пока Верочка совсем не оправится. Ну, до свидания.
Я крепко-крепко целую, обнимаю мою дорогую Веру.
– До скорого свидания, – протягиваю я руку Смирнову. – Всего-всего хорошего. Бог даст, она скоро поправится.
Искренно, от души пожимаю я руку этого несчастного человека. Сначала он удивлённо и растерянно смотрит на меня, не смея протянуть своей, потом, с просветлённым лицом, с глазами полными слёз, с глубоким, сердечным «Спасибо!» прижимает к губам мою руку. Мне хочется плакать… Мне так, так жаль их!..
В тот вечер, когда я вернулась от Веры, мы много и долго беседовали с мамочкой по поводу слышанного и виденного там мною; всё это произвело и на неё сильнейшее впечатление.
– Да, много горя на свете. Во всякий самый маленький уголочек забрасывает его жизнь, куда ни взглянешь. Но в эту минуту меня больше всего заботит вопрос о здоровье самой Веры. Катар лёгких – ведь это ужасное слово, это начало чахотки. А в таком юном возрасте она безжалостна – месяц, два и унесёт человека. При слабой организации этой девушки вообще, при тех условиях, в которых она живёт, да ещё при вечном душевном гнёте, недолго поборется бедная Верочка со своим недугом. Для меня вопрос ясен: нужно во что бы то ни стало устроить её поездку, нужно всё сделать – такие светлые люди слишком редки и дороги, надо всеми силами отстаивать их у смерти. Вопрос только, как устроить. Я поговорю с папой; сколько будем в состоянии, мы поможем, но взять целиком все расходы на себя трудновато: ведь её не одну отправлять надо, нужна ещё толковая, подходящая спутница. Знаешь что, поговори ты в гимназии, обратись к Андрею Карловичу, это такой добрый человек, он что-нибудь да придумает. Конечно, можно было бы устроить спектакль, лотерею, но такие вещи требуют времени, а тут дорог каждый день. Посмотри, что висит в воздухе, это яд при грудных болезнях.
Как хорошо мамочка придумала! Только одно смущает меня: придётся обо всём рассказать Андрею Карловичу, Вере будет страшно неприятно.
– Зачем же обо всём? – возражает мама. – Ты скажешь только про её болезненное состояние, про то, что средства не позволяют ей лечиться. Да, вероятно, про их материальное положение Андрей Карлович и так знает, предполагаю, что и учится она бесплатно. В том, что ты скажешь, обидного и тяжёлого для Вериного самолюбия ничего не будет. Наконец, если бы ей даже немного и неприятно стало, – что делать? – вопрос слишком важен, это вопрос жизни.
У Веры чахотка!.. А мне и в голову не пришло, наоборот, когда она сказала, что доктор нашёл катар лёгких, я даже успокоилась, мне представлялось, что с катарами люди по сто лет живут, что это так обыкновенно, заурядно и совсем не опасно. Да, конечно, надо всё, всё сделать, чтобы спасти её.
На следующее утро, ещё до начала первого урока, я говорю Клеопатре Михайловне, что имею личную просьбу к Андрею Карловичу, и отправляюсь в канцелярию. Я рассказываю всё, прямо относящееся к делу. Он с живейшим сочувствием и интересом слушает меня.
– О, конечно, конечно, Frа¨ulein Starobelsky, мы сделаем всё от нас зависящее, я поговорю, поговорю. Как-нибудь устроим. Так жаль! Такая прекрасная девушка! Ну, ну, не надо только слишком огорчаться, ведь ещё не так плохо – es ist nicht so schlimm! – ласково глядя на мою, вероятно, расстроенную физиономию и дрожащие губы, утешает он. – Бог даст, ваша подруга, здоровая и весёлая, возвратится к нам. Я надеюсь, надеюсь! – И, по обыкновению быстро-быстро кивая своей круглой головой, эта добрая душа, тоже глубоко взволнованная, уже торопится к поднимающейся по лестнице группе учителей, среди которых находится и Светлов. Я бегом лечу в класс. На душе у меня посветлело; возможность спасения Веры радостно мерещится впереди. Я говорю кое с кем из учениц, там тоже встречаю горячее, живое участие.
