– Я все-таки на месяц дольше, чем вы, засиделся в тюрьме, – сказал он, обращаясь к Курье.
– Большому кораблю – большое… плавание, – ответил тот. – He могу сказать, чтобы в этом отношении я вам завидовал.
– А я все-таки завидую Виноделу. Ваши памфлеты – это такое крепкое вино, что сшибает с ног даже литературных пьяниц вроде меня.
– Ну, батюшка, я бы отдал все мои памфлеты за вашего «Сатану, умирающего от яда иезуита Лойолы». Согласитесь сами, что черт, не выдержавший иезуитского напитка, – это очаровательная шутка! Но то, что иезуитский генерал немедленно занимает трон владыки ада, то, что иезуит становится чертом и управляет миром, – это совершенно несомненно. Я никогда не смогу написать о господе боге так, как вы. Мне никогда не изобразить его стариком, в ночном колпаке, спросонья выглядывающим в окно, с удивлением слушающим парижские сплетни о нем, боящимся шпионов французской полиции. Да и ваш апостол Петр, у которого веселая Маргота украла ключи из-под подушки, Петр, боящийся, что Маргота напустит в рай непотребных жильцов, – это тоже великолепные стихи!
– По-моему, за такую литературу три месяца тюрьмы мало, – сказал Бейль.
– Нуч кажется, правительство намерено поправить эту ошибку, я вовремя подал в отставку, – сказал Беранже.
– Как же вы будете жить? – спросил Курье.
– Мне нужно очень немного, – ответил Беранже. – Я не жаден, и, кроме того, ко мне идет бедность, как румянец к молодости.
– Ходит слух, что правительство намеревается лишить вас права на бедность. Вас хотят сделать богатым и молчаливым.
– Чтобы я чувствовал себя вполне благополучным и разбогатевшим, мне нужно несколько предметов, легких, как пробка, и пустых, как выпитая бутылка, – мне нужны грошовые головы Бурбонов, и тогда я успокоюсь. Этот платеж можно произвести без всякого ущерба для министерского бюджета.
– Сегодня удивительный день, – сказал Бейль. – Чудесная погода. Зачем политические молнии при совершенно ясном небе? Господа, каждый из вас похож на лейденскую банку: вы приближаетесь, и начинаются электрические разряды. Вы произносите трескучие фразы, вы молниями чертите воздух.
– Да, но согласитесь, что эти разряды делаются не медными шариками лейденской банки, ибо и у Курье и у меня вовсе не медные головы. Ваше сравнение неудачно, Бейль!
– Вы все-таки литератор, а политика в литературе похожа на пистолетный выстрел в концерте.
– Ничего не имею против, – сказал Курье, – в особенности если оба выстрела дают одинаковый эффект.
Старик, опирающийся на палку, шедший, кряхтя и кашляя, обратил на себя внимание. То был невысокий хромой человек, с длинными серыми волосами, падающими на плечи, с морщинистым лицом и светлыми склеротическими глазами. Тут только собеседники вспомнили, что, перед тем как поздороваться, Беранже вел под руку этого старика.
– Ну, я буду продолжать свою прогулку, дойду до фиакра, а потом поеду на улицу Батуар, – произнес старик, слегка приподняв поля шляпы и, согнувшись, оставляя на песке глубокий след тяжелой трости, прихрамывая, пошел по аллее.
– Кто это? – спросил Бейль.
– Я вас не познакомил, потому что без разрешения это довольно трудно делать. Старик капризен, и после недавнего покушения насамоубийство я всячески оберегаю его от раздражения. Вот сейчас он придет в свой полуподвал, под моей комнатой, ляжет на груду лохмотьев и будет лежать неделю не выходя. Я сегодня еле вытащил его на свежий воздух.
– Кто же это все-таки? – спросил Бейль.
– Да ведь это Руже де Лиль!
