Доктор онемел; он сложил руки жестом мольбы и отчаяния и воскликнул с горечью:
– Тодя, ты приводишь меня в ужас! Я могу сказать тебе только то, что твоя ненависть преступна и безбожна!
Тодя пожал плечами.
– Я не понимаю вас! – холодно ответил он.
– Но ведь ты веришь мне, что я желаю добра и вам, и себе? – вскричал Клемент. – Что я не лгун и не обманщик? Я даю тебе слово чести, что твоя ненависть – преступна и непозволительна!!
– С вашей точки зрения, – закончил Теодор. – Дорогой доктор, если бы вы сто раз повторили мне то же самое, вы все-таки не убедили бы меня; даже, если бы вы поклялись под присягой, я не мог бы измениться; да в конце концов я не отвечаю за свое чувство, а это чувство – отвращение и неприязнь к гетману. Никогда еще он не представлялся мне так ясно, как в канцелярии князя. Он горд, тщеславен, но в то же время слаб и ни к чему не способен; у него нет ни ясного ума, ни сильной воли… Отдать ему в руки судьбу Речи Посполитой, значит обречь ее на прежний беспорядок и погибель… Это – не государственный муж, а только тень человека, который издали выглядит как каменная статуя, а вблизи оказывается мглой и призрачным видением. Не говорите мне больше о нем.
Слушая его, Клемент схватился за голову.
– Довольно! – вскричал он. – Теперь довольно! Ты предубежден, несправедлив, ты весь под влиянием фамилии, когда-нибудь ты, может быть, пожалеешь о том, что добровольно отдал ей себя в жертву…
– Я не отдал ей себя в жертву, – холодно отвечал Теодор. – Я с сегодняшнего утра оставил место в канцелярии князя-канцлера. Я сам отказался от службы у него…
Клемент даже подскочил на месте, словно не доверяя своим ушам.
– Это еще что за новость? Как это случилось? Что же ты думаешь делать?
Паклевский довольно спокойно рассказал доктору о том, как он, заподозренный в нескромности и болтливости, не смог снести несправедливых обвинений и сам отказался.
Лицо доктора прояснилось.
– Это самое лучшее, что могло случиться с тобой! – воскликнул он, обнимая юношу. – Ради Бога, оставь ты теперь свои предубеждения и позволь мне за тебя поговорить с гетманом; у него ты займешь в сто раз более блестящее положение, чем то, на какое ты мог рассчитывать у канцлера после десяти лет унижений. Староста Браньский все чаще жалуется на ревматизм, Бек совсем не знает страны, нам нужен кто-нибудь…
– Ни за что на свете я не буду этим "кем-нибудь" у гетмана! – крикнул Тодя. – Ни за что!
– Да ведь ты даже понять не можешь, какая будущность может открыться перед тобой: это безумие, это самоубийство! – восклицал, подскакивая на месте, доктор Клемент.
– А в противном случае это навлекло бы на меня, кроме укоров собственной совести, проклятие матери, – прервал Теодор.
Доктор в отчаянии ударил рукой о стол и подпер голову ладонью; с сожалением и укором взглянул он на Паклевского.
– По крайней мере, не соглашайся уступить канцлеру и вернуться к нему, – медленно заговорил он, снова овладев собой, – и не вмешивайся ни в какие дела. Все говорят, что у тебя необыкновенные способности, что ты находчив и разумен не по летам… Если ты не хочешь служить у гетмана, то мы устроим тебя у коронного подстольника или у киевского воеводы.
– Благодарю, – отвечал Теодор, – это было бы то же самое, что служить гетману; у канцлера я не буду служить, потому что ушел от него, но порядочность требует, чтобы я не переходил в противный лагерь, и я этого не сделаю.
– Ты упрям так же, как мать! – крикнул доктор.
– Хорошо было бы, если бы я имел все ее качества, – сердито отозвался Паклевский, – тогда я согласился бы унаследовать все ее недостатки!! Это упрямство указывает на силу характера…
Заметив, что он обиделся, Клемент поспешил обнять его.
– Не сердись на меня, у тебя, наверное, нет и не будет на свете лучшего друга, чем я. К чему же дуться? Что же ты думаешь делать?
