Сегодня истекали пять месяцев и двенадцать дней французского управления Вильной. Канонада была еще очень далеко, но самая ее возможность была неожиданностью для Бейля и его собеседников. С напряженным вниманием, молча прислушивались они к этим легким, едва заметным волнам, ударявшим в стекла кофейни. Бейль думал, напрягая слух. Он знал, что по звуку трудно определить расстояние: оно могло быть и очень далеким, если по пути воздушные волны встречали большие потоки ветров, могло быть и очень близким, если ветер дул к городу со стороны выстрелов. Опыт войны научил его составлять заключения о дальности и направлении выстрелов лишь по истечении длительного промежутка времени. Обычно такие заключения приходили к нему внезапно, в какую-то одну отчетливую секунду, когда один-два донесшихся выстрела сразу определяли для него расстояние и местонахождение неприятельских батарей.
Эта секунда не наступала. Гаэтан, спавший во время разговора, проснулся, когда все смолкли Он проснулся сразу, как просыпаются на войне. По лицам собеседников Ганьон понял все. Пожав руки Радзивиллу и Лефевру, он не произнес ни слова В эту минуту в комнату вошли Бергонье и товарищ Бейля, спутник многих его поездок, аудитор Государственного совета Бюш. Поздоровавшись, Бюш произнес:
– Говорят, это артиллерия казака Сеславина, но разведка показала, что он еще очень далеко.
– А разве у здешних неаполитанцев есть разведка? – спросил Бейль с досадой и иронией.
Лефевр ответил:
– Ну, не военная разведка, конечно!
– Ах, вот как! – воскликнул Бюш – В таком случае мое заключение о дальности Сеславинской артиллерии преждевременно. Прошу извинить!
– Куда же к черту годятся ваши кавалеристы, если вы не высылаете разъездов? – спросил Бейль.
Ответил опять Лефевр:
– О виленских делах вообще судить довольно трудно, но госпитальные врачи говорят, что нет ни одного необмороженного итальянца. Французы, особенно нормандцы, выносят холода значительно легче, а эти сначала зябнут, а потом сразу теряют ощущение холода, после чего им режут руки, ноги или уши. В большинстве случаев даже легкие операции кончаются «снежным одеялом», как здесь говорят.
– Я не об этом говорю, – возразил Бейль. – Я хочу сказать, что армия совершенно разложилась В Москве я неоднократно видел, как офицеры и солдаты дрались из-за раздела какого-нибудь имущества А то, что ваша кавалерия бездельничает в Вильне, только подтверждает мою мысль.
– Однако положение довольно неприятное! Мюрат ожидал приближения русских не раньше как через три-четыре дня, – сказал Ганьон – Ты был совершенно прав, Анри, когда выгонял меня из Вильны.
– Бейль вообще очень предусмотрителен, говорю без преувеличения: если бы не он, то я не сидел бы здесь, а был бы подо льдом Березины, – сказал Бергонье, беря Бейля за руку и пожимая ее. – Если бы вы знали, что это был за ужас, когда проклятая Березина наполнилась водою поверх ледяного покрова и разлилась на целый километр! На второй водной поверхности возникла тонкая ледяная корка. Все это трещало, плыло, качалось под ногой. Нас спас баварец Вреде. Бродя со своей бригадой по лесам и берегам, он встретил около Студенки литовца, ехавшего верхом на мокрой лошади. Уж не могу вам сказать, как Вреде с ним объяснялся, но только литовец показал на Студенке место, где он переехал верхом Березину, «став на конский круп и даже не замочив обуви». Мокрая лошадь служила лучшим переводчиком с литовского языка на немецко-французский, на котором говорит Вреде К тому времени, когда в штабе узнали об этой переправе, вода опять поднялась. Ширина реки всех испугала. Мюрат убеждал императора, что армейская переправа невозможна, и уговорил его решиться на отъезд без армии. Из соседних сел в штаб пригласили крестьян и корчмарей, долго расспрашивали их о переправах, хорошо вознаградили и отпустили, громко называя те пункты и районы, в которых якобы должна состояться наша переправа. Очевидно, русские поддались на эту удочку, так как именно в этих местах были сосредоточены их поиски. Я не знаю, что произошло потом. Я слышал, что император с Коленкуром, Мутоном и Вонсовичем переправился на следующий день. Я был совершенно болен и разбит и считал себя погибшим, если бы не Анри! Этот мудрец уговорил меня вечером переехать через реку в том месте, где работы понтонеров еще только намечались. Без него я ни за что бы не решился на эту головоломную операцию. И вот – я спасен. Ну, как ты смотришь теперь на дела? – обратился Бергонье к Бейлю.
