В пять часов в дверь постучали три раза. Бейль взглянул на часы: звали к табльдоту. Бейль занял свое место. Через минуту, ехидно улыбаясь и посмеиваясь, вошел Марест и с любопытством взглянул на Бейля.
– Я уже справлялся о вашем здоровье. Отчего вы не пришли в «Руан»?
– Я был в кафе «Лемблен».
– Вот как, – в этом притоне конспираторов и опасных либералов?[129] Поздравляю!
Человек пять или шесть, опустив газеты и оторвавшись на секунду от чтения, метнули глазами на Мареста. Эти «пять-шесть», как лица «без определенных занятий», были отмечены особой печатью обитателей гостиниц. Никто не интересовался ими и их посетителями, но Бейль успел узнать, что им можно верить и что они в сущности имеют вполне определенные занятия. Это мнение подтвердилось впоследствии их участием на баррикадах в 1830 году. Бейль спокойно ответил Маресту:
– Благодарю за поздравление.
Концы флагов щелкают, как тысячи бичей; морские канаты натянуты до отказа. На пристани тускло горят фонари, дождь сечет крупный, сплошной. Поздняя ночь в Калэ. Волны с ревом ударяются о берег, молнии чертят небо, без перерыва свистит и воет ветер. Этот заунывный звук ветра охватывает огромные пространства.
Воздух сырой, тяжелый.
В эту ночь Бейль и его спутник, военный экс-комиссар Эдвардс, тщетно разыскивали в темноте среди леса мачт на огромном дебаркадере узкий коридор, чтобы пробраться к маленькому неуклюжему пароходику с огромными колесами по бокам, недавно начавшему переброску пассажиров с французского берега в Англию и обратно через Ламанш.
Поиски длятся целый час. Англичанин Эдвардс говорит:
– Кажется, только на русском языке можно по-настоящему выругать эту погоду и безрезультатные поиски нашего пироскафа.[130]
Бейль молчит и вздрагивает: тонкая холодная струйка воды бежит за ворог по спине. Ветер рвет из рук зонтик и сбивает Бейля с ног.
Поднимая грязный баул из лужи, Бейль еле удерживается от ругани.
Голова болит, во всем теле ломота. Вчера в отвратительной грязной гостинице, куда приехали в дилижансе, Бейль и Эдвардс в нетрезвом виде поругались с английским офицером, который назвал их «вралями». Сегодня утром оба узнали, что оскорбитель уехал.
Эдвардс стонет по поводу того, что оба они остались неотмщенными. Бейль вяло говорит ему, что они найдут этого капитана в Дувре и вызовут его на дуэль. Но из-за чего произошла ссора, Бейль не может вспомнить Ах да, вот в чем дело: Эдвардс рассказывал о происшествии в Лондоне, на Катор-стрит, где собрались на секретное совещание все министры Англии. Только что произошли манчестерские бои с рабочими.
– Ведь вот странная вещь, – говорил Эдвардс – Эти фабриканты забивают рынок товарами, совершенно не считаясь с тем, нужны ли они, и без конца заботятся о новых машинах, заменяющих живого рабочего. А как только рассчитали лишних рабочих, началась манчестерская история. Возьмите хотя бы историю на Катор-стрите! Карбонарий Тистльвуд, вроде итальянцев, о которых вы рассказывали, и тридцать таких же, как он, головорезов узнали о секретном совещании министров в частном доме и решили свернуть им шеи, как цыплятам.
– И эти сволочи поплатились головою, – раздался вдруг грубый голос с другого конца стола.
Это говорил английский капитан.
– Все казнены, – продолжал он, глядя в упор на замолчавшего Эдвардса, – и наш король Георг Четвертый совершенно спокойно путешествует по Шотландии и Ирландии, где его всюду встречают овациями.
– Он хорошо носит национальные костюмы, наш элегантный старый джентльмен, и я ничего не хочу сказать плохого о короле, – произнес Эдвардс, подливая себе пива. – Скажу только, что в прошлом году, со смертью Георга Третьего, умерла и умиротворяющая политика вигов. Наша конституция сводится к нелепости. По чьей вине прекращено действие habeas corpus act'a?[131] По вине торийского министерства! Вы арестовываете напропалую, не предъявляя обвинений по три дня!