– Поеду в Борок, – отвечал Паклевский, – я должен дать матери отчет в том, что случилось, и выслушать ее совет.
– Но только не спеши ехать, – прервал француз, – отдохни, выжди и подумай еще, прошу тебя об этом.
В уме француза, очевидно, зародились какие-то новые планы: он ходил по комнате, упорно над чем-то думая, останавливался и снова ходил.
– Где ты живешь теперь? – спросил он.
– У меня еще нет квартиры…
– Остановись у меня! – воскликнул Клемент.
– Во дворце гетмана! – рассмеялся Теодор. – Вы же сами понимаете, что это невозможно. Меня бы сочли не только неблагодарным, но и предателем.
– Ну, хорошо, тогда, по крайней мере, приди ко мне завтра, – попросил доктор, – приди так около полудня, я тебе скажу что-нибудь, дам совет… Он упрашивал Теодора, крепко пожимая его руку.
– Для вас я без преувеличения пошел бы в огонь и в воду, но только не во дворец гетмана, – воскликнул Теодор.
– А, да ну тебя! – крикнул француз, выведенный из терпения.
Теодор, услышав это довольно-таки грубое проклятие, которое даже неловко повторить, вместо того, чтобы рассердиться, от души расхохотался и начал обнимать доктора.
Настроение его вдруг изменилось: молодость редко сохраняет надолго раздражение и гнев.
Клемент сейчас же воспользовался этим.
– Что же, черт возьми, – воскликнул он, – тебе уже запрещают посещать друзей, и все это потому, что ты просидел несколько месяцев в этом притоне заговорщиков, который называется канцелярией канцлера!! Значит, ты остался их рабом, хоть и скинул с себя ярмо! Стыдись!
– Я не хочу показаться предателем! – сказал Теодор.
– Но, если совесть твоя чиста, что тебе за дело до чужих толков? Приди вечером, когда только захочешь, никто тебя не увидит.
– Это имело бы такой вид, как будто я стыжусь того, что делаю и скрываю свои мысли!! Нет! Нет! – сказал Теодор.
Француз с сердцем выругался на новый лад.
– Ну, послушай, – сказал он серьезно, – я желаю от тебя и требую, чтобы ты ко мне пришел! Ты должен это сделать. Это твой долг! Понимаешь?
– Тогда – только днем, около полудня, – отвечал Теодор. – Пусть люди болтают, что хотят, но, если вы, дорогой доктор, думаете, что можете сделать из меня сторонника гетмана, то вы жестоко ошибаетесь!
– Ну, приходи только, – коротко, но решительно сказал Клемент, обнимая его, – только приходи. На этом они расстались.
Доктор Клемент занимал во дворце гетмана несколько комнат, отделенных только сенями от спальни Браницкого, который желал во всякое время иметь его около себя. Гетман, как почти все люди, хорошо пожившие и любившие жизнь, под старость становился мнительным и всякое легкое нездоровье готов был считать серьезной болезнью. Если он не спал ночью, а днем, утомившись, чувствовал слабость, к нему немедленно вызывали доктора Клемента, чтобы он своим искусством вернул ему утраченную бодрость и веселость. Но в возрасте гетмана это было не легко для врача, хотя самый образ жизни магната, бездеятельный и в то же время суетливый, требовавший от него непрерывного напряжения, подвижности и постоянного подчинения актерской маске, способствовал борьбе со старостью и не позволял ему засидеться и закиснуть.
Разговоры с доктором происходили обыкновенно по утрам или по вечерам, когда день кончался, и Бек со старостой Браньским удалялись к себе, а гетман собирался укладываться в постель.
Жизнь в Варшаве не отличалась от белостокской, распорядок жизни был тот же самый, но здесь Браницкого больше беспокоили всякими делами и просьбами, его услугами пользовались беспрестанно и, не стесняясь, вызывали его на советы. Французский резидент, секретные послы из Дрездена, эмиссары киевского воеводы, коронного подстольника и примаса, и множество просителей и придворных льстецов тревожили его постоянно. Самые усердные из них то и дело приносили какие-нибудь невероятные известия, и хотя Браницкий уже привык к этому и не так легко поддавался первому впечатлению, но и он начинал чувствовать, что, имея седьмой десяток за плечами, трудно выдержать долго такое положение.
