bannerbannerbanner
полная версияСердце бройлера

Виорэль Михайлович Ломов
Сердце бройлера

Полная версия

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

Михаил Лермонтов

***

Место действия – город Нежинск и поселок Лазурный на реке Неже, Коктебель в Крыму, Сельцо под Брянском – места, приятные сердцу и приятные уму, где хочется жить и хочется умирать. Места, удаленные от Москвы дальше, чем Москва удалена от них.

Время – наше и чуть раньше, то есть настоящее и прошедшее.

Персонажи:

Аглая Владиславовна – учительница русского языка и литературы;

Нина Васильевна Гурьянова – жена художника Гурьянова, слабая, но во всех смыслах достойная женщина;

Алексей Гурьянов – поэт;

Анна Петровна Суэтина – женщина, всю жизнь прошагавшая в сапогах;

Анна Ивановна Анненкова – женщина, съедаемая «ужасной» тайной;

Настя Анненкова – ее дочь;

Григорий Федорович Толоконников – заведующий кафедрой, «шеф»;

Николай Федорович Гурьянов – плодовитый художник-портретист, «скорочлен» Союза художников;

Евгений Суэтин – друг Алексея Гурьянова;

Анатолий Дерюгин – владелец «Трех товарищей»;

Зинаида Дерюгина – его жена, маляр;

Фрол Ильич Гремибасов – знаменитый оперный певец;

Иван Гора – директор птицефабрики, друг Гремибасова;

Павел Тихонович Аверьянов – начштаба в брянских лесах;

Соня Бельская – буфетчица;

Ира – она же Ирочка, Ирен-Кармен;

Сергей Суэтин – талантливый математик;

Семен Борисов – большой любитель маленьких девочек;

Катя Бельская – буфетчица, дочь буфетчицы Сони Бельской;

Селиверстов – малахольный натуропат;

Оксана Пятак – чертежница, готовая на всё;

Глафира – «соломенная» вдова с немыслимой грудью;

Яна – попутчица, 14 лет;

Артур Петрович Никольский – профессор, похожий на грузина;

Нина – раздатчица столовой, центрфорвард «Милана»;

а также – преподаватели и сотрудники Нежинского СХИ, конструкторы и технологи завода «Нежмаш», орденоносный коллектив птицефабрики имени Мартина Лютера Кинга, хористы и хористки народного хора, цыгане, родня на Брянщине, граждане с улицы Лассаля, Живчик в «Сезаме», фигуры с центрального рынка и центрального кладбища, подонки в подъезде, трехлапый пес Джон Сильвер (он же Дружок), генерал Хлудов, Филдинг на столе, женщина с белым букетом роз и светло-серая лошадь из сна.

Где-то вдали то ли поезд, то ли электричка…

И над всем этим – «ис-кюй-ство» и «Черный квадрат» в стороне.

Примечание

Из приведенного выше сложнее всего изобразить время, так как стоит присвоить ему статут настоящего, оно тут же превращается в прошедшее.

Очень сложно изобразить также правду, ибо у каждого из персонажей своя правда, а две правды, соединенные воедино, могут дать одну только ложь.

Акт 1. Две Анны (1961—1962 гг.)

1. Визит «литераторши»

– Я всегда благоговела перед Лермонтовым. Сколько собрала о нем всего! Редчайшие материалы! – у Аглаи Владиславовны блестели глаза и звенел голос. Она была сильно взволнована собственной речью.

Нина Васильевна Гурьянова молча слушала ее. Поначалу она не разделяла энтузиазма «литераторши» по поводу того, что Лермонтов – это всё, что есть в русской литературе (ей гораздо больше нравился Стефан Цвейг), но когда Аглая Владиславовна забралась в заоблачные выси литературной классики, у Нины Васильевны закружилась голова и она согласилась с этим. Стала бы Аглая Владиславовна так волноваться, будь оно по-другому?! Все-таки знает человек, о чем говорит. Это ее предмет. В конце концов, она пришла к ней не для того, чтобы битый час говорить о Лермонтове, а похвалить сочинение Лешеньки на вольную тему, которому тот дал название «Лермонтов и его демонизм». Самой Нине Васильевне, разумеется, было бы легче справиться с названием «Лермонтов и Кавказ», но говорят же, что дети идут дальше родителей. Видно, хорошо написал, раз взволновал так учительницу.