– Будет, будет, всё устроим! – отыскав меня на большой перемене, весело кивает мне Андрей Карлович. – Я уже переговорил, все с удовольствием помогут.
Теперь ещё одна крупная задача: убедить Веру согласиться ехать. Я опять отправляюсь к ней, захватив на сей раз с собой бутылочку хорошего коньяка, винограду и ещё кое-чего, чем снабдила меня мамочка. Теперь я храбро везу эти вещи, я спокойна, что они не оскорбят, не заденут Веру: вчерашний разговор слишком сблизил нас.
– Ну, как же ты себя чувствуешь сегодня? – спрашиваю я, здороваясь с нею.
– Нехорошо. Голова сильно болит, всё время знобило, вероятно, начался маленький жар.
Действительно, лоб у неё горячёхонький, глаза лихорадочно горят, а под ними легли тёмные, широкие круги. Губы совершенно сухие, и она поминутно проводит по ним языком.
– Это нехорошо, – говорю я, в голове же одна упорная мысль: убедить Веру ехать.
Я сразу приступаю к ней:
– Все тебе очень-очень велели кланяться, спрашивали о твоём здоровье, и знаешь, Вера, что все высказывают, то есть прямо в один голос? Говорят, что при катаре лёгких, если только сыро и холодно, прежде всего необходимо уехать, что от одной перемены климата сразу становится лучше, понимаешь, болезнь точно прерывается, останавливается, ну а тогда поправиться уже недолго, поглотать там каких-нибудь пилюль, порошков, отдохнуть на чистом воздухе, и делу конец. А так, в сырости, будет тянуться, тянуться, и из-за пустячной, в сущности, болезни придётся и уроки лишние пропускать, и силы терять. Все решительно говорят, что тебе необходимо уехать.
– Да разве я сама этого не знаю? Солнце, юг, горы!.. Ещё бы там не поправиться! Я думаю, только глядя на всё это, сразу почувствуешь прилив сил, вздохнёшь глубоко-глубоко, и этот живительный воздух излечит в груди всякую боль, всякие катары. Но ведь это невозможно, Муся, ты же знаешь наше положение.
Вот оно самое страшное. Господи, помоги!
– Знаю, конечно. Ну, так что же? – сразу с головой в воду кидаюсь я. – Ты, может быть, думаешь, что бедным людям и лечиться нельзя? Великолепно лечатся и ездят куда надо. Вот мама рассказывала, когда она ещё в гимназии училась, с одной её подругой было как раз, как с тобой. Ну, все сложились, одолжили ей денег, она поехала и вылечилась, вернулась толстая, красная, весёлая, получила прекраснейшее место и постепенно выплатила свой долг, – точно по наитию свыше, не запинаясь, вру я. – Отчего же ты не можешь так поступить? Ведь мы все с радостью, с величайшей радостью всё для тебя сделаем. Верочка, милая! Тебя так любят, так сочувствуют тебе. Подумай сама. Ты будешь лежать, сама говоришь – сегодня тебе хуже, – вдруг, не дай бог, ещё хуже станет? Что помогут лекарства – попортит этот ужасный климат. А время летит, уроки идут, потом трудно будет нагнать. А так ты бы поехала дня через два-три, после Рождества вернулась бы здоровая, бодрая, на свежие силы курс легонько подогнала бы, запаслась бы здоровьем для экзаменов, для будущего ученья. Милая, согласись! Скажи вот совсем, совсем по совести скажи: если бы больна была не ты, а другой кто-нибудь, скажи, разве ты не сделала бы всё от тебя зависящее, чтобы помочь ему? Ведь да?..