Выработав в себе привычку в обществе сохранять неизменное хладнокровие, гетман часто возвращался за полночь к себе в комнату, совершенно разбитый, неузнаваемый и сразу ослабевший. Лишь только проходило время, когда он должен был играть роль и показывать себя, силы его совершенно исчерпывались.
Тогда Стаженьский, вечно пристававший к гетману и мучивший его различными требованиями, удалялся, а на его место приходил доктор Клемент. Тот приготовлял успокоительные капли, приносил охлаждающие напитки, закутывал, согревал старика и снова восстановлял ослабевшие силы…
И в этот день вечером Клемент ждал звонка, чтобы пройти в спальню своего пациента и, услышав его, торопливо подбежал к постели. Гетман лежал уже раздетый, с завязанной головой, а слуга грелкой согревал постель около ног.
Обыкновенно Клемент заставал гетмана измученным и слабым; но в этот день он был раздражен и слегка лихорадил. Был тяжелый день, и много неприятных впечатлений подействовали на гетмана возбуждающим образом. Особенно задела гетмана встреча в совете у примаса с русским воеводой и князем-канцлером. Оба Чарторыйские едва поклонились ему, держались с ним очень сухо и как бы с оттенком вежливого пренебрежения. Несколько раз канцлер, не отвечая на его вопросы, презрительно заговаривал о другом. Но что хуже всего, примас, всегда сочувствовавший гетману, теперь начинал возражать ему, не давал говорить и в обращении с ним обнаруживал еще большую перемену, чем в мыслях. В то же время он выказывал большое почтение к фамилии и был с ними чрезвычайно предупредителен.
Сердила гетмана и неслыханная смелость Млодзеевского, который очень решительно высказывал свое мнение во всех тех случаях, когда Лубенский колебался или совсем умолкал, и всегда примас соглашался с ним, склоняя голову в знак одобрения. Собственно говоря, все это еще не давало повода особенно тревожиться, но гетман чувствовал в воздухе накоплявшуюся неприязнь к нему и какую-то тайно подготовляемую перемену.
Кроме всех этих причин, способствовавших дурному расположению духа гетмана, была еще одна, особенно уязвлявшая старика. В своем положении великого гетмана и в качестве шурина стольника литовского, которого фамилия с помощью императрицы явно старалась посадить на трон, Браницкий имел право ожидать от него хотя бы соблюдения известных внешних форм приличия, первого визита или вообще какого-нибудь признака внимания к себе.
Но стольник литовский, имевший здесь открытый дом, задававший блестящие балы, на которые собиралась вся знать столицы, по совету фамилии или, повинуясь голосу собственной гордости и чем-то оскорбленного самолюбия, встречаясь чуть ли не ежедневно на улице с зятем, не желал делать ему визита и оказывал ему явное пренебрежение.
Гетманша, видя это, заливалась горькими слезами.
Другой брат, генерал (коронный подкоморий), тоже не был у гетмана. Зная стольника литовского, трудно было приписать ему лично инициативу такого отношения; он был очень мягок по характеру и, если не отличался особенной искренностью, то все же был всегда до крайности любезен и вежлив даже по отношению к врагам. Естественно, что Браницкий видел в этом лишнее доказательство непримиримости фамилии по отношению к себе, мстительность канцлера и воеводы. Они не могли простить ему, что обманулись в нем, и что он обнаружил перед всеми их ошибку…
Поэтому-то Клемент нашел гетмана и неспокойным, раздраженным и почти гневным. Целый день он сдерживал себя и только теперь дал волю этому гневу. Клемент, привыкнув узнавать о результатах каждого дня по симптомам, которые он видел вечером, заметил тотчас же, что Браницкий должен был пережить что-то очень тяжелое…
– Для вашего превосходительства, – сказал он, беря его за руку и нащупывая неровно бившийся пульс, – настали чрезвычайно трудные дни.
– Настоящая пытка, – отвечал лежавший, – и не видно конца ей!
Он вздохнул, говоря это.
– Надо многое, – сказал доктор спокойно, стараясь своим собственным хладнокровием подействовать успокоительно на пациента, – оставить на ответственность других людей, а не принимать все на себя; есть прекрасная моральная формула, которая заключается в том, чтобы большие дела считать небольшими, а небольшие – ни за что не считать.