– А Николай Федорович скоро придет? – спросила Аглая Владиславовна, заметив на этажерке портрет красивого мужчины. Не иначе автопортрет, подумала она, невольно залюбовавшись им.

– Право, не знаю, – ответила Нина Васильевна. – Он так занят.

– Да-да, слышала, выставку очередную организовал?

– Организовал, – сухо ответила Нина Васильевна.

Аглая Владиславовна открыла было рот, чтобы спросить еще о чем-то, но Нина Васильевна извинилась и вышла из комнаты. Когда она вернулась, то увидела мечтательный взгляд учительницы, обращенный в окно. У нее, видно, только о Лермонтове и болит голова, подумала Гурьянова. Однако, какая гордая посадка головы! В «литераторше» чувствовалась «порода».

– Сочинение на пять с плюсом! Да еще собственное стихотворение: «С радостью и грустью ждем приход весны, а она промчится, словно всплеск волны, белою сиренью всё посеребрит и, как в море чайка, снова улетит». Чувствуете теплую грусть? Подражательно, конечно, демонизма нет, но есть чувство.

– Это у него от отца, – вырвалось у Нины Васильевны.

Аглая Владиславовна посмотрела на автопортрет Гурьянова. О похождениях художника говорили даже девочки в туалете, но учительница никак не предполагала, что Нина Васильевна вдруг сама заикнется о них. Ей стало немного жаль эту славную, но простоватую женщину.

– Я, Нина Васильевна, очень благодарна Ираклию Андронникову за цикл передач о Лермонтове. Жаль только, в его красноречии Лермонтов теряется, как парус в тумане. Правда, красиво: «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом!..»

– Вы, наверное, многое знаете наизусть?

– Многое? Я все знаю наизусть.

Нина Васильевна пересилила минутное раздражение оттого, что у нее вырвалась эта фраза о муже, и она спросила:

– Неужели все? А как вы увлеклись им? Я имею в виду Лермонтова.

– Лермонтов ворвался в мою душу, когда мне было три года. Я очень хорошо помню тот день, – у Аглаи Владиславовны мечтательно заблестели глаза. (Ну, теперь надолго, подумала Гурьянова). – Папа позвал меня. Положил мне на плечи свои руки, поправил бантик, вот здесь… Поцеловал в лоб, а потом усадил к себе на колени и взял в руки «взрослую» книгу. Развернул ее, там был портрет… Мои глазенки, которые ничего еще не видели в жизни, уперлись в глаза, которые, казалось, видели в жизни уже всё. Мне почудились в них слезы. Я испугалась, что слезы хлынут и размоют портрет. И в то же время я была почему-то уверена (это в три-то года!), что слезы никогда не хлынут из этих глаз. Глаза, как плотина, удерживали непонятную мне грозную стихию. Эти глаза всю жизнь преследуют меня. Мне кажется порой, что я их еще раньше видела…

– Когда? – Нину Васильевну неприятно задели подробности, которых не было в ее жизни.

– Тогда. В девятнадцатом столетии…

Нина Васильевна почувствовала себя неловко.

– Хотя в три года и Лермонтов плакал на коленях у матери от жалостной песни. Надо быть великой матерью, чтобы иметь такого сына… Папа стал глухим голосом нараспев читать: «Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана; утром в путь она умчалась рано, по лазури весело играя…»

Нина Васильевна подлила гостье чаю. Она смущенно молчала, словно учительница приоткрыла ей свою душу больше, чем того требовали приличия. Но надо отдать должное Аглае Владиславовне, у нее это получилось очень естественно, без надрыва. Если бы я стала рассказывать первому встречному о себе, у меня получилось бы это со слезами и с желчью, подумала Гурьянова.

Аглая Владиславовна, почувствовав настроение Нины Васильевны, спросила:

– Вас ничто не смущает в моем рассказе?.. Я представила себя золотой тучкой на груди у папы-великана, прижалась к отцу и, хорошо помню, взволнованно, по-детски взволнованно, как-то нарочито судорожно, вздохнула. Папа посмотрел на меня, улыбнулся. Я не видела его лица, а улыбку почувствовала. Она как-то согрела мне голову. Вот тут… «Но остался след в морщине старого утеса, – продолжал читать папа. – Одиноко он стоит, задумался глубоко, и тихонько плачет он в пустыне…»

Нина Васильевна внимательно слушала учительницу. Она отвлеклась от собственных мыслей.