Бейль, выпивший столько, что голова кружилась от непривычного напитка, совершенно забывшись, со всею откровенностью высказался о лицемерии английского общества:
– Ваш Георг Четвертый возложил на себя корону Англии, а его супруга в это время не была одинока, проживая в Неаполе. Вам, конечно, известно, что когда она явилась в прошлом году в Лондон для предъявления своих прав на корону, то Георг Четвертый подал жалобу в Палату лордов, обвиняя свою жену в проституции. Капитан, быть может, скажет нам, почему Лондон, встречавший овациями Каролину, теперь встречает овациями ее бывшего мужа, почему Георг преследует величайшего поэта Англии, почему все тот же Лондон громит жилища лорда Байрона, раздувая его бракоразводный процесс до размеров политического события? Потому, что английское лицемерие прощает все коронованному четвероногому и не прощает ничего свободолюбивому поэту.
Вот тут и начались крики, что «все это – вранье» и что «не стоит разговаривать с вралями». Капитан поднялся и, шатаясь, вышел из комнаты, прежде чем Бейль и Эдвардс поняли всю оскорбительность его слов.
Ветер свистел и шумел в ушах. Идти было скользко, говорить не хотелось, потому что приходилось кричать; косые струи ливня били в лицо. Бейлю хотелось вернуться, но Эдвардс настаивал на поисках. Наконец, сверкнувшая молния обнаружила стоянку парохода. Черная масса с высокой трубой и низкими мачтами стояла совсем неподалеку. Около фонаря матрос принял баул и повел путешественников на пароход. Где-то неподалеку лязгали якорные цепи. На полутемной палубе вповалку лежали кучами пассажиры, положив головы на ящики, мешки и узлы. С риском наступить кому-нибудь на лицо Бейль нетвердой походкой, чувствуя себя больным и насквозь промокшим, пробирался в каюту верхней палубы. При свете висячей лампы стали переодеваться, спросили коньяку, чаю и красного вина. Эдвардс распорядился сварить все вместе и этим пойлом поил своего спутника. Белокурые кудрявые волосы Эдвардса прилипли ко лбу, голубые глаза смеялись, хотя он был зол. Бейлю хотелось спать, но Эдвардс, сжимая кулаки, повторял, что он «должен разыскать эту скотину капитана» и непременно с ним драться.
Под эту постепенно стихающую воркотню Бейль заснул.
Третий день в Лондоне. Ах, как далеки миланские дни и ночи карбонария Бейля! Днем – прогулки по городу и посещения Британского музея, ожидающего прибытия кораблей лорда Эльджина с украденными в Греции мраморами.[132] Вечером проклятый надоевший Эдвардс таскает Бейля по кабакам и тавернам Лондона. «Тоска и отчаяние вызвали эту поездку!» На Темзе сгущается туман, канаты, скрученные пирамидами, пахнут морем. Рыбья чешуя горами лежит на берегу. В низеньком трактире у фонаря, подслеповато мигающего зеленовато-желтым светом из мглы, Здвардс находит капитана и шепчет Бейлю, уже нетрезвому и выбившемуся из сил:
– Вот он, наконец!
– Кто он? – спрашивает Бейль.
– Вот он, ваш враг! Идите, вызывайте его. Я – ваш секундант.
Это ужасно! Бейль никогда не был трусом, но тут волосы зашевелились у него на голове и руки онемели до локтя. Он не чувствовал никакой злобы к капитану. Подойти и оскорбить человека, бормотавшего что-то в пьяном виде, показалось ему диким и бессмысленным. Капитан прямо шел на них, но в двух шагах Эдвардс и Бейль – один с радостью, другой с досадой – увидели свою ошибку. К счастью, это был совершенно незнакомый офицер.
Бейль не мог вспомнить, он ли сам, или Марест произнес прекрасную фразу: «Дурной вкус ведет к преступлению».