– Прекрасная формула, если бы только можно было ее выполнить, –возразил гетман. – Это все равно, что сказать больному, что он не должен хворать.
Он иронически усмехнулся.
После нескольких отрывистых вопросов о состоянии здоровья, гетман склонился к доктору.
– Мне удалось, – сказал он, – проверить то, что говорили о Млодзеевском. Этот коварный человек уже начинает изменять нам, и нет сомнения, что он увлечет за собой примаса. Старец уже не видит своими глазами и не слышит иначе, как его ушами… А к довершению всех неприятностей я должен думать, что сын Беаты, si fabula vera, приложил свои старанья к тому, чтобы устроить мне этот сюрприз. Но нет – это басня. Этого не может быть!
– К сожалению, – сказал доктор, – я имею серьезные причины думать, что это правда. Юноша – от природы необычайно одаренный (и не удивительно!), – с улыбкой прибавил он, – буйно развернулся в школе канцлера! Я виделся и говорил с ним сегодня… Мать внушила ему очень дурные чувства по отношению к вам…
И прежде чем гетман успел прервать его, Клемент быстро закончил:
– На счастье – я знаю это от него самого – он в чем-то не сошелся с канцлером, и гордый мальчик, не желая сносить его грубые выговоры, поблагодарил его за службу.
Браницкий быстро приподнял голову на подушке и, схватив доктора за руку, воскликнул с живым нетерпением:
– Да может ли это быть? Это была бы большая удача для нас!
– В том, что это так, нет ни малейшего сомнения, – сказал доктор, –но нам-то в этом мало проку… Я говорил с ним, и он окончательно вывел меня из терпенья; я не хочу обманывать ваше превосходительство, он весь пылает ненавистью!!!
– Ах, это бесчеловечно с ее стороны, – прервал гетман, – она не могла выдумать более ужасной мести! Ты, дорогой мой Клемент, – для тебя у меня нет тайн – ты знаешь, что это мое единственное дитя, что в нем одном течет моя кровь!.. И вот мой сын стал моим неумолимым врагом!
Проговорив это, гетман снова опустился на подушки и прикрыл глаза рукой. Клемент осторожно пожал другую его руку.
– Пожалуйста, прошу вас успокоиться и не отравлять себя такими мыслями. С того пути, на который вступил бедный юноша, мы можем постепенно отвлечь его. Разорвав с фамилией, вырвавшись из их когтей, он, наверное, изменится… Мы уж постараемся об этом.
– Как? – спросил Браницкий.
– Я надеюсь, что обстоятельства помогут нам, – говорил Клемент, – а я между тем постараюсь не терять его из вида. Он уж хотел уезжать в Борок, я упросил его остаться. Уговорил прийти завтра ко мне, на что он едва согласился, потому что не хотел даже показываться во дворце.
– Он придет к тебе завтра? – спросил гетман. – Завтра? В котором часу?
– Около полудня, – сказал доктор.
Браницкий помолчал немного.
– Будь что будет, хоть бы это было мне страшно тяжело, – шепнул он, подумав, – я должен видеть его завтра.
Клемент не возражал.
– Я тоже думал, – сказал он, – что надо было испробовать это последнее средство, чтобы заставить его опомниться. Чего не в силах достичь ни я, ни кто другой, то, может быть, совершите вы: ваш высокий сан, возраст и имя произведут свое действие на впечатлительного юношу. Ваше превосходительство сумеете добрым словом рассеять его предубеждения. – Я постараюсь, – задумчиво сказал гетман, – хотя не знаю, удастся ли мне это…
Я уж охладел к нему; постыл мне весь свет; а еще эта мысль, что, может быть, последняя капля благородной крови, которую я ношу в себе…
Он не докончил.
– Уж поздно, – прервал доктор, поглядывая на часы и умышленно прерывая дальнейшую исповедь, волновавшую его пациента, – пора вам отдохнуть…
– Но завтра, пожалуйста, дай мне знать…
Я приду непременно, даже, если бы у меня были важнейшие дела. Я должен его увидеть, я должен говорить с ним. Голос крови – иначе не может быть – должен же заговорить в нем.
Доктор, сказав еще несколько успокоительных слов, вышел из спальни гетмана.