– Леша так похож на вас, Нина Васильевна. Николай Федорович немного другой, – Аглая Владиславовна кивнула на портрет. Истинный красавец, подумала она. Интересно, в жизни он такой же?

Нине Васильевне стало страшно тоскливо. Она с ужасом поняла, что с нею творится неладное. Только бы сдержать себя, стиснула она зубы.

– У меня из глаз брызнули слезы, – продолжала Аглая Владиславовна. – Я долго не могла успокоиться. «Что? Что с тобой?» – обеспокоенно спрашивал меня папа, хотя я знала, что он понимает, в чем дело. После слов «одиноко он стоит…» я вдруг представила, как вдаль по лужицам (мне так представлялась тогда лазурь) бежит тучка Глаша (это я) в нарядном платьице, оглядывается, машет ручкой, а ей вслед смотрит старый папа (утес) и плачет. И вот расстояние между ними стало таким большим, что они перестали видеть друг друга (пустыня), и теперь никогда больше не увидятся, никогда, никогда… И лужицы исчезли. И радостный свет померк. Я это видела всё, но, конечно же, не могла передать папе словами. «Что случилось? – зашла в комнату мама. – Почему ребенок плачет?..» А что было дальше, я не помню. Воспоминания померкли, растаяли, как свет, как лужицы.

– Он, наверное, больше никогда не читал вам это стихотворение? – Нина Васильевна справилась с приступом тоски, но в душе разлилась горечь, как из желчного пузыря.

– Напротив. Я много раз просила папу прочитать о тучке и утесе, и каждый раз плакала навзрыд. Папа однажды рассердился и сказал, что не будет больше читать мне это стихотворение, если я буду такой ревой. Я перестала приставать к нему и попыталась прочитать сама. Не помню уже, как я пыталась читать, но как-то пыталась. И когда за буквами научилась видеть слова, когда из букв, как из кубиков, я сложила картину, так поразившую мое воображение, я была немного разочарована. Картина и получилась, и не получилась. Не хватало папиного голоса. Я рассматривала ее и ревела в своей кроватке, пока не уснула. Это мои, наверное, самые яркие воспоминания в жизни. О начале ее. А уже ближе к дням сегодняшним… Когда папу хоронили, эта картина со старым утесом и убегающей вдаль беззаботной тучкой вдруг так ярко вспыхнула в моей памяти, что, помню, стало больно глазам и я зажмурилась. Вот такие моменты запомнились мне в моей жизни… Они меня и подвигли на учительство, литературу и Лермонтова…

 

Учительница замолчала, вновь мечтательно уставившись в окно. Гурьянова с трудом нашла подходящий вопрос:

– Вам, наверное, непросто… с нашими оболтусами?

– Что вы! Какие же они оболтусы? Они все талантливы. Леша вон в прошлом году одним порывом написал пять стихотворений. Правда, милые?

Нина Васильевна впервые услышала о том, что сын пишет стихи, но она кивнула головой:

– Да-да.

– В них есть даже мысли. И, как ни странно, чувственность.

Нине Васильевне стало очень жаль себя, и у нее вырвалось:

– Простите меня за откровенность… у меня, Аглая Владиславовна, совсем не сложилась личная жизнь. Из-за этого я многого, наверное, не смогла разглядеть в собственном сыне… Того, что разглядели вы. Спасибо вам! – Нина Васильевна часто заморгала глазами.

– Да что вы, голубушка, что вы? У меня же это профессионально, успокойтесь! Думаете, у меня сложилась жизнь? У кого она сложилась, хотела бы я знать? Для этого надо иметь ярко выраженное «хищное начало», чего там – коготок показать, зубки оскалить, глазиком сверкнуть. У меня этого, как видите, тоже нет…

– А ваши родители? – Гурьянова вытерла краем фартука глаза. Нина Васильевна разумела – у них-то хоть сложилась жизнь?

– Не будем больше о них. Не поверите: ученики и творчество Лермонтова дают мне все, чтобы быть счастливой в жизни. Мне кажется порой, что я наблюдаю долину жизни откуда-то сверху его глазами… Я уже семь раз в свой отпуск возила ребят в Ленинград, Тарханы, Тамань, Пятигорск… А как написал о нем Паустовский!