Драка с капитаном была бы, несомненно, проявлением дурного вкуса. «Эдвардс – человек дурного вкуса. Наши дороги расходятся, – подумал Бейль, – надо лишь ускорить расхождение».
Бейль уехал в Ричмонд. Это, конечно, досадно, так как за эти дни он может пропустить начало постановки шекспировских трагедий с гениальным Кином, а в сущности говоря – это главное наслаждение, манившее его в Лондон.
Ричмонд совершенно очаровал Бейля. С большой высоты открывается вид на зеленые луга, на огромные поля с исполинскими деревьями.
Бейль думал, до какой степени преступным искажением ландшафта была бы порубка этих деревьев. Однако во Франции с водворением буржуазии такая порубка совершается повсюду. Виды Ричмонда и Виндзора напоминали Бейлю дорогую для него Ломбардию, холмы Брианцы, Комо, Каденаббин – прекрасный край, где протекли его лучшие дни. Он вновь испытывал состояние «счастья, переживаемого безумно», как он сам любил писать, улавливая в воздухе этой местности пылинки какого-то странного огнистого вещества. Глотая его, он молодел, кровь бежала по жилам быстрее, глаза блестели и мысль работала с необычайной живостью. Чувство ровного напряжения тепла пронизывало все тело.
Белые, блестящие, бесконечно далекие облачка на западе с заходом солнца горели над этой местностью. Днем под ласковым, ясным и радостным солнцем деревья и травы пламенели зеленым огнем, все вещи казались наполненными светом.
Спустя два дня, выходя из дубовой рощи и смотря на пашни, расстилающиеся перед холмом, Бейль вдруг поймал себя на мысли, что в воздухе Ричмонда, столь похожего на Ломбардию, совершенно растаял и утратил жизнь облик Метильды. Неужели на пути от Миланского собора до лондонского Тауэра он растерял свои страдания? Эта мысль была ему и грустна и отрадна.
В Англию Бейль ехал с мыслью излечиться от болезни любви, а когда почувствовал успех лечения, стало жаль болезни.
Позже, вечером, сидя на камнях старинного моста, спускающегося на нижнюю площадку Ричмондской террасы, и читая книжку «Воспоминания госпожи Хетченсон», Бейль услышал итальянское приветствие. Он обернулся. К нему подходил человек в голубом рединготе, в красных ботфортах без каблуков, с хлыстом в руке. Рыжая лошадь под седлом ржала неподалеку, у палисада сельского дома. Бейль вскочил: перед ним стоял Берше – неаполитанский изгнанник, карбонарий, поэт, не принадлежавший к избранному обществу, но бывший другом нескольких английских семей, живших в Милане.
– Виделись ли вы с леди Джерсей? – был первый вопрос Берше.
– Нет, – ответил Бейль – Я ее не видел и не собираюсь видеть. Я знаю, что люди, переехавшие Ламанш, теряют память о встречах на континенте.
– Что за странная мысль! Но вы по крайней мере видели Гоббоуза, Брэгема?
– Знаете ли, Берше, если я встречу радушный прием, я не буду обрадован в той степени, в какой может меня огорчить холодная встреча или нежелание узнать.
– Вы напрасно так говорите, – сказал Берше – Если вы стали таким недотрогой, то все же нет оснований опасаться, что здесь, в Англии, вас будут расценивать по рекомендациям барона Биндера и миланской полиции
– Однако я слышал, что в Англии случаются вещи, которые далеко оставляют позади произвол австрийской полиции в Милане.
– Вы имеете в виду манчестерскую бойню? – спросил Берше.
– Да, именно ее, – ответил Бейль.
– Но ведь это событие было бы невозможно в Италии. У нас нет еще такого количества фабрик, как здесь. Даже шелковая фабрика во Флоренции, и та построена русским – Анатолием Демидовым. Не будьте более строгим к английскому обществу, чем к французскому. Однако что же мы здесь стоим? Пойдемте ко мне.
Маленький дом под красной черепицей принял собеседников.