На другой день около полудня Клемент поджидал с некоторым волнением прихода Теодора.
Зная его, он не сомневался, что юноша должен прийти. Двор перед дворцом гетмана уже наполнился прибывшими войсками и шляхтичами, ежедневно съезжавшимися ко двору, когда, верный своему слову, появился около полудня Паклевский, с гордо поднятой головой, и стал расспрашивать служащих, как пройти к доктору.
Узнав его шаги, француз сам отворил ему дверь, весело приглашая войти.
– Вот видите, доктор, я держу слово, – сказал Теодор. – Без сомнения, у вас тут есть шпионы, и хотя я – не важная птица, о моем приходе, наверное, сейчас же донесут. Вот-то посыпятся громы на неблагодарного и предателя.
Он пожал плечами.
– В конце концов что мне за дело!
– Это хорошо, что ты открыто разрываешь с ними, – заговорил доктор, –я искренне этому рад; это избавит тебя от рабства, потому что с ними нельзя быть в союзе и дружбе; они желают иметь только послушных рабов. Такой благородный характер, как у вас, не позволил бы заковать себя в оковы.
– Если хотите знать мое мнение, – тихо сказал Паклевский, – то я признаюсь вам, дорогой доктор, что сегодня, когда я могу рассуждать трезво, между нами говоря, мне кажется, что я сделал глупость. Не сдержался… Канцлер был ко мне довольно милостив, все придворные мне завидовали, у меня было будущее впереди, а теперь – никакого.
– То есть, ты не хочешь сам об этом позаботиться, – сказал Клемент, дружески положив руку на колени Теодору. – Ведь не одна же фамилия на свете; есть и другие магнаты, которые способны оценить тебя.
– Дорогой доктор, – смеясь, прервал его юноша, – вам это может показаться странным, но я скажу вам, что, если фамилия не имеет еще теперь полной власти, то она будет ее иметь очень скоро.
– Каким же образом?
– Этого я не знаю! Я только вижу, что в то время, когда с одной стороны много слепоты, вечные колебания, и все рвется и лопается, с другой стороны потихоньку плетутся сети, соединяются люди, и в молчании строится будущее.
– Пусть Бог нас, то есть вернее вас, сохранит от этого! – сказал Клемент.
Но Теодор был сегодня в веселом настроении.
– Я уж не буду смотреть на это зрелище, – сказал он, – поеду в Борок, надену рабочее платье и возьмусь за хозяйство; по крайней мере, позабочусь сам о бедной матери. То, что я испытал уже в самом начале моей неинтересной карьеры, не внушает желания продолжать ее. Вы сами сказали, что меня ждало рабство, если не у канцлера, так у кого-нибудь другого. Пока человек не добьется такого положения, чтобы сделать рабами других, он сам должен быть рабом.
– Есть французская пословица, – сказал Клемент, – очень старая, но мудрая:
A bien servir et loyal etre, De serviteur on devient maitre.
Теодор равнодушно пожал плечами.
Он стоял спиною к дверям, когда в коридоре, отделявшем комнаты доктора от апартаментов гетмана, послышались шаги; француз, покраснев, обнял Паклевского и начал что-то быстро болтать, представляясь очень веселым и стараясь расшевелить гостя. В это время двери открылись; Теодор оглянулся, увидел входившего гетмана в халате и укоризненно взглянул на доктора.
Француз подошел к гостю – поздороваться. Гетман, привыкший в обществе носить маску, без труда разыграл удивление при виде гостя, встреченного им у доктора. Он вошел к доктору, как будто по неотложному делу и, заметив Паклевского, очень любезно улыбнулся ему.
– А! Пан Паклевский! Очень приятно встретиться!
Смутившийся Тодя поклонился, догадываясь, что попал в ловушку, расставленную для него доктором, – и это возмутило его.
– Ну, я не буду мешать! – сказал он, взявшись за шапку и собираясь уходить.
– Вы нам нисколько не мешаете! – удерживая его, сказал Браницкий. –Для меня лично очень приятна встреча с вами, сударь. Я слышал, что вы находитесь при дворе князя-канцлера и пользуетесь там большим успехом!..
– Я уже не состою при дворе канцлера, – отвечал Теодор, – и не могу похвалиться никакими успехами…
– Но, однако же! – возразил гетман.