Все переглянулись и замолчали. Автор «Военной песни Рейнской армии», спетой 30 июля 1792 года марсельскими федератами и облетевшей потом под названием Марсельезывесь мир, – автор этой песни жил в страшной нищете и болезни, всеми покинутый, ждущий смерти и зовущий ее насильно.
Все по-разному подумали об этой встрече. Бейль вспомнил о том, как в день ареста Людовика XVI Руже де Лиль, поссорившись с Карно, сорвал с себя офицерские погоны и бросил их под ноги генералу. Офицер, пламенный патриот, написавший знаменитый гимн революции, не выдержал извещения об аресте королевской семьи и ушел в отставку. С того дня он превратился из революционера в быстро разлагающийся труп.
Мериме сказал самому себе, что у него никогда не хватило бы пафоса написать революционный гимн. Как можно заражаться вообще подобным энтузиазмом! Огромная толпа с красными знаменами вызывала в нем насмешку.
Курье думал, что если бы он был автором марсельезы, то сумел бы лучше распорядиться своей славой. И вдруг, поморщившись, вспомнил услышанный за перегородкой разговор жены с управляющим. Чего стоит слава великого памфлетиста, когда дома такая неурядица! Дядя Флоримон – управитель, человек огромного роста, думая, что хозяин уехал, повалил на постель жену Курье. Через перегородку слышен был шум и потом голоса, довольно откровенные суждения о муже, указания на то, что жандарм и священник предписали ей следить за Курье. Трудно сказать, чья судьба лучше. Быть может, стариком и ему придется, как Руже де Лилю, лежать в грязном номере меблированных комнат и ждать смерти.
Беранже добродушно и нежно улыбался. Судьба, сделавшая его любимцем парижской бедноты, мастеровых и среднего люда, сделала ему новый подарок. Он имеет возможность быть нянькой старого младенца Руже де Лиля и выслушивать его потрясающие повести о тех событиях, которых молодой Беранже не мог еще знать и видеть.
Доктор Корэф, втягивая шею в ворот и сложив руки за спиною, так что прохожие задевали за трость, вспоминал, как при обыске у него в Берлине полиция конфисковала рукопись марсельезы и как допрашивавший его польский жандарм, называя его, как старого знакомого, «Фердинандом Давидовичем» и потрепывая по плечу, убеждал его рассказать о всех русских знакомствах, хотя в нем не было ни капли русской крови. Мысль о польском жандарме внезапно сменилась мыслью о русском офицере Каховском, говорившем: «Россия в мешке, а царь – это крепкий узел. Надо ножом срезать узел, и тогда живая Россия выйдет из мешка». Однако что это за документ, который хотел показать Курье? Начал с разговора о сказках Гофмана, дознался, что Корэф, как приятель сказочника, изображен Гофманом под именем Винцента в «Серапионовых братьях», и вдруг сразу, ни с того ни с сего: «Я хочу показать вам характеристику, сопровождающую ваш первый приезд в Париж». «Этот Курье черт, а не человек!» – подумал Корэф.
Пятеро французов на повороте аллеи Булонского леса в мгновение ока обменялись взглядами, каждая пара глаз с четырьмя парами. Бейль, Беранже и Мериме пошли вперед. Корэф наклонился, словно для того, чтобы поправить шнурки у туфли. Курье задержался около него. Через несколько времени они отстали шагов на пятьдесят. Курье вынул лист бумаги и дал прочесть Корэфу.
Это был бланк министерства внутренних дел, адресованный префекту парижской полиции 30 ноября 1822 года:
«Предлагаю вам учредить негласный надзор за доктором Корэфом, прибывшим из Баденского герцогства, так как он весьма громко высказывает революционные мнения и, имея рекомендательные письма, теснейшим образом связался с представителями оппозиции. Будучи домашним врачом князя Гарденберга,[141] он устранен от этой должности и выслан из Пруссии по причине своей дерзкой революционной агитации. В силу того, что Корэф светский человек, весьма любезный и хорошо образованный, его общительность даст вам полную возможность осуществить за ним самое тщательное наблюдение, нисколько не утомительное для ваших великосветских осведомителей».