– Я только что с прогулки верхом, – сказал Берше. – Давайте пить чай.
– Очень благодарен Никогда бы не сказал, что итальянец может привыкнуть к этому страшному английскому вареву.
– Во Франции не пьют чая? – спросил Берше.
– Крайне редко, и то только в домах англоманов, – ответил Бейль.
– А что вы вообще можете сказать о французском обществе? Почему вы так пренебрежительно пожали плечами, когда я заговорил о нем?
– Ну, если мы можем говорить свободно, то я скажу вам, что мне отвратителен старый прогнивший мир, который сейчас проступает сквозь покровы новых лет, подобно тому как болотная вода просачивается сквозь настилку из свежего дерна. Аристократия бредит былым блеском, требует возврата имений и привилегий, мечтает об уничтожении конституции и реставрирует самые дикие и нелепые суеверия. Я слышал недавно Жозефа де Местра. Этот жулик-иезуит с величайшим красноречием проповедует фальшь, которой сам не верит. В то время когда в лабораториях производят опыты разложения воды на газообразные вещества, этот болван и шулер в обществе серьезных людей доказывает, что если поп кормит человека беловатым тестом, то оно очищает совесть человека. Ко всему прикладывает руку государство. Женщины стали набожными. Они считают Байрона исчадием сатаны и в салонах расставляют сети мистической философии молодым людям. Иногда такой опыт кончается выгодными браками и хорошей должностью для обращенного. Чаще всего из этого ничего не выходит, кроме страшной скуки и лицемерия. Вы раскрываете объятия красавице, а она, прежде чем вам ответить, предлагает благоговейно поцеловать брильянтовый крест, висящий у нее на шее, и отдается вам, молитвенно сложив руки и устремив глаза в небо.
– Что за гадость! – говорит Берше. – Англия хороша хоть тем, что полиция не допускает иезуитов, пока они не изобрели способа перелетать Ламанш на ангельских крыльях.
– Да, но вы забываете, что никакие иезуиты невозможны в том обществе, которое само не склонно их порождать. Вся Франция пропитана фальшью, и человек, мечтающий о разумном применении своей энергии, должен там чувствовать себя несчастным.
– Ну, а как вы? Что вы делаете в Париже?
– У меня новый пароксизм влечения к литературе, но я не рассчитываю на успех. Вернувшись после семилетних скитаний, я вижу, что во Франции невозможно добиться успеха, не унижаясь и не заискивая перед газетами. Я полагаю, что подлость нужно поберечь до первого министра, и пока от нее удерживаюсь.
– Однако вы саркастичны, – сказал Берше, пряча подбородок под галстук так, что белые острые кончики воротника царапали щеки и закрывали черные маленькие бакенбарды. Голубой ворот, широкий, выступающий за лацканы, делал его совсем горбатым. Слова Бейля сильно его взволновали.
Бейль продолжал:
– Что я могу написать? Я приготовил к печати книгу, совершенно непозволительную со стороны формы. Это – трактат о любви. Прекрасная мишень для дураков. Что может сказать о ней теперешнее французское общество? Что книга страдает эготизмом, что форма ее неудобна, так как всюду выступает автор со своим «я».[133] Новая порода людей, которых Делеклюз недавно назвал «беллетристами», будет кричать, что моя книга совсем не роман, что о любви можно говорить только в романах. Конечно, мое точное научное описание особого вида безумия, именуемого любовью, не может иметь успеха во Франции. Это безумие все реже и реже встречается в нашей стране. Наконец, во Франции родился новый человек: банкир, владелец мануфактуры, почтенный промышленник, то есть человек с понятиями, в высшей степени положительными. Этот новый человек, конечно, не станет терять время на такие вещи, как моя книга. Проводя дни в расчете с двумя тысячами своих рабочих, миллионер-промышленник смутно почувствует только одно: что я уважаю живую мысль больше, чем мешок с деньгами.