– Я ничего об этом не знаю, – сказал Теодор, как бы избегая разговора.
Гетман стал так, чтобы помешать ему уйти. Положение было неприятное, яркая краска выступила на лице юноши, но гетман и Клемент, хотя и видели его смущение, казалось, были готовы вести борьбу до конца. Особенно гетман, которому не раз случалось преодолевать упорство равнодушных и не расположенных к нему, сильно надеялся, что ему удастся уговорить молодого Паклевского.
– Князь-канцлер теряет в вас очень нужного помощника, – заговорил Браницкий, – молодую силу, которой не может заменить даже старая опытность. Что же произошло между вами, сударь, и вашим принципалом?
Этот вопрос, видимо, не понравился Теодору, который взглянул на доктора с упреком на то, что тот поставил его в неприятное положение.
– Сущие пустяки, не стоит рассказывать, – коротко отвечал Паклевский. Гетман подошел к нему и с большой ласковостью во взгляде и нежностью в голосе сказал ему:
– Я бы хотел, чтобы вы верили в мое расположение к вам и готовность прийти на помощь: может быть, я и теперь мог бы быть вам полезен?!
– Я бесконечно благодарен вам, – коротко поклонившись, отвечал Теодор, – но я не хочу уж поступать ни на какую службу, поеду лучше в деревню…
– Не следует так огорчаться из-за пустяков, – прервал его Браницкий, – и жаль, если прекрасный талант, который уже заставил говорить о себе, погребет себя в деревне.
– Я не чувствую в себе никаких талантов, – пробормотал Теодор, поглядывая на двери, как будто только выжидая момент, чтобы удрать отсюда. – Вы, сударь, были в доброй школе, где можно было многому научиться, – сказал Браницкий. – А в моей канцелярии Бек как раз нуждается в помощнике, который со временем мог бы и совсем его заменить.
Он взглянул на него вопросительно; Теодор молчал.
Из передней кто-то позвал доктора Клемента, который торопливо вышел. Они остались одни. Гетман, все еще загораживая собою двери, не терял уверенности в себе.
– Ну, что же вы мне ответите, сударь, на мое предложение? – мягко сказал гетман.
– Я вам бесконечно благодарен, но я твердо решил вернуться в деревню. – В деревне, в Борку, вам, сударь, нечего делать.
– Я обязан заботиться о матери.
Гетман покачал головой.
– Пан Теодор, – сказал он голосом, в который старался вложить как можно больше чувства. – Послушайте меня; вы знаете, что я так желаю вам добра, как, может быть, никто на свете… Если у вас есть предубеждения, отбросьте их, примите мое покровительство: а я ручаюсь за блестящее будущее для вас, сударь. У вас есть все, что для этого нужно: внешность, воспитание, талант и, что тоже не мешает, протекция, которую я вам охотно окажу. Ну, можно ли отказываться от такого предложения?
Паклевский поклонился, опустив глаза и не зная, что сказать.
– Прошу вас быть со мной откровенным, – прибавил Браницкий. – Я понимаю, что пребывание в Волчине должно было оказать влияние на вашу юную, впечатлительную натуру. Вы, верно, наслушались там про меня всяких ужасов: но почему бы вам не захотеть самому познакомиться со мной, узнать этого оклеветанного человека и иметь о нем собственное суждение? Вы можете остаться при дворе, не принимая на себя никаких обязательств. Прошу вас об этом.
– Если бы я не имел никаких других причин для отказа от вашего предложения, – сказал Теодор, – то было бы достаточно и того, что я, перейдя к вам прямо от канцлера, мог бы показаться наемником, который предал его тайны за кусок хлеба. Мне дорога моя честь!
– В этом вы, сударь, совершенно правы, – живо подхватил гетман. – Я понимаю тонкость ваших чувств, но, спустя некоторое время…
Теодор приходил все в большее волнение, еще не решаясь высказаться прямо. Но проницательный взгляд, который он бросил на гетмана, смутил старика.
– Говорите, сударь, без оговорок, – сказал он, – что вы имеете против меня? Молодой человек, только что вступивший в свет, не имеющий ни денег, ни протекции, не отказывается от такого предложения, которое я вам делаю, не имея на то серьезных причин. Я желаю, чтобы вы высказались определенно. Я требую этого. Если бы не ваша молодость, сударь, я чувствовал бы себя оскорбленным.