Послышались быстрые шаги, дверь со стуком открылась. Заскочил Леша, бросил под стол портфель, поздоровался с учительницей. Та улыбнулась:

– Мы с тобой, Леша, сегодня раз двадцать виделись, если не больше.

– Нет, двадцать не виделись. Раз восемнадцать.

Женщины рассмеялись. Нина Васильевна засуетилась с ужином, а Аглая Владиславовна сказала: «Ой, что же это я так засиделась?» – и стала прощаться. Заметив вопрошающий взгляд Алексея, обращенный на мать, она сказала:

– Вот, Леша, хвалила тебя маме. За глаза. Теперь могу повторить и в глаза: молодец, но не зазнавайся.

– Аглая Владиславовна, показать стихи?

– Покажи.

Леша вытащил из-под учебников тетрадочку с портретом Пушкина на обложке. Учительница улыбнулась, полистала тетрадку, прочитала несколько стихотворений. Задумалась. Сказала:

– Что ж, Леша, пиши. У тебя должно получиться. У тебя рифмы – кони, а мысли – вожжи; вот и погоняй рифмы мыслями, не наоборот. У редких поэтов, правда, наоборот, но ты другой. Впрочем, учись.

– Что, и физике с химией учиться?

Аглая Владиславовна рассмеялась.

– Какой лентяй! Будет странно, если ты станешь поэтом.

– Почему странно?

– Да потому что лентяй ты. Лень – мать всех пороков, а отец ее – разум. Лермонтов в твои годы уже написал «…хоть наша жизнь минута сновиденья, хоть наша смерть струны порванной звон…» Так вот. Таких недетских строк мало во всей поэзии.

– Будут! – грозно заверил Леша.

Женщины рассмеялись и распрощались с легкой душой.

– Вы заходите, обязательно заходите еще! – неожиданно сказала Нина Васильевна в дверях. – Вы мне свет в душу внесли!

2. Пошла на Втэк, получила втык

Не правда ли, Новый год напоминает вокзал? Провожают, встречают, а все остается на месте? Как и положено, проводы шестьдесят первого года и встреча шестьдесят второго сошлись в полночь тридцать первого декабря. Кем положено – не важно, когда на столе положено много такого вкусненького, от чего слюнки текут.

Новый год Анна Петровна Суэтина встретила у Анны Ивановны Анненковой. У той был телевизор, который за отсутствием Деда Мороза и полноценной семьи вполне мог отвлечь на пару-другую часов от жизни, в которой нет семьи, деда Мороза и телевизора. Был еще и холодильник, чудо человеческого гения. Двенадцатилетняя Настя сразу после боя курантов положила голову на стол, и Анна Ивановна отвела ее в спальню, а пятнадцатилетний Женя где-то в час пришел со своих гулянок (выпивший, взяла на заметку Анна Петровна), поздравил женщин, взял ключ у матери и ушел домой. Дамы остались одни. Стол славный – праздник славный. Когда Толстой писал, что все смешалось в доме Облонских, он, конечно же, имел в виду запахи. Запах мандаринов со стола и запах курицы из духовки могут смешать даже мысли. Шампанское пили, смотрели телевизор. Отрывки из фильмов. В старых фильмах такие чистые голоса!

Они пригрелись на диване, и у обеих глаза были на мокром месте. Удивительная вещь: жизнь сушит и выкручивает, а влаги в организме все больше и больше! Отрывки были из комедий или про любовь, и обе подумали, что и в сорок, и в сорок пять (Анна Петровна Суэтина была старше Анны Ивановны Анненковой на пять лет) остро чувствуешь аромат чистой любви. Разница лишь в том, что молодой влюбленный выглядит трогательно, а старик смешно. (Почему они себя считали старыми?) Двойное наказание, думала Анна Петровна, не по-армейски: и любовь беспредметна, и сам смешон. Не верится, что по земле Счастье ходит… Под окнами раздались шаги, крики. Расходились граждане из гостей по домам. Каждый нес свое счастье и был счастлив им. Передачи кончились. Сударыни посидели еще, попили чайку и с легкой грустью легко распрощались. Обе устали от отдыха и друг от друга. С годами сильно привязываешься к своему одиночеству. Больше, чем принято думать.