– Да, но если бы в Италии были миллионеры-промышленники, то мы давно прогнали бы австрийцев. А теперь, – вы знаете последние новости? Италию разгромили прежде, чем вооруженные отряды успели занять города. Вы знаете, что австрийские тюрьмы полны, что их населяют лучшие люди Италии, вы знаете, что Кариньянская собака – Карл Альберт – оказался гнуснейшим предателем; он трусливо бежал, вместо того чтобы из Пьемонта пойти в Милан. Я получил об этом письмо недавно. Такие же письма получили живущие в Лондоне изганники, страшно бедствующие, – Россетти, Маццини и Фосколо.
– Фосколо?! – воскликнул Бейль.
– Да, Фосколо, – повторил Берше. – Фосколо получил письмо от Метильды Висконтини, после того как Сальвоти подверг ее тюремному допросу.
Бейль слегка побледнел.
– Ну, и что же? – спросил он.
– Она отвечала ему хладнокровно и отказалась назвать кого бы то ни было.
– Она просила меня передать привет друзьям, – сказал Бейль. И, вынув маленькую записочку, зашитую в клеенку, он передал ее Берше, чувствуя, что обрываются последние нити, связывавшие его с Миланом.
Берше держал на ладони это письмо и говорил:
– Ну, а если бы судьба не привела вас в Ричмонд, неужели это письмо путешествовало бы с вами еще целый месяц?
– Нет, так или иначе, но я нашел бы способ вручить его Фосколо, хотя вы, конечно, поймете трудность моего положения.
– В чем же эта трудность?
Бейль подумал и решил замаскироваться трусостью.
– Я не знаю, как работает сейчас международная полиция. Мое знакомство с Лафайетом[134] всем известно. Не уверен, что за мною не следят.
– А я уверен, что за Лафайетом не следят. Ведь он очень стар, очевидно, весь его революционный пыл исчез.
– А я могу вам сообщить, что не только революционный, но и всякий другой его пыл дает себя чувствовать в Париже.
Берше улыбнулся, но, вспомнив опять о мучениях своих друзей в австрийских тюрьмах, загрустил.
Примирение собеседника с английской полицией раздражало Бейля. Он почувствовал свое всегдашнее ощущение, в силу которого он не мог отличить преступника от человека, наводящего скуку. Берше стал ему невероятно скучен. Быстро, с некоторой резкостью он простился и ушел. Провожая его, Берше сказал:
– Я удивляюсь, как вы, зная Лафайета и многих интересных парижан, не умеете лучше использовать ваше путешествие в Англию. От вас зависит возможность дважды в неделю бывать на обеде у лорда Холланда и у других не менеее замечательных людей.
– До свидания, – ответил Бейль. – Я даже никому не сказал в Париже, что еду в Лондон. У меня была лишь одна цель – видеть Шекспира на сцене.
– До свидания. Кин играет Отелло послезавтра. Желаю вам полного удовольствия, – бросил ему на прощанье Берше.
На обратном пути в Лондон Бейль записал на полях мемуаров госпожи Хетченсон следующую фразу: «Берше подробно расспрашивал меня о Франции. Молодые люди из мелкой буржуазии, подобные ему, хорошо воспитаны, но не знают, куда деваться, так как всюду дорога загорожена ставленниками иезуитской конгрегации. В конце концов они сорвут конгрегацию и при первом случае низвергнут Бурбонов. Это похоже на пророчество, и тот, кто прочтет мои слова, может мне не поверить».
В Лондоне ждали Марест и Барро, с трудом разыскавшие Бейля при помощи английского банкира, переводившего ему деньги в Англию.
Делились впечатлениями, ходили вдоль Темзы, любуясь маленькими домами с элегическими палисадниками, в которых цвели кусты осенних роз. Посещали фабрики, заводы, по настоянию Бейля осматривали новые станки и машины.
Бейль делал замечания о новой породе людей, проводящих десять часов у машины в беспрестанном наблюдении за мельканием кеевского челнока.[135] Поражала величина этих предприятий, насыщающих товарами целые страны и города. С ними не могли сравниться маленькие фабрики Парижа, с ними бешено стремились конкурировать лионские фабриканты, и (еще одно наблюдение) их совершенно еще не было в стране семилетних скитаний Бейля – в Италии.