Бейль заговорил очень резко, взглянув на ослабевшего от болезни Бергонье:
– Я никак не смотрю на дела, потому что никаких дел не делают наши разбогатевшие маршалы и армия, которая совершенно не понимает, за что она дерется. Я ждал, что Франция объявит Польшу свободной от русского деспотизма, что Литва станет на ноги, что в России мы нанесем удар рабовладению. Ничего этого не случилось. В нашей армии исчезла энергия даже тысяча семьсот девяносто шестого года, не говоря уже о тысяча семьсот девяносто третьем! Почему я это говорю? Припомни, Бергонье, сам; по-моему, это было шестого ноября под Смоленском. Помнишь, когда пошел невероятно густой снег и мы не сразу узнали примчавшегося графа Дарю, так он был засыпан? Помнишь, как тотчас же вокруг него и императора был расставлен двойной ряд часовых? Ну, ты помнишь, в чем дело?
– Ну да, продолжай, помню! – сказал Бергонье, смущаясь и словно не понимая, зачем Бейль вызывает это тяжелое воспоминание.
– Ну, так вот: ты помнишь, что было дальше, после того как ты спросил, зачем этот двойной ряд часовых? Все поняли: значит, что-нибудь случилось.
– Ну да, помню! – отвечал Бергонье уже с явной досадой в голосе и отвернулся к окну, чтобы не смотреть в глаза Бейлю. Но тот, с заострившимися чертами лица, наклонясь грудью к столу, старался поймать взгляд Бергонье, заставить его говорить.
Бергонье молчал.
– Вот что, Бергонье. Не делай секретов из того, что все знают. Мы не будем называть имен тех, кого император пригласил сразу после прочтения эстафеты, привезенной графом. Император был в Смоленске, а в Париже в эти дни подавляли заговор Мале[55], писали опровержение на подпольные типографские листовки, извещавшие о полном истреблении французской армии и призывавшие произвести аресты министров и префектов, чтобы, как думали одни, посадить Бурбонов, другие – вернуть времена Конвента. Но дело не в этом. Заговор Мале – амальгама монархистов и крайних республиканцев, неожиданно дружно соединившихся против Наполеона… Дело в том, что император позвал нас в числе других офицеров и в резкой форме, ничего не скрывая, рассказал о парижских событиях. Так он всегда, при внезапных поворотах, любит узнавать настоящие мысли и чувства людей.
Бергонье нахмурился. Бейль продолжал:
– Я не говорю о тебе, но припомни, с какой мукой другие старшие офицеры говорили: «Значит, страшная революция тысяча семьсот восемьдесят девятого года еще не кончена? Значит, возможен новый „Якобинский клуб“? У императора создалась уверенность в том, что офицеры потеряли чувство прочности его власти; у элегантных маршалов и титулованных офицеров штаба было смятение, боязнь якобинцев. И не было мужества вспомнить, что говорил сам Бонапарт в тысяча семьсот девяносто шестом году! Так вот я скажу, что в тысяча семьсот девяносто шестом году в армии было сознание того, что она борется за свое дело. Пожалуйста, не пугай меня жестами. Я вижу твои аргументы. На каждом пальце твоей протестующей руки висят Робеспьеры, Сен-Жюсты, Кутоны[56] и Мараты. Ты помни, что восемнадцать лет тому назад французские крестьяне получили землю[57], а когда им силой иностранного оружия помешали начать запашку полей и виноградников, они ответили на это высылкой вооруженных отрядов на границы. Тогда не было двора, вежливость была запрещена законом, потому что шитый камзол не нужен хирургу; революционная война придала нравам естественность, умам и характерам – серьезность. С этой революционной войной генерал Бонапарт пошел через Альпы в тысяча семьсот девяносто четвертом году. Это было восемнадцать лет тому назад. Тогда вахмистр, почти солдат, мог быть адъютантом, тогда именем революции сын бочара из солдат попал в маршалы. Теперь буржуа гоняются за титулами, а император боится смеха. Каждая новая песенка на неделю ссорит его с полицией в Париже. Скажи, Лефевр, чтобы вернуться к нашей теме, сколько людей прошло за эти два года через твою бригаду?
