С тарший письмоводитель министерства иностранных дел, готовя черновик отказа на просьбу Бейля о переводе в Испанию, нашел несколько бумажных квадратов, испещренных формулами, условными знаками и цифрами. Это был ключ, составленный Бейлем для зашифровки романа о Левене, и на обороте одного из листков имелась надпись: «Красное и белое». Письмоводитель положил эти листки в конверт, запечатал и написал: «Отложить до выяснения». Пусть читатель знает: конверт этот пролежал почти сто лет, до тех пор, пока молодой французский ученый не прочел романа «Красное и белое» и не напечатал его в полном виде в 1929 году.
В те дни Проспер Мериме слушал, как Мюссе читал свои стихи. То были стансы к брату Альфреда, Поль Эдм Мюссе:
Видел ты этот древний залив,
Где, покойно и вечно ленив,
Сладко шумит прилив?
Там Стендаль, этот дивный ум,
Полный счастьем глубоких дум,
Слышал этот волшебный шум.
За год перед этим Мериме кончил новеллу «Души чистилища», лучшую трактовку душевной опустошенности Дон Жуана. Весь следующий год он разъезжал по Франции. То были поездки должностного свойства, выяснявшие состояние важнейших исторических памятников Франции; то было сухое, довольно скучное изучение французской литературы. За год он ничего не написал, кроме писем булонской красавице, англичанке Дженни Декин. Во Франции время от времени бешеным огнем вспыхивало негодование рабочих. Но газеты молчали. Была тишина безвременья. Мериме чувствовал, что задыхается. Его новеллы становились все суше и суше. И вдруг в этот вечер, услышав стихи Мюссе, он почувствовал прилив освежающей тоски о друге и написал письмо Бейлю, одно из самых нежных, написанных им когда-либо. Он просил Бейля непременно приехать, надо было о многом поговорить. Бейль ответил слегка насмешливо, что Мериме, по его сведениям, путешествует с прекрасной испанкой и что он, Бейль, согласен приехать его поздравить, но лучше не в Париж. Мериме отвечал, что он не путешествует с прекрасной испанкой, но что, если Бейль захочет, он познакомит его с замечательной женщиной – Марией Мануэлей Монтихо. Бейль и Мериме назначили свидание в Лаоне.[235]
Мериме уехал из Парижа грустный и растроганный, почти сейчас же после похорон отца. Мадам Анна Мериме думала, что опять должностная поездка, и советовала сыну отказаться, но, узнав, в чем дело, согласилась.
Бейль ехал с юга, похоронив не мало надежд. Письма Юдифи Готье его сильно разочаровали. Еще полгода тому назад он спрашивал ее о привычных, знакомых и милых вещах, напоминал ей мелкие привычки, трогательные пристрастия. Она ответила, что рада будет его видеть, но часть перечисленных им вещей она забыла, а большинство привычек и привязанностей растеряла и разлюбила. Бейль все чаще и чаще ловил себя на мысли о том, что он входит в комнату, ожидая встретить кого-то, услышать чей-то голос. Он уже склонялся к мысли о том, что наихудшим уделом для него является свобода, которую он так ценил в молодости и с которой готов был расстаться в Милане. Преданная дружба, рыцарское уважение, самозабвенное почитание Метильды в первый раз заставили его совершенно забыть слово «свобода». Теперь это влечение было беспредметным. И, вставая по утрам на ночлегах, просыпаясь ночью от толчков дилижанса, он вдруг ловил себя на этой мысли. Нервы его напряглись до такой степени, что одного неосторожного слова соседа было достаточно для того, чтобы он почувствовал, как дрожат плечи от готовых вырваться рыданий.