Упорный и суровый труд английских рабочих казался Бейлю каким-то кошмаром. Марест на лету ловил его короткие замечания и старался парировать их. Он кричал по-французски, стоя около машины и покрывая ее шум:
– Это то, чего не знает еще Франция. Это Англия платит нам за четыре коалиции и Ватерлоо.
Ему в тон отвечал Бейль:
– Это то, что вызовет во Франции взрыв и катастрофу в тысяча восемьсот семидесятом году.
– Анри любит швыряться цифрами, как слабоумный, – смеясь, заметил Барро.
– Уверяю вас, что через десять лет вы вспомните мои слова. Итальянец счастливее благодаря своей беззаботности и той легкости, с какой он переносит нищету, а северянам придется в ближайшие годы покрыть огромные пространства фабричными трубами. Трудно сказать, что получится из этой новой армии рабов, которых не знали Египет и римский мир.
Вернулись в гостиницу обедать. Марест и Барро жили в маленьких номерах верхнего этажа. Сошлись в большой, продолговатой и очень высокой зале. На огромном столе лежали куски жареного мяса, весом в сорок килограммов, и длинные, тонкие, острые ножи. Каждый подходил, резал себе сам и ел, сколько хотел, уплатив в кассу два шиллинга.
– Надо доваривать эти кровавые ломти в желудке, – говорил Марест после обеда. – Англичане допаривают их, наливаясь крепким чаем, а я думаю, что гораздо лучше – шотландская водка.
Бейль отказался пить и, оставив спутников, пошел в театр. Бейля до потери чувства времени увлекла игра Кина.
Время для Бейля всегда имело один из трех цветов – оно было черным, красным или белым. Знаменитый артист на несколько дней оторвал его от всего мира своей игрой шекспировских пьес. Наступали красные часы.
Замечательный трагический гений Кина странно не гармонировал с теми рассказами, какие Бейль о нем услышал. Это был бесшабашный прожигатель жизни, обитатель кабачков и притонов, совершенно преображавшийся с минуты появления на сцене. Его игра потрясала, вызывала благороднейшие чувства и лучшие мысли.
Время исчезало. Было таяние времени, как в дни большой болезни или большого счастья.
Бейль писал в дневнике.
«Между миланскими днями и моим сегодняшним состоянием встали вереницы шекспировских трагедий.
Я выздоравливаю, но жалею о болезни».
На балу в клубе Альмака Бейль увидел своего банкира, которому Коломб переслал собранные в Гренобле деньги
– Господин Бейль. сегодня прибыли ваши деньги. Завтра вы получите извещение Очень рад встретить вас здесь. Вы попали сюда сразу, но я получил пригласительный билет только после двадцати лет беспрестанных хлопот об увеличении своего состояния.
Бейль действительно случайно получил приглашение на бал в аристократический клуб, куда не допускались представители других сословий. Бейль смеялся, думая о тех невероятных перегородках, которые, несмотря на революционные натиски, не сломаны в Англии. В голосе банкира слышалось уязвленное самолюбие. Бейль писал в дневнике:
«Во Франции с подобными нравами я уже столкнулся однажды. Это было в то время, когда безродные генералы старой наполеоновской армии продавались Людовику XVIII и, путем всевозможных низостей, старались проникнуть в гостиную Таларю и другие салоны Сен Жерменского предместья. Вежливость высших классов в Англии и во Франции запрещает всякое проявление энергии. Молодые люди страшно заняты тем, чтобы их волосы, образующие хохолок с одной стороны пробора, не падали на лоб».
Итак, в Лондоне воспоминания о Милане и о Метильде растаяли. Остались тени чувств, имена и слова вместо образов.
Вечером – забавное и отвратительное происшествие.
Барро шепчется в коридоре с мальчуганом лет восемнадцати – фатом с оттопыренными губами, напомаженным и наглым.
Барро входит в комнату и предлагает ехать в публичный дом. «В этот вечер нет спектакля. Настоящая английская скука», – говорит он. Марест отказывается. Бейль соглашается. Чувство пустоты, охватившее его, вызывает стремление хотя бы и к опасному приключению. Извозчик едет полтора часа.