– Семьдесят девять тысяч человек.
– Значит, это не постоянный состав, а проходные ворота, где ни одного дня не бывает тесно сплоченной военной семьи. И не война тому причиной. Этот поток, тридцать пять раз сменивший состав бригады, несет с собою человеческие единицы все худшего и худшего качества, а разложение армии, кроме того, идет еще и сверху. В штабы влилась старая волна титулованных людей, мечтающих о «законной» власти. Я не говорю о Радзивилле – у него свои причины стать сторонником французского оружия. Я говорю о наших аристократах: у них свои счеты с Бонапартом, как они выражаются. Итак, старое вино – в штабных мехах, и неперебродившая молодежь – в составе новых батальонов. А хуже всего – исчезновение живого интереса к тому, за что воюет Франция. Неужели возможно допустить, чтобы безграмотная, дикая толпа донских крестьян, именуемых казаками, могла обращать в бегство тысячи французов, знающих, за что они сражаются? Россия побеждает, вовсе не потому, что она хороша, а потому, что мы стали плохи. Я знаю русские войска; я достаточно много читал и видел в Москве. Россия – страна самозванцев, рабства и фальши. Растопчин, призывавший бога в каждой своей прокламации, позабыл припрятать в своей библиотеке рукопись «О небытии божием». Я сам читал ее, проведя сутки в его дворце. Читал с помощью мальчика поляка, кажется, Пьера Каховского, как он себя назвал. На столе лежало распоряжение сжечь дворец. Однако, раскидывая зажигательные ракеты повсюду, Растопчин ухитрился свой дворец оставить в целости. И так всё. Ужаснейшие разоблачения секретов русского двора нашел я в растопчинской библиотеке. Мой кучер Артемисов привел мне этого застрявшего в Москве школьника Каховского, хорошо знающего французский язык. Я просил его читать мне мемуары русских историков. Это были ужасные сказания о трех Лжедмитриях, о Лжепетре, который на самом деле оказался Пугачевым, но тут же я нашел английский памфлет, раскрывший мне тайну нынешней династии. Так называемые нынешние Романовы тоже самозванцы. Никакой разницы с прежними. Один назывался Петром Третьим, а был Пугачевым, другой называется Александром Романовым, а на самом деле он – просто Салтыков, получивший дворянство прямо из екатерининской спальни. И эта страна…
– Остановись, Бейль, – произнес Бюш. – Я все-таки думал, что ты никогда не вернешься ко времени Гренобля. Ты опять повторяешь свои мальчишеские ошибки.
– Нет, это не ошибки. Что делают здесь французы? Вместо того, чтобы освобождать нации и уничтожать торговлю восточными рабами, французы стравливают еврея с поляком и белоруса с литовцем, чтобы иметь возможность держаться в крае со слабыми гарнизонами.
В разговор вмешался Лефевр:
– Но ведь у тебя вообще, очевидно, отвращение к войне? Ты говоришь так, как не может говорить военный комиссар императорского правительства.
– Я говорю как наблюдатель человеческих характеров. Я стараюсь руководствоваться логикой и изучаю разноплеменный состав нашей армии как исследователь.
– А где же твой патриотизм?
– У меня его нет, по крайней мере в твоем смысле. В каждом сословии свое понимание «отечества», совсем не похожее на другие.
– Как? Вот это – новость! Что же ты будешь делать дальше?