– Ну конечно…
– Вот видишь! А какое же ты имеешь право лишать других этого громадного-громадного удовольствия? Сама говоришь: «столько горя, страданий и муки, столько слёз облегчения ждёт», между тем, когда люди рвутся, всем сердцем рвутся осушить хоть несколько этих слезинок, хоть чуточку помочь, ты не позволяешь им. Мы так хотим, и я, и подруги, и Андрей Карлович, и Дмитрий Николаевич, и…
– Разве он тоже знает, что я больна и что доктор посылает меня на юг? – быстро, даже приподнявшись с подушки, спросила Вера.
– Ну да, все знают. Я передавала от тебя поклоны, спрашивали о здоровье, ну и… – опять немилосердно вру я.
По счастью, она, не слушая меня, следует за течением собственных мыслей.
– Так это он, конечно он, я сразу так и подумала.
– Что такое?
– Видишь ли, сегодня, часов этак около трёх, приходит посыльный, вручает мне конверт, безо всякой надписи, спрашивает, я ли Вера Михайловна Смирнова, и просит расписаться; в конверте 50 рублей. Я сразу подумала, что это от Светлова, он почти всегда так же делает.
– Значит, это не первый раз?
– Нет, не первый. Первый раз это случилось около трёх лет, года этак два с половиной тому назад. Положение наше в то время было страшно тяжёлое; отец совершенно не мог работать, находился в угнетённейшем нравственном состоянии. А тут время подоспело вносить плату в гимназию…
– Как, разве ты не на казённый счёт учишься? – перебиваю я.
– Нет… Видишь ли, чтобы освободили от платы, нужно подавать прошение, разъяснять своё материальное положение, свою нужду, это слишком тяжело и больно, наконец, до тех пор кое-как справлялись, тут же нашла такая тёмная полоса: отец опять потерял работу и окончательно пал духом. Знаю, что где-то незадолго до того он случайно встретил Дмитрия Николаевича, спрашивал, не может ли тот ещё раз попытаться достать ему занятий. Работу он через некоторое время получил, правда и эту ненадолго, на моё же имя в середине января пришёл денежный пакет; с тех пор ежегодно, в начале сентября и января получается по почте конверт, надписанный незнакомой рукой, в нём полугодовая плата за учение и ещё 10 рублей, вероятно на книги и тетради. Кто же, как не он? Я, конечно, не знаю, но думаю так. Сам всегда в тени, нельзя даже показать, что знаешь, нельзя поблагодарить… Вот и сегодня. Но тут, видимо, поторопился, послал через рассыльного. Видишь, теперь сама видишь, какой добрейшей души этот человек.
Да, действительно, я была тронута, умилена до глубины души. Как деликатно, как незаметно! Он верно рассчитывает, что его даже и не заподозрят. Какой же он хороший! Теперь я вполне, вполне понимаю то обожание, то преклонение перед ним, которое испытывает Вера. Бедная! Ведь это единственный светлый луч в её жизни, единственный человек, который знает, понимает её несчастного отца, по котором изболелось её бедное сердце.
– Ты говоришь, поехать?.. – в раздумье через некоторое время начинает Вера. – А отец? Как же я его оставлю? Кто за ним присмотрит? Ведь это большой, несчастный, больной ребёнок. Я по нём одном исстрадаюсь душой.
– Милая, ведь это же недолго, совсем недолго, каких-нибудь полтора-два месяца. А если ты хуже заболеешь, если неспособна будешь потом дальше трудиться? Верочка, у тебя впереди такая большая задача, ты пойдёшь на медицинские курсы, будешь доктором. Помнишь, ты мечтала приносить пользу, облегчение, отраду; видишь, ты нужна, очень нужна, здоровье всё для тебя, не только для тебя, и для других всех, и для него, для твоего бедного отца. Ты необходима ему! Так лучше же теперь, вовремя подумай о себе, пока болезнь не запущена, пока легко помочь. А отец твой ни в чём нуждаться не будет, мы о нём позаботимся, я буду навещать его, сообщать тебе всё о нём подробно. Милая, согласись! Посмотри на эту ужасную погоду, эту темень. А там солнце, розы цветут, синее море – подумай! Ты сразу воскреснешь, сразу оживёшь. Поедешь, да? Ну, если любишь меня, если любишь всех нас, кто так хочет тебе добра…
И Вера согласилась.