На окраине, недалеко от берега реки, – трехэтажный маленький дом из тонкого кирпича. Барро выходит, фат начинает торговаться, прежде чем войти. Бейль смотрит с презрением, Барро произносит по французски:
– Кажется, мы попали в скверную историю. Нас здесь ограбят дочиста и выбросят в Темзу.
Бейль распахивает редингот и молча показывает рукоятку пистолета.
– Однако! – замечает Барро.
Фат быстро указывает рукой на дверь и скрывается.
– Придется войти, – говорит Барро.
Минутное колебание. Потом три молодых девушки, очень грустные, очень испуганные, выглядывают друг из-за друга и открывают дверь.
Мебель сделана словно для кукол. Барро едва помешается в этой комнате на Вестминстер-роу. Но через минутку все устраивается как нельзя лучше.
Никто никого не ограбил.
Бейль писал в дневнике:
«Неприятно то, что за все время моего пребывания в Англии я чувствовал себя несчастным, когда не мог кончать своих вечеров в этом доме, но если бы не лондонская тоска и не разговоры об опасности этих приключений, то Вестминстер-роу никогда меня не увидел бы. Вы видите, что мне всего лишь двадцать лет, а не тридцать восемь, что упорно хочет мне доказать мое метрическое свидетельство. Если бы оно говорило правду, то я мог бы найти утешение в большом свете и у парижских женщин из общества. Но увы! При виде буржуазки в Париже или сен-жерменской куклы мое сердце герметически закупоривается от их фальши и манерности. Когда я думаю об аристократии, вышвыривающей десятки тысяч золота на ненужные балы и тщеславные обеды, когда я попадаю в порядочную английскую семью, я вижу, что эти ничтожные и нелепые существа создают свое благополучие, продаваясь правительству. Что же говорить о моей подруге из Вестминстер-роу? Я уезжаю из Англии с мыслью о том, что я всей душой буду радоваться наступлению революционного террора, который выметет авгиевы конюшни, именуемые английской аристократией».
Барро и Марест уехали во Францию. Бейль предпринял несколько поездок на север и, чувствуя себя отдохнувшим, собирался последовать их примеру. Перед отъездом, вечером, он узнал час отхода мальпоста на Дувр и стал укладывать свой багаж. Вошел коридорный и обратился к Бейлю:
– Как, неужели вы не останетесь на день? Мальпост уходит в шесть часов утра, а в восемь будет зрелище, которого вы не увидите во Франции. Все иностранцы, собиравшиеся уехать завтра, отложили свой отъезд.
– Я не слышал ни о каком зрелище.
– Советую вам пойти в столовую и взглянуть на площадь.
Бейль закончил упаковку баула и спустился в столовую. Сквозь легкий вечерний туман, превращавший в серые силуэты островерхие дома на другом конце обширной и пустынной площади, Бейль увидел столбы с огромными перекладинами и восемь спускающихся петель. Горничная в белой наколке и белом фартуке накрывала на стол. Не отрываясь от своей работы, она вскинула на Бейля глаза и сказала:
– Всех восьмерых повесят завтра, в девять часов. Если вы дадите мне шиллинг, я уступлю вам окно своей комнаты. За эти окна я не ручаюсь, так как здесь будет полным-полно. Жильцы заказали вино и хороший завтрак, чтобы не томиться ожиданием, пока привезут висельников.
Бейль покачал головой. Вернувшись к себе, он стал ходить большими шагами из угла в угол. До самого утра он не смыкал глаз, думая о значении публичных казней и о том, как «счастливая тысяча» таким способом устрашает жителей Лондона и всей страны. Под утро он записал на переплете веселой шекспировской комедии «Двенадцатая ночь» следующее:
«На мой взгляд, происходит простое убийство, когда англичане вешают разбойника или вора. Аристократия стремится раздавить свою жертву, полагая таким способом оградить свою безопасность, так как она хорошо знает, что именно она принудила человека стать негодяем… Эта истина, столь парадоксальная сегодня, станет, быть может, всеобщей к тому времени, когда эти строчки найдут себе читателей. Максимум человеческой свободы осуществится лишь в 1929 году».