Отдых у Анны Петровны приходился на воскресенье или на праздник и заключался в том, что, проснувшись, она настраивала себя на него так: «Сейчас позавтракаю и… отдыхать! Никуда не идти. Обрабатывать статистику или проверять контрольные. Сразу трех зайцев убью: отдохну, радио послушаю и дело сделаю. Покой, полная изоляция, никакого общения с коллегами».

Анна Петровна пришла домой в четвертом часу. Час, как бы это поэтичнее сказать, накинул синюю шинель со снеговым подбоем… Безнадежно пустой был час. Голова шумела, как холодильный агрегат у Анны Ивановны. Анна Петровна потихоньку зашла в дом, не зажигая свет, разделась и легла. Ей было светло и тревожно, во рту горечь со сладостью, а на сердце печаль. Анна Петровна чувствовала себя, как забытый всеми томик русской лирики девятнадцатого столетия. Передачи кончились, зрители и актеры спят. Анна Петровна вспомнила вдруг, как она в юности любила театр, как трепетала перед ним, причудливым творением людей, в котором можно десять тысяч секунд спектакля превратить в праздничный салют из десяти тысяч восторженных мыслей, чувств, цветов и слез. Где совершенно нет никакой статистики, уводящей своими округлениями и средними величинами от истины. Округленная средняя величина – завкафедрой Толоконников, «шеф»… Ах, как давно не была я в театре, подумала она. Впрочем, какой театр, когда нет ни туфель, ни платья? А Мольера можно и самой почитать. Так и провалилась в сон Анна Петровна с мыслями о театре, Мольере и отсутствующих туфлях и платье…

Новый год встречают обычно для радости, но обычно он несет новые огорчения. День Новый год прибавляет, а вот денег нет. Когда ползарплаты улетает к теткам в Белую Калитву, да еще в этот Брянск, невольно ужимаешь себя вчетверо.

«Двойное наказание, – вновь подумала, проснувшись, Анна Петровна, – не по-армейски как-то: и любовь беспредметна, и сам смешон. Ну, да не всегда же так?! Не для меня ее, видно, чары и сомнения, не для меня. Всё в безвозвратном прошлом. Хотя и в прошлом этом святой и нежной любви не было у меня, не было… Впрочем, была. Чистая, возвышенная любовь… К подлецу и пьянице. И вот результат: не верю, что по земле Счастье ходит».

Под окнами опять раздались шаги, крики. То расходились по домам граждане. И каждый нес свое счастье и был счастлив им. Анна Петровна даже встряхнула головой. Словно и не ложилась, а это продолжается вчерашний кошмар ее жизни. Женечка спит, спи-спи, мой хороший. Она укрыла вылезшую из-под одеяла ногу сына.

***

От первого дня наступившего шестьдесят второго года, в котором Анна Петровна только-только проснулась, поднялась с кровати и уже досадует на то, что столько часов прекрасного утреннего времени пропали зазря, поднимемся на минутку и мы к недосягаемым высотам начала всякой жизни. С высоты своего таинственного появления на этот свет человек долго спускается в долину людской глупости, бредет по ней всю жизнь, а перед старостью, когда сил осталось только-только дотащиться до нее, пытается преодолеть маленький холмик здравого смысла, который он почему-то считает высшей (может, потому что своей?) точкой мудрости.

Итак, шестьдесят второй. Что так люди придают столько внимания пустякам? Прошел год – и из-за этого терять еще один день? Поскольку после бессонной ночи весь этот день будешь разбита, как старая кляча. Так и вышло. Вечером свалилась в постель, не дождавшись, когда Женя вернется с елки.

Покатил и этот год.

Анна Петровна чувствовала себя отвратительно. В последнее время она сильно нервничала. Грипп любит нервных. Вот и оседлал он ее в первую же неделю нового года. Ноги налились свинцом, заложило нос, ангина и прочие прелести. Неудивительно – после восьми часов занятий на «свежем» воздухе, из которых два часа ушли на бонитировку Верхогляда. Два часа на пронизывающем ветру жеребец бесился, вырывался, лягал и вдобавок скалил зубы, как доцент Крылов. Студенты от учебного процесса попрятались в автобусе, оставив с ней старосту группы и отличника Рогова. Молодец, Рогов, правильно: свислый круп, телячьи запястья… Что, Рогов, холодно? А холка как тебе? Дружки-то попрятались? Удастся ли им так же удачно спрятаться от жизни?