– Теперь всё слава богу, и вы не должны больше грустить, наша Верочка вернётся здоровая, сильная, весёлая, – крепко пожимая на прощанье руку Смирнова, говорю я.
Что-то вроде бледной, печальной улыбки на минуту осветило это поблёкшее, безжизненное лицо, глаза его с глубоким чувством смотрели на меня.
– Как, чем смогу я когда-либо отблагодарить вас за всё, что вы делаете для моей бедной девочки? – Опять слёзы туманили ему глаза.
Мне стало совсем хорошо на душе, как давно уже не было. Теперь моя Верочка спасена; может быть, её настоящая болезнь пришла даже кстати: благодаря ей все обратили внимание, приняли участие в Вере, и она раз навсегда совершенно поправит, подновит своё здоровье.
В гимназию я пришла в самом радужном настроении; ученицы тоже радуются, что всё благополучно улаживается, так как никто не был особенно убеждён, что Вера согласится. Нашлась и спутница, немолодая, небогатая девица, которая с радостью согласилась сопровождать больную в Крым.
Наконец-то принёс Дмитрий Николаевич наши сочинения. Хоть я всё время была занята исключительно мыслью о Вере, но всё же этот вопрос несколько смущал и тревожил меня. Как отнесётся Светлов? Что подумает? Что скажет?
– Считаю для себя приятным долгом сообщить вам, что на этот раз ваши домашние работы написаны весьма недурно, неудовлетворительных ни одной, есть же и совсем хорошие, по обыкновению, у г-жи Зерновой, г-жи Штоф, г-жи Снежиной и многих других… Я даже позволю себе не возвращать их, а сохранить у себя, как делаю обыкновенно с наиболее удачными сочинениями.
Класс чувствует себя крайне польщённым, ещё бы – Светлов на память сохранил! Но я – сама не своя. «Что же это? А моё?» – с ужасом думаю я, не слыша своего имени в перечне приличных сочинений.
– Что же касается сочинения г-жи Старобельской, – продолжает он, – это, до некоторой степени, литературное произведение, – с последними словами он обращается непосредственно ко мне. – Красиво, поэтично и идейно. Можно, конечно, кое о чём поспорить, кое с чем не совсем согласиться, но это исключительно дело личного взгляда, и сейчас я, к сожалению, лишён возможности вступить с автором в маленький диспут, – при этих словах по лицу его пробегает та милая улыбка, которая сразу преображает всё его лицо. – Мысль же, которую он желает провести, проходит вполне последовательно и логично. Вы, г-жа Старобельская, не пренебрегайте вашими способностями писать, они у вас безусловно есть, развивайте их понемножку. – Он уже совсем приветливо и ласково смотрит на меня.
Что это? Чудится мне теперь его доброта и приветливость после всего того, что рассказывала Вера, как прежде мерещилась во всём его сухость и чёрствость, или он на самом деле иначе смотрит сегодня? Не знаю, но мне становится ещё веселее и так приятно! Ему понравилось! А что хотел он возразить? Интересно. В каком отношении можно не согласиться? Неужели же у меня действительно есть хоть малюсенькая способность писать? Ведь это же не кто-нибудь, а Светлов похвалил, уж он-то понимает, он, который, как говорят, не сегодня завтра сдаст свой профессорский экзамен.
Перед следующим уроком, гигиеной, я с наслаждением помогаю Пыльневой в её – не знаю, впрочем, особенно ли плодотворной – работе. Дело в том, что у Иры сразу установились натянутые отношения с гигиеной и с представительницей её, нашей докторшей Ольгой Петровной; благодаря этому Ира считает «своей приятной обязанностью» – как выражается Дмитрий Николаевич – постоянно устраивать ей какие-нибудь неприятности. Сегодняшний очередной номер: привесить скелету руки на место ног и ноги на место рук. Вот он, бедный, стоит в самой недоступной для живого человека позе: ступни ног почти свешиваются к ладоням рук, – одним словом, бери ноги в руки и марш.