В шесть часов утра дождь забарабанил по крыше. На площади стояли тусклые лужи; небо заволокли тучи; каменноугольная пыль носилась в воздухе, который приобретал мертвящий и острый запах.
Бейль дремал в кресле перед письменным столом.
Вошел портье и тронул его за плечо. Извозчик взял багаж.
Бейль закутался и поехал на остановку мальпоста, не взглянув на сооружение, стоявшее на площади, постепенно наполнявшейся любопытной толпою.
День прошел прекрасно. Под зелеными деревьями парка Беньо просмотрены последние гранки книги «О любви». Огромная зеленая папка лежала на скамейке. Гранки рассыпаны на траве, песок вытоптан до самого грунта, поза автора самая неудобная. И все-таки не почувствовал даже, как свело шею и заныл локоть. В папке лежал оригинал: это итальянские афиши, сплошь исписанные на оборотной стороне свинцовым карандашом: они не производили уже того впечатления, как до поездки в Лондон. Образ Италии потускнел, и лучше не касаться воспоминаний, вызывающих боль. Семь лет промелькнули, как минута. По полугоду он не слышал ни одного французского слова. И если бы не раскрытие карбонарской организации, он никогда не вернулся бы во Францию. Он думал об этой стране: теперь можно снова увидеть памятники, улицы, городские площади, но нельзя увидеть общества, согретого веселостью и той живостью ума и непосредственностью чувства, которые оставались в ту пору только в Италии. Теперь это тепло исчезло, и воздух Италии заморожен холодными северными ветрами. Лучше туда не возвращаться.
Движением ветра отброшены гранки, зеленые блики и солнечные пятна от ярко освещенных деревьев понемногу сходили с полос разбросанной бумаги. Эта небольшая книжка, которая в скором времени появится в витринах, есть воспоминание об Италии и памятник очень хорошим чувствам.
Солнце склоняется к западу. Пора идти.
По дороге, в аллее Пале-Рояля, Бейль встречает лысого человека без шляпы, в старомодном сюртуке, худого, с воспаленными глазами, пошатывающегося. Это Андреа Корнер. Еще одно итальянское впечатление в Париже, второе за сегодняшний день! Утром он встретил ди Фиоре, с гордостью несшего свою львиную голову на могучих плечах. Ди Фиоре не скучая живет во Франции, так как это единственная страна, где ему не угрожает топор гильотины. Переписка о выдаче ди Фиоре кончилась. Он никогда не увидит родины, так как приговорен к смерти за участие в неаполитанском восстании. Корнер не имеет такой славы. Потомок венецианских дожей, один из самых знатных итальянцев, проживающих в Париже, он ведет цыганскую жизнь и совершенно опустился. Расставив руки, он загораживает дорогу Бейлю.
– Послушайте, миланский дьявол, – обращается он к нему по-итальянски, – где же, наконец, моя квартира? Я уж не помню, когда я вышел.
– Берите меня под руку, – говорит Бейль, – потому что я спешу, а вы склонны идти медленно.
Он провожает его до квартиры на улице Гайон и сдает его консьержу. Привратник смеется.
– Мы уже дали знать в полицию! Господин Корнер пропадал три дня.
Бейль идет дальше один.
На улице Гайон, против шестиэтажного серого дома, Бейль останавливается. Думает минуту, потом открывает дверь, отсчитывает ровно девяносто пять ступеней по темной лестнице, ощупью берет молоток и стучит в дверь. Со скрипом и свистом дверь открывается. Недовольное лицо смотрит на входящего. Это сам хозяин – Этьен Делеклюз. Очевидно, он писал. Он смотрит против света усталыми глазами, широко раскрыв веки и,узнав Бейля, успокаивается.
– Почему вы так рано? – спрашивает он.
– Вопрос нелюбезный. По-моему, я всегда прихожу вовремя.