– Уеду в Милан. Это – мой любимый город.
– А я думаю – в Марсель, – ядовито вставил Бюш.
Все переглянулись.
– Почему в Марсель? – спросил Бергонье. – Ах, да, – продолжал он, – там эта прекрасная Мелани Гильбер. Кстати, что с ней и где она?
– Неужели ты не знаешь? – начал Бюш. – Бейль, ты можешь не слушать, отвернись! Вы, господа, не представляете, на какие подвиги был способен этот военный комиссар всего каких-нибудь шесть лет тому назад. Артистка Мелани получила ангажемент в Марсель, в городской театр, а Бейль, чтобы не разлучаться с подругой, выхлопотал себе «ангажемент» в бакалейную лавку.
– Черт знает что такое! – воскликнул Лефевр. Радзивилл вежливо улыбнулся, стараясь показать, что он нисколько не шокирован французами. Бюш продолжал:
– Ради этой женщины я согласился бы быть сапожником и лакеем. Я видел ее по возвращении в Париж из Марселя, уже после того, как вы расстались, – обратился Бюш к Бейлю. – Она жаловалась на тебя, Анри. Сначала ее восхищал твой поступок: в самом деле, стать бакалейщиком, конторщиком у Менье – это большая жертва. Но ведь и она принесла тебе немало.
– Я слышал, что она принесла ему дочь, – произнес Гаэтан Ганьон. – Ты сам рассказывал мне о вашем совместном купанье на тенистом, заросшем деревьями берегу Ювонны.
Бейль посмотрел на всех холодными глазами и сказал:
– Да, тогда я написал дяде, что эта девочка – моя дочь. Но теперь, когда ребенок умер, а Мелани, вышедши замуж за Баскова, пятый год находится в России, у меня нет причин скрывать что-либо. Девочка не была моей дочерью. Мелани – в Петербурге, и вряд ли ей удастся увидеть снова Францию. Я ничего не имею против того, чтобы перейти к другой теме разговора.
В соседней комнате послышалось движение. Кто-то быстро открыл дверь. Вошел Оливьери и с видимым волнением стал ходить между столами. В кофейне стояло около двадцати столиков; большая часть из них уже опустела.
– Господа, – обратился Оливьери к немногочисленной публике. – Кажется, сегодня я торгую последний день. Все соседние дома наполнены голодными и оборванными людьми, ворвавшимися в город. Небезопасно оставлять двери отпертыми. Есть ли при вас оружие и не разрешите ли вы мне наглухо запереть дверь? Когда господа офицеры кончат, они благоволят выйти со мной другим ходом.
Все встали.
Радзивилл хотел расплатиться и вынул деньги. За соседними столами также собирались уходить. Оливьери с почтительным поклоном вернул деньги польскому князю.
– Ваше сиятельство, я – бедный человек. У меня нет ни Шенберга, ни Радзивиллишек, ни биржанских имений; заплатите французскими деньгами, будьте милостивы!
Радзивилл закричал:
– Как ты смеешь, собачья кровь!
– Ваше сиятельство, потом вы потрудитесь вспомнить эти слова, а сейчас я прошу взять обратно фальшивые деньги вашего сиятельства.
Радзивилл покраснел, но вмешался Жозеф Лефевр и, положив руку на рукоятку уланского палаша Радзивилла, стал рассматривать ассигнации. На каждой ассигнации вместо обычной надписи «пять рублей» стояло«пять рубльби». Бейль указал на эту ошибку. Радзивилл наклонился и тотчас заметил вторую опечатку, – вместо «ходячею монетою», на ассигнации была надпись «холячею монетою».
– Собачья кровь! – вдруг закричал Радзивилл. – Но эти деньги я вчера получил в канцелярии французского губернатора! Скажите по секрету, где делают эти деньги? – резко обратился он к французам.
Бейль спокойно ответил:
– Во всяком случае, не во Франции. Французские граверы не делают ошибок… хотя не исключена возможность развала вражеского рынка посредством потока фальшивых кредиток. Так англичане делали с нами во времена Конвента.