Везет же ей с этими выездами в учхоз да племхоз! Как выезд, так отвратительная погода: или ливень с непролазной грязью, или мороз с пронизывающим ветром. Сколько раз уже прохватывало на сквозняке. Горло вечно обложит, голова болит, температура. А надо занятия вести, рассказывать что-то, разъяснять этим бестолочам.

Завтра на собрании должна решиться ее судьба. Господь послал ей, похоже, последнее испытание, но она принимает его! Она победит, она должна победить, иначе весь божий промысел лишается смысла, чего просто не может быть.

Анна Петровна болела очень часто. Она всю жизнь вела дневники, как Лев Толстой, и, как Лев Толстой, записывала туда не только мысли, но и справки о своем здоровье. Когда потом, в 77 лет, она перелистала всю гору своих записей, она поразилась, что проболела всю жизнь (в том числе и весь шестьдесят второй год), и поняла, почему болела. Когда болеешь, меньше думаешь о будущей жизни, больше вспоминаешь о прошлой. А может, болеешь, оттого что думаешь только о прошлом, в котором одни болезни?

Целеустремленности Анны Петровны можно было позавидовать. Цели у нее были дальние, по ту сторону горизонта, от них шел тонкий особый аромат, и она летела к ним, как пчела. Когда цели не видимы, их видимо-невидимо. И вообще жизнь – увлекательная штука, любила говорить она. Увлечешься целью – увлечешься и жизнью.

Многие мужчины душу бы отдали, да и все остальное, за эдакую цельность натуры. С нею – не хочешь, станешь маршалом авиации.

Хотя Анна Петровна, по меркам того ученого мира, в котором оказалась, достигла далеко не всех «известных степеней». Характер не позволил. Но обо всем по порядку.

Ранний детский труд, который позже заклеймят, как крайне вредоносный, закалил Анну на всю жизнь.

Разумеется, очень сильный след оставила в ее характере атмосфера, царившая в семье. Мама происходила из семьи и не бывших хозяев жизни, и не сегодняшних ее хозяев, ни тогда, ни сейчас не распоряжающихся своей или чьей-то жизнью. То есть той узкой прослойки граждан, которые были равноудалены и от господ, и от холопов. В роду их были учителя и священники, один географ-путешественник, а замуж она пошла без родительского благословения, что тогда не могло не говорить о чрезвычайной силе характера. Мама музицировала и пела. Отец у Анны был военный человек, а значит, приверженец точности во времени и порядка в пространстве. Место свое в строю знал и этого же требовал от подчиненных. Словом, педант. Так вот, атмосфера в доме Суэтиных была всегда ясной, прозрачной, геометрически правильной, наполненной приятными хлопотами и заботой друг о друге и не лишенная некоторого изящества. Разумеется, Анна подспудно и себя готовила к аналогичной судьбе.

 

В Анне с детства был силен дух практицизма и голос разума. Эмоции, столь же сильные, иногда поднимали вихрь в ее душе, но она железными тисками обуздывала свой нрав.

Быть первой – во всем, за что она бралась. Второй – значит, никакой. Жаль, фамилия не способствовала этому. Она хотела бы и во всех списках идти первой. У Анны плохо складывались отношения с теми, кто был по списку впереди нее. Даже если среди них кто-то и симпатизировал ей. Как один вихрастый парнишка Агалаков. И симпатизировал бы ей с фамилией Шукин, например! Ничего у нее не получилось с Агалаковым, хотя он даже приезжал в Нежинск после войны, чтобы повидаться с нею.

Лидерство в ней сидело глубокими корнями, и она безотчетно следовала за ним вслед. И когда у нее получалось это (а в молодости получалось всегда), она невольно становилась центром любой компании и душой любого общества, хотя не всегда душа и центр совпадают. Приятно, черт возьми, вести за собой людей к одной тебе видимым целям! И люди шли за ней.

***

У Анны Петровны помимо работы и сына был только один бзик: чай. Чай у нее был всегда только индийский, китайский или цейлонский. Где она его доставала – одному богу известно. Она прекрасно его заваривала. Анна Петровна никогда не позволяла себе окунуть палец в чайник, чтобы проверить, скоро ли закипит вода, и никогда не потчевала вчерашней заваркой.

– Анна Ивановна, подлить вам еще?