В таком состоянии Мериме был ему необходим. Он рассчитывал, что разговор с этим человеком, таким справедливым при всей своей внешней сухости, поддержит его в тяжелое время. Списавшись из Чивита-Веккия с Мериме, он знал, что в назначенный день в одиннадцать часов Мериме будет под огромными каштанами лаонского парка. Как в молодости на свидание, вышел он из маленькой гостиницы без четверти одиннадцать и опоздал. Высокий человек в сером сюртуке, щуря глаза от солнца, зашагал ему навстречу. Они обнялись и долго не могли говорить. Из первых слов своего друга Бейль узнал о смерти Леоноро Мериме. Ясный, спокойный день, тихий, маленький город, в котором их никто не знал, говорили друзьям, что они не напрасно сделали этот выбор. Здесь провели они весь день, поверяя друг другу свои невзгоды и секреты, свою грусть от полного внутреннего одиночества. Бейль плакал, как ребенок. Мериме отворачивался, уходил от скамейки, вновь подходил, не чувствуя ни малейшей неловкости и нервничая оттого, что сам испытывал целый ряд незнакомых состояний. Двое мужчин, так не похожих друг на друга в жизни и так дополнявших друг друга в творчестве, в часы свидания являли собою пример самых совершенных человеческих отношений, без единого показного жеста; они не боялись чрезмерного проявления горя, их не пугала собственная застенчивость. Когда Бейль внезапно закрыл лицо руками, Мериме вдруг вспомнил великолепную работу скульптора Жаннэ, изображавшую Марата. Мериме с жадностью смотрел на эти удивительные руки, восхитившие скульптора, снявшего с них слепок для своего Марата. Бейль помнил и любил Метильду с преданностью и самозабвением, отдавая себе отчет в каждом душевном движении. Мериме почувствовал бы себя совершенно растерянным, если бы он в одно прекрасное время стал супругом Дженни. Поверхностные увлечения и непреодолимое физическое тяготение к женщинам злой породы создали в нем этот вечный страх неугомонного любовника перед большим, спокойным и житейским пристрастием к одному человеку. Переписка с булонской красавицей носила все признаки литературной затеи, но уже стала необходимостью. А в минуту горечи Мериме писал, что любая швея, продающая себя, чтобы помочь любовнику, сидящему в тюрьме, в тысячу раз лучше самой Дженни Пекин. И все же он был доволен, что эта женщина его понимала. За четыре года переписки она подарила ему три четверти часа своей жизни. Они встретились в Лувре, где Мериме видел ее всего лишь второй раз, и расстались так, что он не мог найти ее адреса в Париже. Мериме рассказывал об успехах без радости и вспоминал неудачи без печали. Уже в Париже успокоенный Бейль думал о том, как велика разница между его поколением и тем, которое родилось в начале века, когда каждый год равнялся столетию. Минутами, переживая остатки старой болезни, Бейль чувствовал полный упадок духа. Он смотрел на себя как на третье лицо, и в таком состоянии, утром, ему легче удавались слова и обороты, характеризующие героев романа «Анри Брюлар»; он ходил по комнате (в своей квартире на улице Фавр) то сосредоточенно, то жестикулируя и произнося вслух наиболее богатые, наиболее четкие мысли, которые стремительно переводил затем на бумагу. Однажды в час дня за ним заехал Мериме и повез его в испанское семейство. Графиня Мария Мануэла Монтихо и две девочки, Евгения и Пакита, с любопытством ждали обещанного приезда господина Бейля. Евгении только что исполнилось девять лет. После часового разговора взрослых между собой она быстро вскочила на колени к Бейлю и потребовала рассказов о войне.
«Однажды под Молодечно инспектор коронных имуществ Бейль задремал в кибитке и проснулся на крутом берегу около речки Студянки от выстрелов. Его каски не было на голове, и так как вы знаете, что на морозе страшно растут волосы, то вот появился этот чуб на лбу. Это знак московского похода».
Девочки благоговейно слушали.
Или:
«Дело было у Костель-Франко. Полковник Шестого драгунского полка вдруг закричал: „Бейте тревогу!“ Мы схватили каски и через секунду были на конях».
Бейль стал частым гостем в доме Монтихо.
Когда он опаздывал и строгая англичанка укладывала Евгению и Пакиту спать, начинались просьбы о разрешении остаться. Он приходил в комнату девочек серьезный и важный, с грозным видом вынимал кипсеки Вернэ и литографии Жерара, и начиналось длинное объяснение аустерлицкой битвы.