Радзивилл едва заметно пожал плечами. Потом вынул из кармана золотую монету и, швыряя ее со звоном на стол, сказал:
– Так это, очевидно, здешняя помощь Франции со стороны друзей, работающих в свою пользу.
Бейль поймал эту фразу и, не сморгнув, спокойно ответил:
– Все друзья работают в свою пользу.
Французы улыбнулись, Радзивилл нахмурился, найдя намек слишком ясным. В мирной обстановке при подобных обстоятельствах быстро вспыхнула бы ссора, но сейчас ощущение общей опасности действовало на всех умиротворяюще. Гулкие звуки выстрелов сотрясали железный воздух морозного дня. К артиллерии присоединилась ружейная стрельба, доносившаяся из недальнего переулка. Положив на стол деньги и осмотрев пистолеты, посетители кофейни поодиночке стали выходить. Оливьери провел их в погреб и там, повернув камень, вывел наружу темным подземным каналом, сохранявшим теплоту грунтового слоя даже в самые сильные морозы.
Когда Бейль вместе с Бюшем и Ганьоном очутились на пустыре, в другом квартале, и вышли на улицу, странное зрелище представилось их глазам.
Группа около ста человек, казавшаяся в сумерках каким-то огромным черным пятном, в непонятном молчании не шла, а скорее крадучись пробиралась по улице. Временами раздавались стук в дверь и крики.
Бейль и его кузен с изумлением наблюдали движение толпы, будучи не в состоянии определить, кто эти люди.
– Очевидно, мародеры? – спросил наконец Ганьон.
– Не думаю, – ответил Бейль.
В эту минуту раздался звон стекол. Кто-то отчаянно закричал, послышался выстрел. Толпа остановилась и ответила на выстрел грозным рычанием. Бейль и Ганьон подбежали к дому. Люди подымали кулаки, швыряли камнями, стучали в окна и двери, сотрясая дом несчастного виленского обывателя. Сразу стало понятно, в чем дело. По-видимому, в Вильну ворвались остатки какого-то большого отряда. Ноги солдат были повязаны тряпками, бороды и усы заледенели, остекленевшие глаза с кровавыми струйками вместо слез под треснувшими веками смотрели бессмысленно перед собой. Люди, казалось, делали последние усилия, чтобы проникнуть, наконец, под кровлю после многих суток борьбы за жизнь, борьбы с морозом и голодом. Вот они уже ворвались в дом, теперь не встречая никакого сопротивления. Но долгожданный кров слишком запоздал: эти остатки человеческих существ лишились возможности без постороннего ухода вернуть себе разум и память. Некоторые в изнеможении падали, поскользнувшись на обледенелых ступеньках, и больше не вставали, другие, ворвавшись в дом, опрокинули огонь и стали невольными поджигателями своего долгожданного жилища. Деревянный дом; быстро охваченный пламенем, выгонял обратно обезумевших людей, захотевших погреться и получивших вместо этого ожоги. В несколько минут переулок наполнился едкими клубами дыма. А затем пожар перекинулся на соседние дома. Гаэтан, закрыв лицо руками, бросился бежать вдоль улицы.
Спокойно и холодно поглядывая назад, Бейль пошел в комендатуру, стараясь не заходить в переулки, ведущие на Ковенскую улицу, со стороны которой неслись звуки выстрелов, крики и топот нестройно проходивших обозов и человеческих толп. Но уже почти не было улицы и переулка, где не повторялись бы на десятки, сотни ладов те же сцены: толпы голодных и оборванных людей штурмовали дома и магазины, то быстро ими овладевая, то откидываясь и шарахаясь в сторону под градом пуль из окон. Бейль остановился, удивленный: пятеро солдат, таких же голодных, как и остальные, пытались организовать толпу. Они делили ее на взводы и отделения, убеждали организоваться без офицеров, раз те трусливо бежали, бросив на произвол судьбы свои отряды. Они кричали и угрожали, призывая товарищей к порядку, так как до Франции еще далеко. И, как ни странно, но двести—триста человек около Остробрамских ворот построились в ряды и пошли по улице без криков, в полном порядке, вняв увещанию своих выборных командиров, кричавших, что только этим способом они могут занять хорошее помещение, отдохнуть и получить пищу. На следующей улице Бейль увидел усталую, но идущую в полном порядке немецкую часть. Солдаты говорили между собой. За ними шагом плелись десять повозок, запряженных русскими крестьянскими лошадками. Эти немцы выбирали маленькие переулки. Их родина была близко. Пока они проходили перед Бейлем, он успел услышать, как они перечисляли остановки, ночлеги и сроки своего прибытия в Кенигсберг. Бейль силился понять различие национальных характеров: спокойствие баварцев ему казалось результатом безучастного отношения к исходу борьбы Бонапарта, но его удивляла их организованность и хозяйственная деловитость в такие моменты, когда все распадалось и прежде всего исчезала вера в правоту войны. Каждый поворот и каждый угол открывали перед ним картины – одну непригляднее другой. Смешанный отряд, в котором нельзя было разобрать полковой принадлежности, осаждал провиантские магазины. Неаполитанские стрелки с ружьями наготове стояли в тридцати шагах от стен и никого не подпускали. В окнах верхнего этажа был свет. Громадный костер горел на улице. Тысячная толпа теснилась к огню, сталкивая передние ряды в лужи растаявшего снега, в клубы дыма и в самый огонь. Раздавались крики, угрозы; порою голоса толпы сливались в один яростный, грозный вопль. Но двери и ворота провиантского магазина не открывались. В ближайших рядах стояли солдаты и выкрикивали проклятия по адресу офицеров, трусливо бежавших, бросив отряды, и укрывавшихся в теплых домах. Эти крики французов, обращенные к итальянским солдатам, казалось, не производили никакого впечатления ни на неаполитанских стрелков, ни на офицеров, смотревших из освещенных окон второго этажа на улицу. Форточка открылась. Тяжелый пистолет оглушил воздух резким выстрелом. Толпа замолкла. Неаполитанские стрелки щелкнули оружием и кинули залп в молчаливую толпу. Кое-кто упал. Передние ряды отшатнулись. Раздались стоны, бешеный крик, и толпа смяла стрелков. Откуда-то взялись топоры, ломы, затрещали двери, зазвенели стекла. Через минуту офицера без шапки тащили по площади. С него сорвали погоны и, избив, швырнули в костер.
Ярости не было предела.
Миновав два квартала и стараясь не сбиться с дороги, Бейль ускоренными шагами щел в комендатуру. Следующие улицы уже были оцеплены. Подойдя к кордону, Бейль предъявил свой военный пропуск. Солдат не обратил на него никакого внимания. Он не понимал по-французски, не умел читать и смотрел на черный султан и на лицо Бейля с недоверием, даже с некоторым презрением. В ответ на попытку Бейля пройти солдат загородил ружьем дорогу.
– Нет прохода! Запрещено, – сказал он по-итальянски, с сильным корсиканским акцентом.
Бейль заговорил по-итальянски:
– Земляк!.. Я не знал, что ты итальянец! Откуда ты родом?
– Я из Сартэны.
– Ах, корсиканец! Родной! А я из Неаполя! Пропусти меня, друг, меня ждут в штабе!
Солдат добродушно улыбнулся и вежливо произнес:
– Пожалуйста, господин начальник.
В комендатуре Дюронеля Бейлю резко отказали в лошадях. Ганьон, прибежавший раньше, узнав об этом, всплеснул руками.
– Ах, ты уже здесь? – спросил Бейль и, не потеряв спокойствия, решил начать с молчаливого изучения обстановки.
Он уже узнал из рассказов и донесений беспрестанно прибывавших офицеров, что в течение полутора часов в Вильну ворвалось свыше тридцати тысяч разбитых, бросивших оружие, голодных солдат Великой армии и что вот-вот по их головам ворвутся в Вильну казачьи орды генерала Сеславина. Отдавались спешные распоряжения: урегулировать движение по улицам, тех частей, которые идут с оружием, расстреливать мародеров; внести хоть какой-нибудь порядок в тот страшный хаос, который воцарился в Вильне, еще вчера спокойной и «дышащей изобилием», по выражению интенданта.