Корэф побледнел и выронил бумагу. Молодой человек, красивый и элегантно одетый, с наглым лицом и улыбкой продажной женщины, кинулся поднимать. Курье ударил его ногой в зад, и услужливый молодой человек поехал лицом по дорожному песку. С быстротою молнии Курье схватил бумагу и сунул за обшлаг. Глаза его, черные, огромные, горели яростью и, казалось, готовы были испепелить услужливого молодого человека. Тот поднялся, вынул свисток; публика быстро очистила пространство, на котором разыгралось неожиданное и непонятное происшествие.
Бейль, подойдя, спросил:
– Что, что такое?
– Ничего, – сказал Курье, тайком протягивая ему превращенную в комок бумагу – Как можно скорее садитесь в первый попавшийся фиакр и уезжайте.
Конный жандарм подъехал к месту происшествия. Наглый красавец, указывая на Курье, кричал:
– Арестуйте его, он украл мои золотые часы!
Курье поднял палку над головой молодого человека.
Жандарм сошел с лошади и, разводя руками, потребовал, чтобы Курье вернул часы или шел за ним в префектуру. Бейлю пришла в голову дерзкая мысль. Кавалерист и когда-то неплохой вольтижировщик, он вскочил на лошадь жандарма и быстро ускакал в глубину леса. Там, где не было людей, он соскочил, привязал лошадь к кустарнику и как ни в чем не бывало пошел по направлению к пригороду. По дороге он расправил документ. Привычный к таким историям еще в Милане, он нисколько не удивился, прочтя его. Однако из предосторожности решил не держать выкраденную бумагу у себя, но не зная, что предпримет Курье, оставшийся в руках спешившегося жандарма, разорвал секретное предписание полиции и бросил в кустарник. Ясно, что Курье не имел возможности сделать этого сам на виду у всех.
Обыск, произведенный жандармом, не дал никаких результатов. Молодой человек, у которого украли часы, имел огорченный и разочарованный вид. Бумага, украденная из министерства внутренних дел и, несомненно, бывшая в руках Курье, не была найдена, и поэтому огорчение ро поводу мифических золотых часов имело под собою глубокую почву. Молодой человек не выполнил данного ему поручения. Жандарм потерял лошадь по вине какого-то наглого буржуа, от знакомства с которым все отказались. Не было законных оснований для ареста кого бы то ни было, не было уверенности в том, что жест Курье, обращенный к стоявшему рядом с ним плотному человеку из публики, был жестом передачи министерского документа. Стряхивая песок с лица, молодой агент полиции не имел возможности с достоверностью сказать, был ли этот буржуа случайным спутником Курье или старым знакомым. Одно только ясно, что поднадзорный Корэф теснейшим образом связан с памфлетистом Курье, известным под именем Виньерона. Но эта старая новость никого не удивила в полиции.
Прошло уже много времени с того дня, как Аракчеев, направлявшийся из Чудова в Грузино, при известии о смерти Настасьи Минкиной, изрубленной крестьянами, выпрыгнув из экипажа, в бешеной ярости и тоске катался по зеленой траве около дороги. Прошло не мало времени с тех пор, как повсюду прокатились бунты военных поселенцев. Петр Яковлевич Чаадаев давно уже был в отставке. Братья Александр и Николай Тургеневы странствовали за границей.
В Петербурге было одиноко, царила мертвая тишина кладбищенского покоя. И, как бы вторя этой тишине, погрузился в вечный покой на берегу белесоватого Азовского моря император Александр I.
В дни, когда из Варшавы в Петербург скакал великий князь Михаил Павлович, обмениваясь письмами с братьями Николаем и Константином, – в дни эти над заиндевелой Невой вставало беспокойное солнце. Военная молодежь шепталась, и тревога шевелилась в сердце.