Мериме писал странную, необычайную для него повесть: «Илльская Венера». Та же самая бесконечно соблазнительная и страшная Астра – богиня с немного раскосыми глазами, с чертами невыразимо прекрасными и злыми.
– Вы нехорошо относитесь к женщине, мой друг. Она для вас так же опасна, как цыганка Эсмеральда для монаха Гюго. Я уверен, что это вы надели Венере на палец кольцо и с тех пор боитесь, что произошло обручение. Знаете ли вы, что пройдут годы и вы начнете обожать кошек и собак?
– Вы мне это уже неоднократно предсказывали, – возражал Мериме. – Злые языки говорят, что вы уже обожаете собак. В Чивита-Веккия у вас пользуются большим почетом два пса.
– Да ведь я же хожу на охоту, – сказал Бейль. – Кстати, из этой проклятой Чивита-Веккия сегодня пришло извещение о том, что вице-консул Лизимак сломал замок моей комнаты, перерыл все бумаги и украл мое белье. Как хорошо, что здесь нет никакого Лизимака!
В магазине Мартине и Обера, на улице Дюкок, Бейль увидел картины и этюды модного Дебюффа. Это были портреты модных красавиц, весьма приукрашенных и в несколько нескромных туалетах. Бейль заинтересовался историей этого молодого художника. Ему показали его ранние картины. Они говорили о нем как о настоящем мастере.
Как же случилось, что этот человек опустился до превращения живописи в проституцию? История художника была настолько интересна и так характеризовала нравы теперешнего Парижа, что в три утра Бейль продиктовал стенографу, рекомендованному Проспером Мериме, отрывок «Федер, или денежный брак». Обнищание аристократии, нужда в деньгах молодежи и жесткое давление разжиревшего мещанина на вкус художника-портретиста приводят к тому, что талант совершенно угасает и остается сухое и мертвое отношение к действительности. Женщина, которую встречает на своем пути Михаил Федер, тоже является своеобразным продуктом буржуазно-католического воспитания. Монастыри в тридцатых годах этого столетия выпускали из своих пансионов женщин или благопристойных, набожных и глупых, или исковерканных и развращенных, под маской набожности. Но опять полная неудача с французской темой. «Федера» не удалось кончить так же, как не удалось кончить «Левена».
Министерство перевело Бейля – на половинный оклад. Это прекрасно! Это дает ему возможность без конца растянуть отпуск и начать ряд путешествий в Шотландию, в Ирландию, на короткий срок поехать в Мадрид к Монтихо.
Дневник А. И. Тургенева.
«13 ноября 1835 года. Был у Жерара на званом вечере. Там Гумбольдт, Летрон, Мериме. Мадам Ансло занята с Гумбольдтом: он весь день провел с королем в Версале, который сам начал жаловаться на „Дебаты“, что поместили статьи и речи, а между тем всем известно, что речи помещены с его согласия. Король же уверяет, что „Дебаты“ действуют произвольно. За полночь засиделись при шутках Мериме и Гумбольдта о Корэфе и его свадьбе, о службе его при Гарденберге и при жене Гарденберга.
4 декабря. У Мятлевых на балу. Вся Парижская Русь там. Я представил Бальзака Лавальше.
26 декабря. Был у госпожи Лагрене. Болтал с птичкой, пил чай в салоне.
17 февраля 1836 года. У нас обедал Буонаротти, подробно рассказывал о Бабефе.
9 марта. У Жерара с Бальзаком о Сведенберге, коего ставят выше Якова Бема, Сен-Мартена и всех. Бальзак также не любит Ламартина. «Ему не пристало быть Шателем», – сказал он.
13 апреля. Читал «Гробницы» Уго Фосколо.
20 апреля. У нас обедал и сидел весь вечер Буонаротти.
У мисс Кларк Мериме – рассказы. Оттуда к Жерару с Бальзаком. Разговор о многом и многих.