– Неблагополучно во дворце неаполитанского короля, – сказал один офицер.
– Как, Мюрат убит?!
– Вздор! – перебил Дюронель. – Не советую поддаваться панике. Господа офицеры благоволят не повторять ложных слухов!
– Конечно, вздор! – подтвердил вошедший офицер. – Я только сейчас слышал Мюрата, он обратился с речью к отряду, расположившемуся около Панарских гор. Король осыпал солдат такой отборной руганью и так мастерски перечислял всё части своего тела, что солдаты в недоумении на минуту забыли о своих несчастиях. Это – значительный отряд. Он безусловно может задержать вторжение казаков.
– Вздор говорите вы, а не я! – перебил оптимиста паникер.
В эту минуту канонада за городом усилилась, и, словно в ответ на нее, затрещала ружейная стрельба. Дюронель обвел глазами присутствующих и произнес с артистическим спокойствием:
– Это не ближе двадцати километров. – Потом, переведя глаза на Бейля, холодно и твердо сказал: – Господин директор, я прямо не знаю, как мне с вами быть: виленское дворянство, купцы и члены временного правительства с такой невероятной быстротой разобрали всех лошадей, когда тайком покидали город, что я не знаю, на чем вы можете поехать, раз мои квартирьеры вам уже отказали. Попытайтесь добиться лошадей другим способом.
Офицер наклонился к коменданту и стал шептать ему что-то на ухо. Комендант побледнел, и быстро вышел. Никто не обратил на это внимания. Усталый, измученный дежурный упаковывал в огромный кожаный баул папки и документы.
Молодой офицер с безумными глазами, отмороженными ушами и рукой на перевязи, сидевший в меховой шубе, несмотря на страшную жару в комнате, рассказывал своему соседу, как во время последней ночевки солдаты жгли деревню и грелись около горевших изб; они не могли войти туда, так как дома были полны трупов; из прогорклого дыма озверелые люди вытаскивали куски человеческого мяса и – он сам это видел – тут же съедали их.
– Очевидно, это было не в первый раз, – продолжал офицер, – так как выработались уже кое-какие приемы: солдаты у костров, за неимением соли, посыпали свое жаркое порохом.
Бейль решил во что бы то ни стало вернуться к Оливьери. Ганьон наотрез отказался, надеясь уехать с комендантом. Тогда Бейль пошел один. Комендантский кордон был снят. Никто из встречных, среди невообразимого беспорядка и диких сцен, не мог ему объяснить, где находится французский штаб. Смешавшись с толпою и перебегая улицы, пустеющие под залпами, Бейль только через два часа добрался до кофейни. Никто не отпер на его стук. Ворота и двери были словно не заперты, а забиты наглухо. Бейль стал громко звать Оливьери. Никто не откликался. Бейль был близок к изнеможению, граничащему с отчаянием.
Вынув пистолет, он хотел стрелять. Выстрелить в воздух? Но для чего? Потом, овладев собой, он решил не тратить выстрела, который мог бы еще пригодиться, и вдруг поймал себя на чувстве самого настоящего страха.
«Неужели я трус?» – подумал он.
Вопросы, предлагаемые себе напрямик, всегда выправляли его поведение. На этот раз вопрос мало подействовал, а между тем каких-нибудь две недели назад его положение было в тысячу раз хуже и безнадежнее. Но тогда его поддерживала здоровая и неразрушенная воля к жизни, та энергия, которая тратится только на целесообразные, необходимые действия. Тогда мозг был занят не расслабляющими, а серьезными и крупными задачами. Он вспоминал, как парировал скептическим холодком шутки офицеров по поводу того, что он является главным организатором «смоленской кухни». Прозаическая работа прокормления десятков тысяч людей делалась им в силу простого и сурового понимания долга. Это сознание удерживало все его центробежные силы и чувства в одном узле.
«Однако совсем несвоевременные размышления: в комендатуре я мог бы по крайней мере переночевать, а сейчас я просто буду застрелен мародерами у первого забора. И это накануне выезда в Европу из этой адской ледяной страны рабов и негодяев!»
Калитка приотворилась, из нее, крадучись, вышел человек. Бейль молча схватил его за руку. Это был Оливьери со свертком. С ножом в руке он хотел защищаться.
– Чудак, разве ты меня не узнал?
– Ах, синьор, как вы меня напугали! Сегодня третий раз я пускаю в ход стилет, чтобы пробраться к моему жилищу. То, что здесь позабыто, не должно попасть в медвежьи лапы казаков.
– Оливьери, ты должен помочь мне уехать.
– Вам одному я могу помочь. Сейчас вы можете выехать со мной, но только надо очень, очень спешить. Уверен, что комендант, синьор Дюронель, припрятал лошадей и ночью вывезет целый обоз всякого добра.
Бейль был поражен незримой улицей, по которой они проходили и покоторой, очевидно, можно было пройти через весь город. Вся сеть тайных ходов была хорошо известна Оливьери. Они входили в коридоры домов, проникали в погреба; пройдя двадцать шагов под землею, выходили в сарай какого-либо дома и шли по двору; отодвигая колья палисада, выходили на улицу, в какой-нибудь тупик; уверенно откидывали доски забора, висевшие на фальшивых гвоздях и, по-видимому, привыкшие к этой операции, потому что они открывались без шума и стука, двигаясь на ременных шарнирах. Потом проходили через жилье, встречая хмурые, безмолвные лица, отворачивавшиеся при простом словечке гик,– и все это со страшной быстротой и с легкостью сновидения. Такой путаной дорогой, сообщавшей литовскому городу какую-то магическую проницаемость, они шли около полутора часов.
Бейль думал: «Вот настоящий император, командующий армией минут и секунд, – это его величество случай. Ну что же? Я верноподданный этого императора на сегодня. Это все-таки прочнее власти Бонапарта».
Усталость вскоре была забыта. Бейль дышал полной грудью и с восхищенным вниманием всматривался в темную фигуру корсиканского разведчика. Незначительный и угодливый содержатель кофейни, Оливьери внезапно превратился в ловкача, в стальную пружину, в жонглера каких-то неведомых жизненных сил.
После одного из поворотов, проходя по пустырю, заросшему бурьяном, обледенелому, напоминающему дикой белоснежной растительностью картины дантовского ада, Бейль, пораженный этим видом, остановился вслед за Оливьери. Тот несколько секунд молча прислушивался.
– Артиллерийский бой кончился, – сказал он. – Сегодня через Вильну прошло свыше сорока тысяч французов. Интендантские склады целы и послезавтра перейдут к казакам. Частные дома разгромлены, и нужно много лет, чтобы восстановить этот славный литовский город. А что сделали ваши командиры? Маршал Ней разбросал золото на паперти святого Яна… Там было полное братство народов.. Литовцы, поляки, французы и немцы, забыв оружие, набивали карманы… сукины дети!.. Лефевра убили, когда он захотел помешать этому безобразию.
Бейль молчал.
Очевидно, Вильна была далеко. Уже давно казалось ему, что они шли по пригороду. Снег искрился под лучами месяца. Пройдя пустырь и миновав изгородь, путники спустились в лощину. Там, среди заиндевелых тополей, стояла небольшая халупка. Они вошли во двор. Наружные окна были темны, но в окне со двора виднелся огонь. Оливьери достал кремень и огниво, насыпал порох на лезвие стилета, порох вспыхнул, и в ответ на сигнал дверь открылась.
Высокий плечистый человек с горбатым носом и курчавой бородой встретил их и провел в комнату. За столом сидел дряхлый старик. Комната была бедная, и никак нельзя было определить, что представляли собой ее хозяева. Оливьери заговорил на жаргоне. Спорили долго и жарко. Наконец, черноволосый богатырь вышел и через минуту вернулся, неся в руках поношенный кафтан, кушак, рваную барашковую шапку, рукавицы и валенки.