«Штучка» возымела действие: Ольга Петровна доведена до белого каления, а Ирин непорочно-святой вид и безмятежный взор выражают её полную нравственную удовлетворённость. Дежурная водворяет по местам конечности скелета, и урок начинается.
Весёлая, радостная, отправлялась я в этот день к Смирновым, по установившемуся обыкновению со всякой питательной и укрепительной всячиной, ежедневно посылаемой мамочкой Вере. Я шла поделиться с ней известием, что всё почти готово, спутница найдена, так что через два, три дня можно двинуться в путь. Но едва переступила я порог комнаты, как всякое оживление мигом слетело с меня. Вся бледная, казалось, без кровинки в лице, вытянувшись на спине и закрыв глаза, лежала Вера; рядом совсем убитая, словно застывшая, сидела жалкая, согбенная фигура её отца. При моём приближении он встал, а веки Веры, приподнявшиеся на мгновение, снова замкнулись.
– Ей хуже? – со страхом спросила я.
Он только безмолвно, утвердительно кивнул головой.
– Но что такое? Доктор был? Нет? Так надо послать скорей, сейчас. Впрочем, нет, погодите, я нашего, нашего всегдашнего доктора приведу, он такой хороший, он непременно поможет, – суетилась я.
Смирнов, убитый, продолжал безмолвно стоять.
– Не поможет и ваш доктор, – вдруг тихо, едва слышно заговорила Вера. – Кровь горлом хлынула… это… конец.
– Вера, Верочка! Что ты, Бог с тобой! Что ты говоришь? Неправда, этого быть не может! – чуть не рыдая, бросилась я к ней. – Пройдёт, всё пройдёт! Только бы уехать поскорей; понимаешь, уже всё готово, всё так хорошо складывается; барышня, которая с тобой поедет, такая милая. А там, ты сама говорила: море, солнце, горы…
Она опять чуть слышно перебила меня:
– Не увижу я всего этого… Поздно…
– Неправда, неправда! Не поздно, что ты говоришь! Ведь тебе всего 17 лет, и вдруг «поздно». Я сейчас же поеду за Перским, он такой знающий, он сразу тебя на ноги поставит. – Я уже хотела бежать.
– Погоди, не уходи, посиди… – тихо прошептала Вера; ей, видимо, очень трудно было говорить. Она помолчала… – Муся, ведь это смерть… кровь горлом… это последнее… я знаю… я чувствую смерть… смерть в груди… – Она с трудом переводила дух. – Не перебивай… сил так мало… Я бы хотела с ним проститься… с Дмитрием Николаевичем… поблагодарить за всё… сказать… – Совсем ослабев, она не договорила.
– Милая, родная, успокойся. Он придёт, я попрошу, скажу, передам всё… Только это неправда, ты поправишься, да, Бог не захочет, не позволит!.. – не помню, что говорила я, я теряла голову.
В тот же вечер наш доктор, мамочка и я были все трое снова у Смирновых. Вера лежала совсем бледная, безжизненная, не говоря ни слова.
– Пустяки, ничего опасного, – громко и твёрдо произнёс Перский у самой её постели. – Девица очень малокровная, сильно ослабела да ещё и нервная страшно: показалась горлом кровь, она и перепугалась. А я скажу: слава богу, что так, это очистило лёгкие, и теперь на свежем воздухе дело скорей пойдёт к выздоровлению, – уверенным, убедительным тоном продолжал он. – В 17 лет с болезнью бороться ещё не трудно.
– Положение серьёзное, – грустно произнёс он, выходя с нами на улицу, – организм страшно истощён, сердце слабое…
– Так неужели же нет надежды? – испуганно спросила мамочка.
– Я не говорю, что нет, говорю – мало. Впрочем, отчаиваться рано, – молодость чудеса творит. Но скорей, скорей на воздух, в этой обстановке смерть неминуема.
Боже мой. Боже, неужели?..