24 апреля. О Ривароле. Эготизм – английское слово.
15 мая. У Давыдова с Мериме».
Начиная с 1835 года, А. И. Тургенев давал для пушкинского журнала «Современник» «Хронику парижской жизни». Она шла обыкновенно без подписи или с буквой «Э.А.» – то есть эолова арфа. Русский цензор безжалостно примешивал к звукам этой эоловой арфы скрип цензорского карандаша, и результаты бывали иногда весьма печальны.
«1 июня 1836 г. Нашел пакет от Вяземского с письмами от 8 мая, с письмами Толстых, с „Ревизором“, а также с „Современником“, в коем набросился я на свои письма и долго не мог успокоиться от бешенства.
Отнес карточку Филиппу Сегюру. Он уже в деревне. К мисс Кларк – она уже спит. У Жерара с Белем-Стендалем говорили о Риме, о Гурьевых и других. Мадам Ансло – и домой. Бесновался над «Хроникой русского» и долго не мог успокоиться от бешенства.
3 июня. К Ансло. Хозяин на первом представлении своей восьмидесятой пьесы. Хозяйка в беспокойном ожидании. Вдруг является около полуночи авангард приятелей. Пьеса удалась. За ними автор, весь в поту. С Ансло-женой о доходах за сию пьесу – Бель, мадмуазель Франклин. Проводил девицу до ее дома.
16 июня. В четыре часа утра был уже на границе и в пять оставил францию».
«21 января 1837 года. Письмо к брату № 20. Отдал письмо Аршиаку и завтракал с ним. Он прочел мне письмо А.Пушкина о дуэли 18 ноября 1836 г. Чай, два фунта, отдал Аделунгу. После зашел к Пушкину… О Шатобриане и Гете, о моем письме из Симбирска, о пароходе, коего дым приятен глазам нашим».
Неугомонный Тьер[236] управлял Францией, все больше и больше надоедая королю постоянными заботами о верности конституции и вечным страхом перед рабочим восстанием. Тьер стеснял Луи Филиппа, а его запугивание рабочим движением казалось королю намеренным и необоснованным. В 1836 году в Испании возникли так называемые карлистские войны, и французский министр захотел во что бы то ни стало помочь испанским буржуа в их борьбе против аристократии, мечтавшей о возврате изгнанного короля. 25 августа 1836 года, потерпев неудачу в подготовке войны, Тьер вышел в отставку, заявив, что аристократические реставрации, поражая буржуазию, открывают дорогу рабочим мятежам и что «от социализма может спасти только катехизис».[237]
6 сентября 1836 года министром-президентом стал бывший министр иностранных дел Моле, когда-то наполеоновский сподвижник, человек спокойный, широко образованный и нефанатичный. Он был одинаково далек от доктринерской сухости Гизо и от авантюрного оппортунизма Тьера. Бейль, смеясь, говорил, что это назначение сделано в его пользу, так как у него с Моле прекрасные отношения. Он получил перманентный отпуск на половинном окладе, уехал в Париж и приступил к осуществлению старого литературного плана использования старинных итальянских хроник. В 1837 году он печатает в «Обозрении двух миров» «Историю Виктории Аккорамбони» и «Ченчи» и там же помещает сообщение об археологических работах в Этрурии под названием «Гробницы Корнето». В этом году он снова пытается вернуться к «Левену», но записывает только один эпизод, возникший после разговора с Соболевским о смерти Пушкина. Этот эпизод – вызов семью гвардейскими офицерами на дуэль литератора, неугодного правительству, с целью убить «на законном основании».
А.И.Тургенев был снова в Париже. Он писал в дневнике 27 января 1838 года, отсылая эти страницы П.А.Вяземскому:
«Париж. Полночь. Возвратился от Ламартина, но почти ничего нового не нашел на столе его. Советовался с ним и с женой его о том, что послать к вам. Он не мог ничего придумать, и оба указали мне на биографические записки Андриана. Тут присутствовал и сам автор – товарищ Пеллико, Конфалоньери и Беля, знакомого итальянским карбонариям. Помнится, я вам уже описывал Андриана. Юн уверяет, что книга его может быть допущена в России. Я намерен послать ее через Е.Ф.М. Андриан сказал мне, что он как иностранец, не имеющий никаких связей в Австрии и не боящийся ни за кого, мог писать и писал без страха ни за себя, ни за других, хотя, может быть, и не с полной откровенностью».