– Премного обяжете, Анна Петровна. У вас замечательный чай. Цейлонский?

– Да, по пятьдесят две копейки, не по сорок восемь.

– По пятьдесят две – совсем другой чай.

– Совершенно верно, ни в какое сравнение не идет с тем, что по сорок восемь.

– Ну, что, вы сегодня ходили в поликлинику, Анна Петровна?

– Лучше не вспоминать! Так не хотела идти. Пошла на ВТЭК, получила втык.

Анна Ивановна улыбнулась.

– Я теперь не просто Суэтина Анна Петровна, я теперь – «моя хорошая». Как в блатной песне. Пошла на ВТЭК за справкой для месткома, на курорт съездить, сосуды головного мозга подлечить – кофеин уже не спасает. Хрен! Как бы не так! Подлечишь с этими бестолочами!

Анна Ивановна сочувственно кивала головой, рассеяно думая о своем выступлении на завтрашнем Совете и о том, что только начни болеть – конца не будет!

– Все, как заведенные, «моя хорошая! моя хорошая!» – а справку никто не дает. Да и черт с вами, в конце концов решила я, обойдусь без курорта. Но ногу-то надо идти лечить. Помните, в Ленинграде отнялась, 15 августа? Полгода уже болит, немеет.

– И куда же пошли? – машинально спросила Анна Ивановна.

– Куда? К бездельникам да бестолочам и пошла! Куда же еще? Сперва к невропатологу, а потом к хирургу. Невропатолог – тот хоть за меня не брался, издали смотрел, а хирург прямо с порога: «Спустить рейтузы!» Я ему – а чего это вы собираетесь смотреть? «Чего надо, то и посмотрю».

Анна Ивановна улыбнулась.

– А я к вам с ногой пришла, вот ногу и смотрите. «Вот ногу сейчас и посмотрим. Снимайте-снимайте». Ну, я их приспустила, не совсем, конечно, рукой придерживаю, а он прикрикнуть изволил: «Ну, чего стесняетесь, ведь в больницу пришли, не к попу!» Долго он меня ощупывал, вот тут к мослам все руки прикладывал, словно упитанность курицы проверял. И наконец радостно так, со злорадством выкрикнул: «Нет у вас сосудистых заболеваний!» Словно я на них настаивала и требовала их признать. Ну и слава богу, сказала я, натягивая чулки и рейтузы. Он застрочил в карточку. Долго, торопливо так, почерк жуткий. Я стою возле него. Жду, когда отстрочится. Вскинул голову, смотрит удивленно: «Вам что? Я же сказал – нет у вас сосудистых заболеваний, что вы ждете?» Ну, а с ногой-то мне что делать, ведь болит? «Это уже не знаю, идите к невропатологу». Была, направил к вам. «Нет у вас сосудистых заболеваний!» Это я слышала уже. Вы мне что-нибудь новенькое сообщите. Какое там, новенькое! Он свое образование все в институте оставил. Так и ушла ни с чем. То есть со своей болезнью. А все врачи прямо в один голос, как сговорились, заявляли мне: «У меня вашей болезни нет!» Ни у кого нет. Понятно, она у меня! Была и осталась. Моя хорошая!

Главное отличие Анны Ивановны и Анны Петровны состояло в том, что Анне Петровне ничего не надо было от «этого» института. Анне Ивановне же, напротив, от «этого» института надо было всё. Это отличие и привлекло их поначалу друг к другу. Потом как-то само собой получилось, что им обеим действительно на какое-то время от «этого» института ничего не надо было, кроме друг друга.

Однако, надо признать, те качества, которые притягивали их друг к другу, они терпеть не могли более ни в ком другом. Анна Петровна, например, никогда не лгала, не флиртовала, не терпела взяток и подкупа в форме подарков и суесловий, не терпела фамильярности. А вот Анна Ивановна всё это делала сама и терпела от других, и охотно пользовалась подношениями и лестью. Делала она, правда, это не осознанно, а бессознательно. Делала – и все тут! Без всяких там штучек. Но когда они сходились вдвоем, все это они как бы оставляли за скобками. Чрезмерную прямолинейность одной и чрезмерную изворотливость другой. Геометрия она на то и геометрия, что всё в ней уживается: и прямые с кривыми, и тупые углы с острыми. Словно этого и не было у них, а если и было, то они и знать о том ничего не желали!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru