Через какой-нибудь час Мериме убедился, что Бейль у него не был. С чувством облегчения он пошел на улицу Гамартен и в маленьком садике спросил себе пива у высокорослой красавицы госпожи Романэ.
– Был ли сегодня профессор? – спросил Мериме.
Романэ лукаво улыбнулась и сказала:
– Как всегда, ночевал у меня и ушел рано. Он с кем-то побранился здесь, кажется, с этим итальянцем Корнером.
Лингаи, преподаватель Мериме, был любовником госпожи Романэ.
«Из-за чего они могли поссориться? – думал Мериме. – Что им делить? Корнер – венецианец, бывший адъютант и друг миланского вице-короля, принца Евгения, теперь сорокалетний пьяница, промотавший огромное состояние на чужбине. Лингаи – бойкий журналист, пишущий по заказу разных министерств. В 1815 году он ловко и вовремя выпустил брошюру, восхвалявшую Бурбонов. Министр Деказ вызвал его к себе, дал ему чин политического писателя и назначил ему оклад в шесть тысяч франков. Лингаи превратился в лучшего знатока политических интриг и сплетен, в опасного многоименного журналиста. Нет никакой надобности браниться с Корнером. Корнер все равно согласился бы на все».
Эти размышления были прерваны неожиданным появлением Бейля.
– Как, вы здесь, граф Газуль? Я никуда не могу от вас скрыться.
– Кажется, вы к этому не особенно стремитесь, ведь вы хотели поехать к моей матери?
– Я там был, – сказал Бейль.
– Я вас там не видел, – ответил Мериме.
– В таком случае у вас очень плохое зрение, – сказал Бейль. – А быть может, я и в действительности там не был?
Бейль внимательно смотрел на своего собеседника. Человек в сером пиджаке, с уродливым носом, с маленькими глазами, никогда не меняющими злого выражения. Что-то холодное, злое и колючее.
«Вот человек, который сделался моим лучшим другом, – думал Бейль. – Этот Мериме, этот граф Газуль, письма которого доставляют мне столько настоящей радости, в разговоре лишен даже малейшего намека на сердечность и доброе чувство. Одно несомненно – у него огромный талант».
Мериме молча допивал пиво. Бейль, глядя на него, продолжал думать: «Отчего не поверить вместе с Бюффоном в то, что мы получаем от наших матерей некоторую неуверенности в подлинности отцовства: если мать не вызывает никаких сомнений, то это только потому, что природа обставила материнство серьезнейшими вещественными доказательствами. Но из всех мужчин, бывающих в доме, встреченных в дороге, кого можно по-настоящему назвать своим отцом? Леонор Мериме – это сплошное добродушие, большая сердечность, открытый и благородный нрав старинных времен. Госпожа Мериме – обладательница большого, чисто французского остроумия, женщина редчайшего ума. В ее сыне проявился тот же характер, лишь чрезвычайно заостренный. Он, так же как и мать, способен произнести сердечное слово не чаще одного раза в год. Эту сухость я нахожу и в его литературных опытах. Посмотрим, что даст будущее. Во всяком случае, нет ничего хуже этого союза с Лингаи, в иных отношениях очень полезного человека: прежде чем ехать куда-нибудь, всегда нужно спросить Лингаи, какие женщины пользуются влиянием в городе, какая дюжина красавиц имеет там успех и какие два толстосума ворочают делами города. На это он прекрасно сумеет ответить, но во всем остальном это какой-то водевильный суфлер, выступающий под разными именами, в разных газетах, по заказу разных министров и пишущий на разные суммы различные вещи. Сумеет ли Мериме уберечься от этого удешевления мысли и таланта? Превращение риторики в сплошную фальшь, поверхностность взглядов и полная пустота чувств, прикрытая блестящими фразами, – что может быть хуже для Мериме, если он станет писателем?!»
– Клара, вас так и тянет к этому алькову Лингаи!
– Нигде в Париже нет лучшего пива.
– Вы знаете, я с трудом привыкаю к Парижу, к его пиву, к его преподавателям риторики, к его испанским комедианткам.
– А зачем вам привыкать? – спросил Мериме. И вдруг просто посмотрел на него. – На днях я, не надеясь получить от вас книги, купил новое двухтомное издание вашего «Рима, Неаполя и Флоренции». Я не знаю человека, который бы так сумел смыть фальшивый, надоевший всем образ Италии и восстановить ее настоящие яркие краски. Нужно обладать очень свободным умом и проницательностью непростого путешественника, чтобы самому освободиться от вековой лжи и приторных ощущений, чтобы так легко и быстро завоевать пером эту землю, сто раз описанную и, однако, по-прежнему неизвестную. Зачем вам Париж? Что может дать вам эта искаженная форма, эти черепки разбитой посуды, топча которые, вы прекрасно знаете, что это остатки когда-то прекрасных вещей. Я смотрю на вас, как на конквистадора, нашедшего счастливые острова и человеческую расу, имеющую самое драгоценное – полноту и счастливое разнообразие энергии.
«Кажется, этот единственный раз в год наступил», – подумал Бейль, но не рассмеялся и не растрогался.
– Послушайте, Клара, вопрос идет не обо мне, а о вас. Если вы серьезно хотите писать, то зачем вам Лингаи?
– О, не говорите мне о Лингаи, это страшно вредный человек, но это лучший учитель мистификации.
– А вы долго еще будете мистифицировать?
– Долго, – ответил Мериме, кивнув с упрямым видом головой.
– Мне кажется, вы мистифицируете самого себя. Но чем, скажите, можно объяснить привязанность Лингаи к Романэ?
– Никакой привязанности нет, но согласитесь сами, после двухчасового писания статьи, убеждающей французов в том, что Бурбоны очаровательны, куда девать ему избыток горячей крови? Вот он и разыскивает каких-нибудь честных женщин из простонародья. Но он мал ростом и некрасив, – согласитесь сами, что при его испанском темпераменте это довольно плохие условия. Дело кончалось всегда очень просто: после третьего визита с пятисотфранковым билетом женщины обыкновенно забывали о том, что у него дурная внешность, и видели перед собою только огромный пятисотфранковый билет. Ему это надоело, он решил сразу истратить три тысячи франков и купил госпожу Романэ у ее супруга, который, получив деньги, уехал на юг и там открыл кофейню. Лингаи утром был здесь и, как говорит Романэ, поссорился к Корнером. Не могу понять, на какой почве интересы этих людей могут встретиться.
– Ну, после всего, что вы сказали, удивительно, как вы не можете этого понять. Пьяница Корнер все же изумительно красив, а госпожа Романэ, очевидно, не лишена вкуса. Нельзя же ей всю свою жизнь тратить на одного Лингаи. Корнер сейчас – опустившийся человек, он в Париже – белая ворона. Никто не понимал его широких жестов, его небережливости к деньгам. Негде было проявиться его благородству и его храбрости. Но все эти черты делают его невыразимо обаятельным. Вы посмотрите на него, ведь это типичная фигура кисти Паоло Веронезе, а железный крест и орден Почетного легиона он получил из рук самого Бонапарта. Я познакомился с ними еще в тысяча восемьсот одиннадцатом году.
– С кем – с ними? Разве вы знали Лингаи в тысяча восемьсот одиннадцатом году?
– Нет, я говорю о Корнере и о другом, о капитане венецианской гвардии – графе Видмано. Я был тогда еще очень молод. Видмано и Корнер сделались моими друзьями, несмотря на то, что у Видмана я отбил его приятельницу. Самое смешное то, что Видмано в Москве, в Кремле, обратился ко мне с просьбой сделать его сенатором Итальянского королевства. В то время меня считали фаворитом графа Дарю, моего двоюродного брата. Видмано очень обиделся, услышав мой отказ. Не мог же я объяснить ему, что маршал Дарю не только ко мне равнодушен, но даже меня не любит. Между прочим, как сейчас помню, в четыре часа вечера девятнадцатого сентября тысяча восемьсот двенадцатого года Корнер сказал: «Но чертовская драка никогда, значит, не кончится?» Эта замечательная фраза была настолько не похожа на все военное напыщенное лицемерие французов, что ее одной было достаточно для того, чтобы я подружился с Корнером. У большинства французов благоговение перед войной, демонстрация готовности зачастую соединялась с трусостью. У Корнера безумная храбрость соединялась с презрением к войне, как к беспокойству и сутолоке. Ну, вы, кажется, кончили ваше пиво? Куда мы сейчас пойдем?
Мериме обдумывал ответ, направляясь вместе с Бейлем к выходу. У самых дверей они встретились с высоким человеком, который едва не сбил неосторожным движением шляпу с головы Мериме. Он извинился. Бейль схватил его за руку:
– Какой ветер тебя принес в Париж? Я думал, что ты в провинции собираешь свои проклятые налоги.
Это был Крозе.
– Я уже неделю как в Париже, и так как ты не хочешь меня знать…
– Подожди, – сказал Бейль. Он догнал Мериме.
– Милая Клара, простите, у меня серьезные денежные дела.
– Встретимся вечером у Пасты, – сказал Мериме и махнул шляпой.
– Послушай, Крозе, – обратился Бейль, – ты богат сегодня?
– Не более, чем всегда, – ответил Крозе сухо. – Во всяком случае, на издание книг… ни копейки!
– Но ведь я, кажется, не задержал последних векселей?
– Вот поэтому я и соглашаюсь разговаривать о деньгах. А сколько тебе нужно?
– Мне нужно восемь тысяч на год. Я хочу ехать в Милан и начать там работу, которая даст мне деньги.
– Твоя работа никогда не даст тебе денег. Я считаю тебя очень умным человеком и хорошим собеседником, но ты литературный неудачник, и Монжи жалуется на то, что только десять отчаявшихся в жизни парижан могут читать твои книги.
– Однако нашелся издатель, который печатает мой роман.
– Значит, или он дурак, или тебе действительно удалось написать интересную вещь.
– Я, конечно, написал хорошую вещь, но это не мешает издателю быть дураком. Согласись сам, Крозе, что издатель должен быть всегда несколько глуповат.
– Как же называется твой роман?
– Я еще не знаю точно, я думаю назвать его «Парижской гостиной», но, вероятно, назову его именем русской девушки Зоиловой – «Арманс».
– Это что, какая-нибудь русская почтарка, в которую ты влюбился во время московского дохода?
– Нет, совсем нет. Это невеста убитого декабриста, кажется, воспитанница Строгановых.
– Ах, вот как! Ну, приходи ко мне завтра утром и поговорим обстоятельно о деньгах.
– А нельзя ли сегодня? Ты знаешь, твоя Праскэд меня недолюбливает.
– Ну, завтра она уедет покупать шляпу.
– А, значит, ты богат? Я знаю вкусы Праскэд, если она покупает шляпу, то, значит, ты стал миллионером.
Крозе улыбнулся.
– Но ведь сейчас у меня все равно нет денег.
– Ну, так разреши мне подписать вексель. Если он у тебя в кармане, то, я знаю, ты обыщешь весь Париж, но найдешь возможность вручить мне деньги.
– Хорошо, пиши! Ты надолго едешь?
– Хотел бы навсегда. Я не могу примириться с вашим Парижем и от всей души ненавижу Францию.
– Франция не хуже и не лучше других мест, везде можно найти и хорошее и плохое, надо только быть в мире с самим собой.
– Ты сегодня в педагогическом настроении. Я буду в мире с самим собой, когда снова буду в Милане.
Крозе посмотрел на него серьезно, потом достал красный бумажник, вынул шесть тысячефранковых билетов и с суровым и важным видом протянул их Бейлю, держа веером.
Бейль тоже достал из кармана потертый бумажник с надписью «ricordo»[147] – воспоминание об Анджеле Пьетрагруа, – вернее, напоминание о том, что не следует больше думать об этой миланской Юноне. Она подарила этот бумажник вместе с уверениями в нежнейших чувствах накануне того дня, когда он имел возможность убедиться в ее неверности.
– Ты, быть может, мне напишешь из Милана? – спросил Крозе.
– Обещаю, – ответил Бейль. – Но помни, что литература – это лотерея. Петрарка всю жизнь писал «Африку» и предполагал, что именно это произведение даст ему славу. В минуты отдыха он писал свои сонеты, которым не придавал никакого значения. Теперь, я уверен, найдется очень мало людей, не только читавших, но даже знающих название главной поэмы Петрарки, а маленькие сонеты дали ему всемирную известность. Итак, будем писать много. Неизвестно, что уцелеет!
– Ну, желаю тебе побольше «сонетов» и поменьше «Африки», – сказал Крозе, протягивая Бейлю широкую руку.
– Итак, случайная встреча разрешила мучительный кризис последних месяцев. Опять – «самое милостивое, что есть в природе,– его величество случай. Жизнь коротка и все-таки очень хороша. За ее пределами нет ничего, даже сожаления о ней, поэтому живем!»
«Фиакр нанят на часы. Сначала домой (рукопись уже отвезена издателю), потом в контору „Мессажер“ у Лаффита. Дилижанс отходит через час, расписание изменилось. Боги, какое счастье! Прощайте, господин Мериме! Вы не увидите меня у Пасты. Эта милая женщина – мой прекрасный друг: у нее я отдыхал с ее матерью, старой Рахилью; мы часами могли разговаривать о способах приготовления миланского ризотто. Попробуйте провести там вечер без меня. Ключ дан консьержу. Маленький баул, книги брошены в кузов желтой кареты с серебряными почтовыми трубами на дверках. Шестеро пассажиров сидят снаружи: двое с форейтором, четыре человека внутри кареты. Очень хорошо, просторно, мягкое кожаное сиденье, очевидно, недавно перебито. Открыты окна, запах цветов из палисадника смешивается с тонким и едким запахом парижской пыли. Над городом бесконечное синее небо. Солнечный день. Никто в Париже раньше недели-двух не спохватится. Полине напишу в Гренобль с дороги. Кларе напишу из Милана. Жизнь коротка, но хороша!»
Мостовая кончилась, карета беззвучно пылит по дороге, лишь изредка поскрипывая на поворотах. Бич форейтора щелкает над передней парой лошадей. Кокетливый кучер вплел в гриву цветы. Ради какого случая? В окно заглядывает рыжая голова форейтора и кричит пассажирам:
– Сегодня старший кучер Лаффита женился, по этому случаю лошадям двойная дача, цветы на гривке, а людям двойная работа.
В Марселе снаряжается бриг «Комета» и завтра на заре поднимет паруса, направляясь в Неаполь. А до того времени, чтобы не скитаться по улицам портового города, лучше всего совершить пешую прогулку к берегам тенистой Ювонны, над которой свисают зеленые деревья, перекидывая с берега на берег широкие ветви, обвитые плющом. Бейль идет по улице, где когда-то была контора Шарля Менье. Теперь здесь жилая квартира. Стойки деревянной кровати виднеются в том окне, за которым когда-то, двадцать два года тому назад, сидел двадцатидвухлетний Анри Бейль, приказчик бакалейного магазина, бывший драгунский офицер. А вот его квартира. Вероятно, уцелело то стекло, на котором Meлани Гильбер нацарапала маленьким брильянтом своего перстня их имена – «Анри» и «Мелани».
На Ювонне нисколько не изменилась песчаная отмель, где он сидел, смотря, как, смеясь и раскидывая брызги, выходит из воды купающаяся Мелани и, швыряя в него песком, просит не задерживать ее ни на минуту, так как скоро репетиция в театре. Здесь же, на этой отмели, Бейль читал Мелани письмо от деда из Гренобля:
«В то время как французская молодежь сражается в войсках Наполеона, на которого в Милане возлагают корону Итальянского королевства, ты, как негодяй и оболтус, проводишь время за конторкой бакалейной лавки, и все из-за того, что имел несчастье прижить ребенка с хорошенькой актрисой». Бейль в первый раз вспомнил о девочке, не бывшей его ребенком, о том, что он старался заменить этой девочке отца до самого отъезда Мелани и даже после того, как ее бросил этот ужасный русский помещик Басков.
Захотелось записать пришедшую в голову хорошую мысль. Бейль вынул первый попавшийся клочок бумаги, оказавшийся письмом издателя, и прочел:
«Милостивый государь, я хотел бы не меньше вас, чтобы настало, наконец, такое время, когда я действительно смог бы дать вам отчет в прибылях, ожидаемых от вашей книги „О любви“, но я начинаю думать, что такое время никогда не настанет. Не знаю, продано ли даже сорок экземпляров вашей книги, и могу выразиться о ней так же, как о священных стихах Пампиньяна: они священны, ибо никто не осмелится к ним прикоснуться. Имею честь оставаться ваш преданнейший и готовый к услугам Ф. Монжи-Старший, издатель».
Гримаса досады пробежала по лицу. Мысль, которую хотел записать, вылетела из головы. Наступила реакция на парижские впечатления. С чувством подавленности и усталости он вернулся в гостиницу. Во дворе французский и итальянский матросы, окруженные толпою подзадоривающих любопытных, наносили друг другу удары, выпустив из-под большого.пальца четыре-пять миллиметров ножа. Оба были пьяны, оглашали воздух дикими криками. Исполосованные лица и рваная одежда были покрыты кровью. Закрыв шторы, Бейль пытался заснуть еще до наступления вечера, долго ворочался, потом достал бутылку вина и стал пить. Наступило тяжелое и мрачное опьянение.
Рано утром, сидя на огромном канатном круге, Бейль наблюдал работу матросов на снастях. Бриг вздрагивал, капитан у штурвала кричал в рупор на берег матросам, чтобы поскорее погружали последние бочки. Через десять минут шлюпка была поднята на борт, якорь взят, бриг быстрым и красивым поворотом встал по ветру и, рассекая волны, разбрасывая пенистые брызги, плавно покачиваясь, вышел из порта. Ветер, горячий и в то же время ласкающий, делал какие-то чудеса с людьми и парусами. Бейль чувствовал, как горели щеки, как свежела кровь, как учащенно и весело билось сердце и грудь дышала с давно незнакомой сладостной полнотой. Жизнь на палубе и в каютах шла своим чередом. Одни были случайными гостями, другие – постоянными обитателями. Это создавало разницу во всем – и в отношении к морю, пытливом у одних, безразличном у матросов экипажа.
Разговорившись дорогой со случайными спутниками, севшими в Генуе, Бейль узнал, что бриг заходит на остров Эльбу.
Бейль был уже другим человеком: вернулась легкость и подвижность миланского гражданина, вернулась дерзость виленского беглеца и решительность молодого драгуна, попавшего в зеленую долину Минчио в разгар боя, когда каждый кустик вспыхивал и давал белый комок. Все итальянские впечатления нахлынули на него сразу. Не спрашивая о том, сколько времени пройдет до следующего судна, он решил высадиться на Эльбе. Надо видеть своими глазами ту клетку, из которой, по выражению венецианской газеты, кричавшей о «несчастии» 1815 года, «лев бежал, сломав решетку».
Наступала ночь, ветер крепчал, светила полная луна, при которой синева моря была совершенно изумительной. Воздух прозрачен и не жарок. Остроносый бриг разрезал волну, из-под кормы бежала светящаяся пена. Бесконечно длинный лунный столб в воде был похож на серебряный костер, справа и слева от него – черно-синие полосы; с каждым часом одна из этих полос увеличивалась. Бейль дремал, сидя на палубе, прислонившись к мачте в носовой части корабля. В позе дремлющего человека застала его утренняя заря. Он пошел в камбуз, умылся, поговорил с матросами, выпил стакан красного вина, купленный в каюте у корабельного буфетчика, разливавшего вино из бочонка и торговавшего хлебом и маленькими рыбками. Солнце было еще невысоко, когда островная полоса стала видна от края до края, загородив часть горизонта. Бриг круто огибал мыс. Бейль смотрел вниз с борта. Прозрачные с красными крыльями моллюски, игравшие всеми цветами радуги, и огромные медузы населяли верхние слои воды; плавучие водоросли около мыса делали ее густой. За поворотом открылся вид на маленький островок Скорьетто и цитадель на высоком каменистом холме Порто-Феррайо. Корабль стал на рейде Порто-Феррайо. На вершине крутого холма появился белый дымок, и миг спустя донесся гулкий пушечный выстрел. Бриг убирал паруса. Через полтора часа Бейль был на берегу.
4 мая 1814 года простая лодка в том же самом Рио-Феррайо выехала навстречу военному кораблю и приняла на борт короля острова Эльбы, отрекшегося императора Франции Наполеона.
«Это будет остров отдохновения, – сказал Бонапарт. – Я буду жить как „мировой судья“ Бонапарт после смерти Наполеона».
Таким образом древняя Эталия-Ильва – пустынный остров соляных варниц и железных рудников эпохи римского владычества – превратилась в камеру «мирового судьи» Бонапарта. Маленькая подпрефектура средиземноморского департамента сделалась самостоятельным государством. Но «мировой судья» не провел и четверти часа после высадки в отведенном ему доме. Он оделся в старенький костюм для верховой езды и, не отдыхая с дороги, верхом пустился по острову. Огибая рейд, он увидел долину Сан-Мартино с ее яркою зеленью, виноградниками и склонами гор, усаженными серой оливковой порослью. Указьтая на самый маленький из домов, он отдал распоряжение, чтобы его приспособили для постоянного местопребывания короля. Потом поехал осматривать заколы и солеварни, рудники, виноградники и в первую неделю изъездил вдоль и поперек весь остров.
«Мировой судья» не думал описывать европейские события, участником и инициатором которых он был. Английский комиссар с удивлением отмечал его горячую деятельность как хозяина и администратора, любопытство ко всем работам, которые Бонапарт поручал младшему садовнику или дворцовому сторожу. Неутомимая и кипучая энергия проявлялась во всем: в начатых постройках, в переоборудовании порта, в военных упражнениях с отрядами корсиканских стрелков, гвардейских канониров и моряков, с батальоном старой гвардии и эскадроном польских улан. Вся армия Бонапарта не превышала тысячи шестисот человек.
Бейль сговорился с крестьянином и поехал, не останавливаясь в Порто-Феррайо, до Сан-Мартина. Воспоминания нахлынули на него с невероятной силой. Всего шесть лет тому назад этот «мировой судья» после новой попытки хищнически наброситься на Европу, использовав ненависть к Бурбонам, умер на другом маленьком острове. И как, должно быть, горька была эта смерть! Бейль вспоминал, что под конец пребывания на Эльбе Наполеону не хватало денег. Тайком привезенные золотые мешки, бывшие результатом бережливости в личных расходах Бонапарта, быстро таяли. Суммы, обещанные ему союзниками, не высылались. А кроме того, целый ряд личных потрясений склонил Наполеона пойти на авантюру. «Вот в этом месте, – думал Бейль, глядя на почтовую контору, – перехватывались письма из Вены. Вопреки договору, мальчика-сына не пустили на Эльбу: Меттерних и Александр думали, что там он будет „слишком уж наследным принцем“, его оставили в Вене, чтобы сделать епископом; а в лучшем случае просто „королевским принцем“. По этой дороге нетерпеливый „мировой судья“ выехал навстречу английскому комиссару, везшему почту. Просмотрел портфель, швырнул его на землю и сказал с дрожью в голосе: „Моя жена не пишет мне вот уже который месяц. У меня отняли сына, как у дикарей берут царьков в заложники и таскают за собой для украшения свиты победителя. И это новая Европа!“ Император Франц выдумал в Вене способ борьбы, продиктованный тончайшей иезуитской догадкой, изобретательностью палача. Он не сказал Марии Луизе, женщине слабой и легкомысленной, что она никогда не увидит мужа. Он давал ей обнадеживающие обещания и истощал небольшой запас воли, имевшийся у этой незначительной, но вовсе не плохой женщине. Ее окружали заботами, как ватой, не настолько, чтобы она задохнулась, но вполне достаточно, чтобы отвыкнуть от свежего воздуха. В расслабляющей оранжерейной температуре венского двора она была поручена уходу молодого садовника, каким явился приставленный к ней камергер Нейперг. Император вызвал его и объяснил ему его сложные обязанности. Со слезами на глазах Франц говорил, что злоба европейских монархов принуждает его не пускать любимую дочь на Эльбу, что он в достаточной степени поплатился за нечестивый союз своей дочери с корсиканским бандитом, но что, конечно, Мария Луиза, названная теперь герцогиней Пармской, не перестает быть его любимой дочкой. Значит, надо ее спасти. „От вашего искусства и таланта, – сказал Франц, – зависит спокойствие молодой женщины. Вы обязаны помочь ей забыть Францию и короля Эльбы. Вам поручается выполнять все ее прихоти и не терять времени в догадках об ее желаниях, которые ей самой трудно будет высказать. Одним словом, вы будете заходить так далеко, как это позволят обстоятельства и место вашей беседы. Вы сами понимаете, что политические поручения не входят в ваши обязанности“.
После такой инструкции Мария Луиза перестала писать. Очень скоро. Сначала она плакала от необходимости скрывать происшедшее от мужа, а потом не писала для того, чтобы без больших колебаний повторять происшедшее. Бонапарт приходил в бешенство. Ему было тогда всего сорок пять лет. И вот в феврале такой же аудитор Государственного совета, каким был Анри Бейль, Флери де Шабулон по этой же самой дороге и, как оказывается из разговоров с крестьянином, в этой же самой тележке ехал в Сан-Мартино. Он рассказал Наполеону о двух заговорах в Париже и о состоянии Франции. Бонапарт решил, что минута благоприятная, что ненависть к Бурбонам достигла точки кипения и что от него зависит произвести взрыв, внушив прокламациями войскам и крестьянству, что интересы Франции и Бонапарта одинаковы. Лицо Бонапарта было совершенно непроницаемо, когда он протягивал руку аудитору, расставаясь с ним. Но через несколько дней, 26 февраля 1815 года, в 8 часов вечера, тысяча сто человек сели на корабли. Парусники выстроились в линию, в голове которой шел бриг «Энконстан»; маленькие суда вышли раньше и развезли по всему побережью Франции прокламации Наполеона. Ночью флотилия Бонапарта проскользнула без огней мимо английских сторожевых судов. Первого марта, в полдень, были брошены якоря в бухте Жуан, и почти мгновенно по дороге из Канн в Антибы возник бивуак в оливковой роще. Была начата головоломная операция: поход по бездорожью, мимо католического, бурбонского Прованса, прямо по альпийским тропинкам на Гренобль. Опасные места были пройдены раньше, чем с юга успели дать депешу в Париж. Целая армия не могла сыскать следов хищника, идущего по дорогам Франции. Самым опасным моментом была первая встреча с войсками. Корсиканские стрелки-офицеры требовали быстрого налета на авангарды. Бонапарт выступил навстречу посланным против него частям с небольшим отрядом старых солдат, державших ружья дулом вниз. Он подошел к ротам парижских солдат, целившихся в него, и услышал голос капитана 5-го линейного полка Рандона: «Вот он сам! Пли!..»
Ружья дрожали, выстрела не последовало. Бонапарт безоружный шел впереди отряда. Галстук развевался на плече, ворот был расстегнут, и волосатая грудь была подставлена ветру. Испытание оказалось слишком сильным. Неудача французского командования сразу дала себя знать. Вступление в город Гренобль…
«Ах, Гренобль! – думал Бейль. – В истории этого города есть занимательные страницы. Там отвратительные буржуа и очень интересные крестьянские типы. Вдруг в семье какого-нибудь деревенского плотника появится юноша с глазами гордеца и героя, с бешеной энергией, с огромной волей. Откуда это возникает? И через сколько лет это сказывается? В семьсот тринадцатом году все окрестности нынешнего Гренобля были заселены арабами, а позже итальянцами. Пятнадцатый и шестнадцатый века – эпоха гражданских войн – дали изумительные характеры, не встречающиеся на севере Франции. Иногда при столкновении каких-нибудь будничных событий вдруг вспыхивают какие-то древние свойства человека и преображают его».
– Мы приехали, синьор, – сказал крестьянин. – Можете остановиться у меня.
Стояли хорошие августовские дни. Бейль с любопытством объезжал тропинки, восходил на Монте-Капона, осматривал оттуда оба залива, и Порто-Феррайо и Порто-Лонгоне, вглядывался в синие очертания мыса на континенте с крепостью Пьомбино, шпоря лошадку, перебирался через ручей Сан-Мартино в долине св. Иоанна, наполненный водою августовских дождей; затем отдыхал обычно около пресноводного источника Аква-Бона. От воспоминаний о Наполеоне Бейль быстро перешел к критике героя.
Вторичная попытка Наполеона стать у власти казалась ему теперь ясным и логическим выводом из имевшихся предпосылок. Буржуазия ненавидела Бурбонов; крестьяне, получившие дворянские земли, опасались возврата старых помещиков. Дворянская метла уничтожала всех носителей идей новой Франции, всех, кто стремился найти недворянский выход из того тупика, перед которым стояла Франция.
В этом откате назад сам Людовик XVIII видел опасность, но сделать ничего не мог. Гнилой, разлагающийся при жизни, он физически превратился в труп гораздо раньше, чем прекратилась деятельность сердца и жизненных центров.
За ним на гребне реакционной волны показался Карл X. Черты рисунка последующих событий были ясны уже к 1 марта 1815 года. Операция с Бонапартом не удалась. Буржуазия хотела в спокойных условиях эксплуатировать трудящуюся Францию, а Бонапарт преподнес ей заново призрак военно-бюрократической монархии. Из этого, конечно, ничего не могло выйти. Проверяя себя и свои впечатления, Бейль думал о том, что он был тысячу раз прав, не веря в эти «Сто дней». Тогда это были еще сообщения в итальянских газетах о первых днях Наполеона в Париже. Бейль спокойно ел мороженое в кафе Флориана на площади св. Марка в Венеции и был больше занят разгоном голубей, слетающихся на крошки, опрокидывающих блюдца на белой скатерти, чем сообщением из Франции.
Через неделю Бейль, живя на Эльбе, перестал думать о Наполеоне. От пресной воды Аква-Бона он постепенно переходил на восточный берег острова, к холмам Монте-Серрато, где выделывались лучшие вина Италии. Все вопросы старого бонапартиста получили неожиданное разрешение в Монте-Серрато: вместе с легкими винными парами испарились мысли о житейском крушении военного комиссара Бейля.
«Однако это довольно далеко от Милана», – думал Бейль, чувствуя, что ему надоела Эльба. Впереди – снова Италия. Бейль хорошо знал, что увидит те же дома, те же площади, залитые солнцем, те же триумфальные арки и колонны и тотчас же будет охвачен смертельной тоской при мысли, что не увидит тех же людей. Бейль испытывал чувство настоящей, реальной смерти. Он понимал, до какой степени итальянским является представление о чистилище. Все образы Данте заимствованы из реального повседневного мира Италии. Чистилище и ад пережиты равеннским изгнанником совершенно реально при жизни, которая жестокостью превосходит фантазию Данте, и только картины лучистого, многокружного рая были тончайшей игрой воображения умирающего человека. Холодный ум француза теперь не выдерживал борьбы со страстными чувствами. Бейль боялся Рима, боялся Неаполя, боялся Флоренции, а Милан казался ему невозвратимой картиной прошлого счастья.
Сейчас в Париже печатается «Арманс». Удалось ли ему изобразить картину умирания дворянской Франции? Поймет ли кто-нибудь характер Октава Маливер? Не покажется ли французам оскорбительным превосходство русской девушки, проявившей столько твердости характера и столько настоящей сердечности, сколько в целое столетие французские женщины не сумели накопить в своих сердцах? Самоубийство Октава – это логический вывод из того положения, в котором находится «блестящее» сословие Франции. Герцогиня Брольи, улавливающая «мятежные души», – двойник Софи Свечиной, этой воспитанницы иезуита де Местра, яростной иезуитки, проповедовавшей ненависть к памяти Байрона, которого она совершенно искренне считала одним из страшнейших проявлений сатанизма на земле. Какой ужасный мистический угар шел из ее салона! Теперь, конечно, Арманс, эта милая молодая женщина, неудавшаяся невеста красивого русского офицера, уже в каком-нибудь католическом монастыре. Бейль думал о том, как будет принят его роман – первая попытка сорокачетырехлетнего человека написать произведение в духе «belles lettres»,[148] как теперь принято выражаться, после того как господин Стендаль писал исключительно путевые очерки и страницы музыкальной критики. В конце концов Франция не ограничивается тем кругом людей, которые гниют на корню, обреченные на умирание. Франция похожа сейчас на огромную лабораторию, где кипят и вывариваются новые силы. Если родилась буржуазия, сбивающая с позиций французское дворянство и несущая голое стремление к наживе вместо старых идей, создавших культуру, то одновременно с этим давление буржуазии испытывает и вся небогатая Франция. Надо будет произвести исследование характеров этого слоя.