Бейль в эти дни не виделся с Тургеневым. Он совершал свое четвертое и последнее путешествие по Англии, проводил вечера с Теодором Геком и Сеттеном Шарпом в клубе «Атенеум» в Лондоне и, сидя в первый раз в жизни в железнодорожном вагоне, делал вид, что движение колес по рельсам нисколько его не удивляет. Он читал корректору «Обозрения двух миров» – то была «Герцогиня Паллианская», одна из самых жестоких итальянских новелл.
Из путешествия он вернулся здоровым и окрепшим. Отсутствие чиновнического нажима и интриг Лизимака, свобода передвижения и большая литературная работа вернули ему бодрость, здоровье и силы. В письмах к Мериме он отмечает юношескую горячность в отношении к женщинам как результат долгого забвения их. После путешествия в горную Шотландию, после поездок по глухим и пустынным ирландским побережьям, после посещений любимых мест Ричмонда и Виндзора он с необычайной легкостью переносил Париж, для которого он всегда был только наблюдающим странником, вечным скитальцем, опьяненным собственным умом и умением всюду зажигать жизнь.
Книжные продавцы Парижа и букинисты у Одеона, на набережной Сены, снова увидели эти великолепные руки с живыми пальцами, жадно перелистывающими страницы книг. Комната гостиницы на улице Фавр доверху наполнялась стопами исписанной бумаги и книжными тюками, зачастую приносимыми на геркулесовом плече самого Бейля. В ту пору в моду вошли путешествия, описания местностей, путевые приключения. Сухие искусствоведческие отчеты инспектора Мериме раскупались нарасхват.
– За отсутствием неоткрытых стран романтики снова начали открывать Францию, – говорил Бейль4 встречаясь с Мериме. – Я чувствую потребность отозваться на это.
И он отозвался. Он обязался одному издателю рассказать о своих поездках по Франции и даже получил авансом тысячу пятьсот франков за небольшой путевой очерк.
«Небольшой путевой очерк» разросся в обширный том, но Бейль этим не ограничился. Не беря с издателя денег, он с молниеносной быстротой предлагает ему второй том, потом третий, и все за ту же цену. Издатель напуган; остановились на двух томах. Так появляются в свет «Мемуары туриста», герой которых – наш старый знакомый, поставщик нитяных колпаков на армию, вошедший когда-то в гостиную госпожи Ансло. Бейль сажает его в дорожный дилижанс и отправляет путешествовать по стране, которую «дураки называют прекрасной Францией». Автор снимает с себя ответственность за то, что этот армейский поставщик на своем грубом языке осмеливается говорить правду в глаза японцам. Когда колпачник замолкает, в дилижансе появляется торговец железом, потом его кузен. В конце концов по Франции путешествует некий безыменный коммивояжер, который раскрывает бытовые тайны марсельцев, бордосцев, бретонцев, нормандцев – словом, всех фальшивых и неуклюжих буржуа, проживающих между Бельгией и Испанией.
Напечатав эти два тома, Бейль немедленно забывает о них.
Они вышли анонимно и были с чрезвычайным недовольством приняты публикой. Мериме в ярости влетел в гостиницу на улице Фавр и, ударяя карандашом по странице, воскликнул:
– Какой-то негодяй меня начисто обворовал! Тут шестнадцать страниц без единой помарки списаны с моего путешествия по югу Франции.
– Восемнадцать, – поправляет Бейль.
Мериме с удивлением смотрит, потом бросает книгу и хохочет.
– Клара, дорогая, ведь не мог же я в такой короткий промежуток времени побывать всюду. Это не Ломбардия тысяча восемьсот двадцатого года, тогда я был моложе, да и народ там лучше, чем во Франции. Я знал, что вы не обидитесь, но вот чего я боюсь: монолог торговца железом я взял из путешествия Миллина, – я боюсь, как бы Миллин не написал опровержения, клятвенно заверяя, что он никогда не торговал железом.
– Ну, в этом отношении могу вас успокоить: Миллин умер два года тому назад.
– Какое счастье! – вздохнул Бейль. – Расскажите, что делается в Париже.
– В Париже очень неспокойно. В прошлом году закончился процесс о тайном обществе «Времен года», построенном по типу прежних масонских организаций, а в этом году было восемнадцать политических процессов.
– В Италии то же самое, – сказал Бейль. – Братья Руфини в Генуе и Роморино в Пьемонте наделали много хлопот австрийцам.
– В газетах их называли простыми бандитами, – заметил Мериме.
– Вот до чего сильно это заблуждение, – сказал Бейль. – Имейте в виду, что в Италии не было бандитов в нашем смысле слова; почти все так называемые бандиты, или бриганты, являются республиканской оппозицией деспотическим проявлениям власти. Удивительно, как папские жандармы и австрийская полиция умеют создавать условия, толкающие людей на преступления. Но все так называемые преступники, начиная с семнадцатого века, являются желанными гостями деревень. Их не могут поймать только потому, что население не хочет их выдавать. В архивах Италии я нашел прямые указания на то, что составители придворных хроник и королевские летописцы проституировали историю. Они продавались, и, представьте, за недорогую цену, любому герцогу. Можете вы себе представить, что такой хроникер писал в угоду своему покровителю? Он клеветал на неугодных соседей и смешивал с грязью чистую волну народного негодования. В секретных протоколах семнадцатого века я читал ответы на суде так называемых бригантов. Это настоящие политические речи.
– Вы совершенно меняете установившиеся исторические взгляды.
– Дорогой мой, вы забываете, что для меня нет авторитетов.
– Вам пора изменить эту точку зрения. Во Франции авторитет – всё. Уменье отказаться от истины ради государственной дисциплины – первое условие нашего успеха.
– Успехи пройдут мимо меня, – сказал Бейль.
Князь Петр Андреевич Вяземский спрашивал, как пройти в 177-й номер.
– Это пятый этаж. Вам кого угодно?
– Мне нужно господина Бейля.
– Господина Бейля нет дома.
– Но мне показалось, что он сейчас вошел в эту дверь.
– Это вам только показалось, – упорно отвечал портье.
– Но ведь он сам вчера у господина Моле назначил мне этот час.
– Ах, тогда пожалуйте.
Вяземский постучал. Ответа не последовало. Он постучал второй раз. То же самое. Он постучал громче.
В ответ раздалось движение отодвигаемого кресла, и стук падения книги. Дверь распахнулась. Перед Вяземским стоял хозяин. Он был высок ростом и тяжеловат. Глаза пристальные, как у птицы, смотрели на Вяземского, стоящего в темном коридоре. Резко вырезанные ноздри. Бакенбарды уходят под подбородок. Бейль похож на коршуна, которого разбудила внезапная опасность. Вяземский сделал шаг вперед. Бейль узнал его и, наклоняя голову, широким жестом пригласил в комнату. Накануне у Моле шел разговор о беспрестанных попытках племянника Бонапарта – сына Гортензии – поднять движение в войсках в пользу бонапартистского переворота. Бейль рассказывал все известные ему анекдоты о Дюроке и других любовниках Гортензии, от которых мог произойти этот опасный авантюрист-претендент. Еще этого мальчугана голландский король признал бонапартенышем, но следующее произведение Гортензии прямо не знали, куда девать. Его фамилия Морни. Это очень опасный негодяй.
Прежде чем занять кресло, предложенное хозяином, Вяземский осмотрелся. Комната была в величайшем беспорядке. Над столом большая гравюра, изображавшая Иродиаду, ломбардской школы. Огромный стол сплошь завален книгами и большими альбомами с гравюрами, изображавшими итальянский поход Бонапарта. На полу у самого окна разложена карта битвы при Ватерлоо. На подоконнике виды Кремля, портрет Кутузова, гравюра с изображением маршала Нея. На круглом столике в углу красовались маленькая старинная подзорная труба, треугольная шляпа с плюмажем и эфес старой шпаги с буквой «Н». Под столом темнели книги в пергаментных переплетах и огромные зеленые папки. Листки синей бумаги, исписанные мелким убористым почерком, были разбросаны на письменном столе. На одном из них Вяземский прочел:
«Не похоже на то, чтобы он скоро заполнил дату смерти, – подумал Вяземский – Это какой-то юноша по глазам и по умению работать живой без передышки».
– Простите, что я не сразу вас услышал. Мне показалось, что это стучат у соседа. В последнее время я связан работой на срок, набрал очень много денег и должен написать на двадцать пять тысяч франков.
– О, это что-нибудь очень большое, что-нибудь из военной жизни, вроде «Мины де Вангель»?
– А вы читали «Мину Вангель»? – спросил Бейль.
– Да, читал и сделал вывод об опасности правды для женщины.
– Ну вот, как трудно дождаться одинакового толкования. Я знаю читателей, которые сделали выводы об опасности лжи. Но я вовсе не хотел писать нравоучительную повесть. Я хотел развить свою прежнюю тему о том, как женщина, наделенная исключительной силой чувства, не может быть понята нынешними французами.
– Итак, вы пишете большую вещь?
– Да, я заново переживаю свою молодость. Скажите, как дела Николая Тургенева?
– Он очень устойчивый человек, – сказал Вяземский, – но я боюсь за судьбу его брата. Вы обратили внимание на его непоседливость, на его вечную охоту к перемене места? Это он сгорает от беспокойства о брате и, по-моему, не проживет долго.
Визит Вяземского был очень короток. Не снимая перчатки с левой руки и опираясь ею вместе с цилиндром на палку, он еще раз посмотрел на письменный стол, поднялся и вежливо откланялся. Бейль запер дверь на ключ и продолжал работу. Роман был уже совсем готов, но одна из глав затерялась в кипах бумаги, к великой досаде Бейля, ее пришлось писать заново. Все лучшее, что было связано с этим романом, единственным любимым, в который он вложил всю свою очарованность жизнью, вдруг исчезло от необходимости заново переписывать предпоследнюю главу.
Под Греноблем была чертоза. Чертоза была также к югу от Болоньи. Отчего ей не быть в Парме, отчего этот красивейший город Италии не сделать местом, где в замкнутом горизонте гор и долин развертываются лучшие переживания и лучшие картины прекраснейших представителей лучшего народа на земле? Роман назывался «Пармская обитель», или «Пармская чертоза». Самые молодые, самые свежие впечатления собственной жизни Бейль пересадил в душу Фабриция дель Донга. Бейль был влюблен в своего героя. Он, теперешний пятидесятилетний Бейль, своим отношением к Сансеверина больше похож на графа Моска, этого сильного, умного и умеющего глубоко чувствовать человека. Фабриций всего лишь племянник Сансеверина, и если здесь восторженное отношение юноши сочетается с бескорыстным и большим чувством любви зрелого человека к героине романа, то она сама, эта бесконечно живая, восхитительная по уму, по быстроте и свежести чувств женщина, не раздроблена в нескольких образах романа, а дана в виде цельного характера, именно такой, какой была женщина, послужившая образцом для ее создания, миланская Метильда.
Под гнетом Австрии, ощущая позор собственной семьи, предавшей интересы страны австрийским захватчикам, живет семья дель Донго. Младший – Фабриций – этот чарующий, благородный юноша, которого судьба готовит в священники, убегает из дома и попадает уже в вечерние лучи героической славы Наполеона. То, чем другие кончали, уходя из истории, послужило для Фабриция исходным пунктом его героизма. Он увидел закатные лучи грозного времени и спустился в сумерки отгоревшей жизни Италии. Эта страна – страна наилучших воспоминаний молодости.
Когда-то молодой Бейль был свидетелем внезапного пробуждения красивого итальянского города – Милана. Это было в июне, почти сорок лет тому назад; с уходом последнего австрийского полка этот живой и веселый народ вдруг понял, что после полуторавековой спячки, католической лжи и политического обмана человек получил снова право на риск, право на счастье, право на отдачу жизни за то, что любишь.
Но как описать битву под Ватерлоо? Как описать эту последнюю войну народов с Наполеоном, бежавшим с Эльбы, когда сам Бейль не только не верил в успех новой попытки императора, но даже не пошевельнулся, читая газету за мороженым в венецианском кафе «Флориана»? Когда-то, приехав в Кенигсберг, измученный побегом из Вильны и отступлением из Москвы, он узнал из серого клочка немецкой газеты, что Бородинский бой был одним из величайших сражений в мире, а между тем все офицеры, принимавшие участие в этом сражении, говорили ему, что это была большая сумятица, стычка отдельных отрядов, столкновения людей, панически машущих ружьями, стреляющих и колющих друг друга штыками. Собственные впечатления также подтвердили, что битва для участвующего в ней – просто дикая и нелепая свалка людей в кустарниках, на опушках и в полях, взрываемых невидимыми снарядами. Вот эту Бородинскую битву и нужно дать там, где идет описание Ватерлоо. Маршала Нея в бою Бейль видел сам. Он видел также молниеносное появление Бонапарта, иногда небольшой отряд кричал приветствие и смолкал моментально, – все это было довольно прозаично. А смерть и ранения говорят скорее о том, что героические донесения выслуживающихся генералов – один из самых отвратительных видов человеческой фальши. Как-то раз голодный Бейль попросил у солдат кусочек хлеба. Фабриций тоже просит и получает отказ, сопровождаемый остротами. «Эти жестокие слова и общий хохот, вызванный ими, как громом поразили Фабриция. Значит, война не является тем благородным, и общим подъемом душ, любивших честь выше всего, как он представлял себе это на основании прокламаций и бюллетеней Наполеона?»
Это высшее понимание действительности, чуждое лжи и аффектации, пронизывало каждую строчку романа. Бейль перечитывал и мгновениями останавливался. «Да, это хорошо, это удалось, – думал он. – И все-таки меня будут больше всего читать лишь около 1935 года».
Перевернув страницу «Записок эготиста», он записал эту мысль о своем будущем далеком читателе, и ему стало легче. Приключения и тюрьмы Фабриция, любовь и интриги маленького итальянского двора, жизнь княжества, управляемого деспотом, повесившим когда-то карбонария и с тех пор всего боящимся, увлекли Стендаля. Достаточно ли хорошо показана природа нынешней власти, достаточно ли хорошо показана разница между итальянским и французским характером, падение революционной энергии во Франции, неистребимое стремление к свободе Италии? Достаточно ли рельефно изображена австрийская интрига, дробящая итальянский народ на крошечные монархии, которые образуют сеть полицейского абсолютизма Австрии?
«Да, это сделано хорошо, – говорил себе Бейль. – Все слои итальянского общества говорят своим языком, и основная мысль, что «мании почтительности не хватит даже на нынешнее столетие», лучше всего подчеркивает мое отношение к авторитетам вообще. В людях остается все меньше и меньше страха. Человек все больше верит в себя. Каждая новая группа, ломающая историю, расширяет этот круг. И так будет до тех пор, пока это расширение не охватит человека целиком. Уже теперь скептическое отношение к самодовольству власти сильно подточило ее авторитет. Люди стали насмешливы, а где есть смех, там есть жизнь и движение вперед. Недаром я писал, что подлинная комедия невозможна у французов 1836 года, когда сам король проповедует фальшивую набожность и двор с банкирами делает постное лицо, одновременно подкидывая на биржу из секретных бумаг министерства такие сведения, которые сразу повышают акции, купленные королем под чужим именем. Уже теперь не пишут: «милостью божиею»; скоро наступит время, когда будут пересматриваться и слова «волею народа».