Швырнув серебряный целковый извозчику, отставной штаб-ротмистр Каховский вошел к Кондратию Федоровичу Рылееву.
Разговор был короткий.
– Ширханов болен и едва ли проживет долго. Он целиком со мною согласен, что дело пойдет на лад лишь с истреблением царствующей фамилии. Но не от нищеты и гонений после выхода из дворянского сословия и освобождения своих крестьян стал он таким решительным.
Каховский вынул серебряный целковый с изображением Николая Павловича и сказал:
– Сегодня последний константиновский рубль отдал, а вот тебе новая чеканка. Обоим нужно пробить черепа и начать революцию.
Рылеев сделал вид, что не слышит. Потом, отведя глаза от Каховского, подошел к окну и сказал:
– Ты своим огнивом этого льда не растопишь! Но делать дело надо. Понимаешь, что я хочу сказать? – Он подошел к Каховскому и потряс его за плечи. – Понимаешь ли ты, понимаешь ли, что нужно идти на бесплодную жертву, отдать жизнь, ничего не слыша и не видя, чтобы показать, каково есть насилие и что оно нас не сломило?
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы.
– На бесплодную жертву я не согласен, – возразил Каховский. – Незачем даром проливать кровь. Еще свою – куда ни шло… И вот что, Кондратий Федорович, я тебе второй раз говорю, брось ты эти надежды на царей. Вот тебе пример. Неаполитанцы вышли на площадь, вся военная молодежь, вроде нашей, свергли иго тиранства, а король присягнул на верность народу словами: «Да покарает господь короля, если он забудет нынешний день». А потом король уехал на север и, по требованию нашего Александра, вернулся со сворой иностранных псов и снова сел на шею своему народу, все офицерство переказнил и разбил все карбонарское общество. Хочешь, приведу второй пример? Наш же Александр содействовал тому, что войска обесславили себя вторжением в Испанию. Припомни, арестованный король Фердинанд в Кадиксе был приговорен к смерти. Он призывает Риего, клянется вновь быть верным конституции, обещает выслать войска Франции из пределов отечества и просит о сохранении своей жизни. Честные люди бывают доверчивыми. Короля освобождают под ручательство Риего. И что же… какой первый шаг Фердинанда? Риего его приказанием схвачен, арестован, отравлен. Полумертвый святой мученик, герой, отрекшийся от престола, ему предлагаемого, друг народа и спаситель жизни короля, по приказанию коронованного клятвопреступника, на позорной телеге, запряженной ослом, везен был через Мадрид и повешен как преступник. Вот поступок Фердинанда! Чье сердце от него не содрогнется? Народы Европы вместо обещанной свободы увидели себя утесненными, просвещение сжатым, тюрьмы Пьемонта, Сардинии, Неаполя, вся Италия и вся Германия наполнились скованными гражданами. И судьба народов стала тягостной. Наученные этим тяжким примером, неужто мы теперь позволим короноваться Константину или Николаю? Смерть им, говорю тебе, смерть!
Далеко за полночь постучался Каховский к Ширханову.
В темной лачуге почти у самого Елагина острова метался в жару когда-то блестящий молодой человек, ныне отставной штаб-ротмистр Ахтырского гусарского полка, Михаил Ширханов. Великолепные волосы спутаны, прилипли к вискам, воспаленные губы сухи и потрескались, глаза стали огромными и не закрывались даже во сне. Он метался по постели, уронив подушку на пол, и бредил. В первый раз после многих лет он видит Наташу. Она подходит, кладет ему руку на лоб, и он удивляется, почему на ней парижское бальное розовое платье с высоким подхватом в талии. Она говорит ему что-то о мистическом кружке герцогини Брольи и показывает крестик из черных брильянтов, висящий у нее на шее. Ему кажется оскорбительным, что она продолжает ссору и осуждает его меры по сплошному освобождению своих крестьян! После Наташи Ширханов слышит голос Николая Тургенева, сухой, холодный, почти бессердечный и в то же время такой вдумчивый, идущий от ума к сердцу. Потом он вспомнил гауптвахту, где встретился с человеком, впервые помогшим ему выйти на настоящую дорогу. Только недавно он узнал своего многолетнего тайного руководителя. Это был Александр Муравьев – масон, сделавшийся членом Союза благоденствия, а потом вошедший в Северное общество. Муравьев совершенно явственно говорит и сейчас: «Ширханов, жизнь прошла даром, и дальше – все хуже и хуже». Ширханов отвечает громко:
– Жизнь еще не прошла, а дальше – посмотрим.
Бред кончается. Желтая лампа освещает стройную фигуру Каховского. Он принес с собою холод, снег на сапогах и последнюю весть, полученную от Рылеева, – завтра собираться на Сенатской площади. Назначена присяга Николаю. Ширханов вскочил.
– Завтра буду, – сказал он. – Но что решено делать?
– Трубецкой – диктатор, он укажет. Приходи прямо на Сенатскую площадь, а лучше оставайся, на тебе лица нет, простудишься и еще сильнее захвораешь.
– Снявши голову, по волосам не плачут! Может быть, выздоровлю, – сказал Ширханов. – Слушай, Каховский, скажи там, в кухне, чаю.
– Вот так-то. А завтра идем штурмовать медведя.
– Ну, медведем я бы его не назвал. А на тигра он похож. Поступь – рыцарская, мягкая, а душонка подленькая. Как же это он из бригадного генерала, под командой Паскевича, да сразу на всероссийский императорский…
– А тебе все капралы снятся.
– Мне черт знает что снится, – сказал Ширханов. – Такое снится, что и понять не могу.
– А ты водку пей, – сказал Каховский.
– Мало радости, – ответил Ширханов. – Вот будет потеплее, уеду туда, где можно не влезать в енотовую шубу.
– Да? Ведь Ширхановы – южная порода.
– Ты словно о фазанах говоришь!
Прошло немного времени. Ширханов и Каховский пили крепкий, переваренный чай. Лучше и бодрее чувствовал себя больной. Казалось, что следующее утро принесет какое-то решение.
В одиннадцатом часу дня, трясясь от озноба, в башлыке, военной фуражке и штатском платье, Ширханов спустился с набережной Васильева острова и пошел через Неву по снегу. Он плохо понимал, что происходит. Он, видел военное каре около памятника Петру, видел беспорядочное движение по набережной, слышал крики и, наконец, выстрел. В этом месте Нева имеет четыреста шестьдесят шагов. С середины реки Ширханов ясно различал беспорядочные группы военных и штатских людей. Позади раздался голос. «Батюшки, что там творится!»
Ширханов оглянулся на говорившего. Тот бежал через Неву и был уже далеко. В это мгновение раздался первый ружейный залп.
Не чувствуя никакой боли, Ширханов упал на лед. Кровь полила из горла. Через секунду стало исчезать сознание, правая рука высоко закинулась назад, и жизнь кончилась. К вечеру сильный снег запорошил путевые тропинки по невскому льду и покрыл саваном убитого. Петр Каховский тщетно стучался целый час в комнату Ширханова.
– Ушел с утра, – сказала, входя, старуха.
– Нельзя ли его подождать3
– Жди, милый, только войти нельзя, как видишь.
– А как его здоровье?
– Да был плох, а утром вышел такой веселый и говорит: «Ну, теперь заживем хорошо! Уеду, говорит, старуха, в Неаполь».
Каховский ударил себя по лбу.
– В «Неаполь»? Он так и сказал?
– Ну да, так и сказал.
Каховский был в ужасе: у Вознесенского моста, в доме француза Мюссара, помещается плохонькая гостиница «Неаполь», в которой он жил. Значит, Ширханов пошел к нему и там, конечно, арестован.
Как быть? Идти домой нельзя. Надо выбрать какой-нибудь невоенный адрес. «В самом деле, пойду к Гречу: у него не станут искать», – подумал Каховский. Греча он не застал, но привратник сообщил Каховскому, что сейчас был «господин санкт-петербургский полицмейстер».
– Вызвали господина Греча, – словоохотливо болтал привратник, – и спросили – было это в первом часу ночи, – где живет господин Каховский. Господин Греч вышли к коляске его превосходительства и сказали, что не знают, а господин полицмейстер показали записку, в которой написано: «У Вознесенского моста». Господин Греч покачали головой, а господин полицмейстер спросили: «Известно ли вам, кто написал эту записку? Написал сам государь!» Вот какие дела! Господин Греч вернулись к себе в расстройстве.
Каховский тоже был расстроен. Значит, нельзя идти домой, и с Ширхановым плохо.
Решил идти ночевать к Кожевникову. Пришел почти под утро. Спал мало. А 15 декабря, мучимый сожалением о Ширханове и чувствуя, что любит этого человека, как никогда еще никого не любил, он переулками пошел к Вознесенскому мосту, чтобы хоть одним глазком посмотреть из окна своего номера в гостинице. На углу стоял полицейский. Каховский на него не взглянул. Сознание опасности было страшное, и в то же время нарастало непреодолимое желание идти навстречу этой опасности. Ноги как будто налиты свинцом. Каждый шаг невероятно труден. Всего только два шага – подойти и спросить: не проходил ли белокурый человек с черными усами и голубыми глазами? «Прекрасное, измученное болезнью и горем лицо, лицо настоящего героя…» – подумал Каховский.
Тяжелая рука легка на плечо. Насмешливые глаза смотрят прямо на Каховского. Казак низким голосом говорит:
– Ваше благородие, вы арестованы.
Каховский, скинув руку с плеча, сбросив шинель, как кошка, прыжками скачет к мосту. Пуля просвистела мимо уха. Всадник настиг и ударяет плетью.
… Голова тяжелая, мысли путаются, обгоняя одна другую, но все-таки надо попытаться открыть глаза. Впечатление такое, будто яркое солнце бьет сквозь веки, и кажется, что плаваешь в красном огне. Но это не огонь – это портьеры из красного шелка в Зимнем дворце, а серебристый легкий звон шпор четырех жандармов – не колокольчик тройки, которая несет по Ковенскому шоссе с подорожной до самой границы и с паспортом на Париж.
Люди вытянулись в струнку. Каховский мгновенно очнулся. Два конвоира подняли его за локти. На другом конце зала бесшумно отодвинулась портьера, и показался человек в военном сюртуке Измайловского полка, застегнутом на все крючки и пуговицы.
Каховский совершенно овладел собою и твердыми шагами пошел навстречу Николаю. Но тот еще издали поднял правую руку, словно требуя остановки, и сам подошел к нему.
Никогда в жизни Николай I не слышал ничего более оскорбительлого, нежели первые слова Каховского на его вопросы.
– Простите, ваше величество, я буду говорить совершенно откровенно. Моя искренность есть мое к вам усердие. Вы были великим князем, мы не могли судить о вас иначе, как по наружности. Видимые ваши занятия были фрунт и солдаты, а мы страшились иметь на престоле полковника. Ваш брат быстро двинул умы к нравам людей, но вдруг, переменив свои правила, осадил их и тем произвел у нас все заговоры. Кончились войны. Мы надеялись, что император займется внутренним порядком государства. Через двенадцать лет ожиданий лишь переменилась форма гражданских мундиров. Как вы думаете, государь, если бы вас не стало, много ль нашлось бы людей, которые истинно о вас пожалели?
Эти слова решили участь Каховского.
Движение в России было остановлено.
1825 год был годом крутого поворота назад и во всей европейской истории.
Во Франции наступили годы пятилетнего безумия Карла X.