Паклевский, припертый к стене, не мог больше сдерживаться.
– В свое оправдание, – не без гордости отвечал он, – я могу сказать только то, что я только повинуюсь приказаниям моих отца и матери. Я не знаю, что руководило ими, но и отец, и мать требовали от меня, чтобы я не имел никаких сношений с вашим двором и никогда не пользовался милостями пана гетмана.
– Ваша мать, – порывисто заговорил гетман, – особа, к которой я питаю глубокое уважение, но я должен сказать, хотя бы и перед сыном ее, что она человек страстный, вспыльчивый, неуравновешенный и несправедливый!
– Пан гетман – это моя мать! – прервал Теодор.
Браницкий замолчал; он был страшно возбужден и весь дрожал; взглянув на Паклевского затуманенными от слез глазами, он воскликнул:
– Я один имею право говорить это, потому что я…
Тут он подошел к Теодору и, раскрыв объятия, произнес с глубоким чувством:
– Потому что я – твой отец!!
Паклевский остолбенел от удивления; ему казалось, что эти безумные слова свалят его с ног, как удар грома. Гетман, видимо рассчитывал, что юноша, ошеломленный этим признанием, бросится к его ногам. Вся кровь бросилась в голову Паклевского; он вздрогнул и попятился от гетмана.
– Это клевета, – с возмущением крикнул он, – мой отец тот, кто дал мне свое имя, кто вынянчил меня на своих руках и был мужем моей матери…
Это клевета, и после такого страшного оскорбления, которое вы бросили той, которая мне дороже всего на свете, мне больше нечего здесь делать, и я не чувствую надобности сохранять с вами какие-либо отношения… Только ваши седые волосы, пан гетман, охраняют вас от мести за те слова, которыми вы меня ударили по лицу…
Говоря это, Теодор бросился к сеням, но Браницкий закрыл их собою и не пускал его.
– Делай, что хочешь, подними на меня руку, если посмеешь, – заговорил он с лихорадочным оживлением, – но я тебя так не отпущу… То, что я тебе сказал, не клевета. Твоя мать чиста и невинна; виноват один только я, но я всегда хотел и теперь хочу загладить свою вину.
Теодор стоял, как окаменелый.
– Я не могу судить о поступках моей матери, – сказал он. – Что же касается меня, пан гетман, то я никогда не признаю вас своим отцом, хотя бы вы и желали признать во мне своего сына. Ваши благодеяния будут позором для меня, я не хочу их и понимаю теперь, почему моя бедная мать запретила мне приближаться к вам…
Браницкий стоял, опершись о двери, которые давно уже старался открыть Клемент, услышавший повышенные голоса и недоумевавший, кто напирает на двери с той стороны. Когда он с усилием толкнул их, гетман, ослабевший от волнения, отодвинулся, и доктору удалось приоткрыть одну половинку дверей; Паклевский, заметив это, бросился к ней и, оттолкнув Клемента, как безумный, выбежал вон.
Это произошло так быстро, что гетман, который непременно желал удержать беглеца, так и остался с вытянутой рукой, зашатался, оглянулся вокруг, ища взглядом диванчик, и с изменившимся лицом упал на него. Француз подбежал к нему на помощь, опасаясь какого-нибудь припадка.
Старец сидел безмолвно, ослабев от волнения и огорчения.
Они не обменялись ни одним словом. Бегство Тоди открыло Клементу глаза на то, что произошло за короткое время его отсутствия; здесь разыгралась в нескольких словах одна из самых страшных драм, какие только случаются в жизни человека.
Сын отрекся от отца, являясь мстителем за мать.
Гетман, который хотел этим признанием вернуть себе сына, обрел в нем неумолимого врага. Теперь он видел ошибку, в которую вовлекла его гордость. Ему казалось, что бедный человек примет это признание с чувством признательности и умиления; он даже и в мыслях не допускал гневного отказа.
Это было для него смертельным ударом. Доктор, не спрашивая о том, что произошло, и не упоминая о Теодоре, старался только поднять упавшие силы своего пациента. Он схватил капли, стоявшие на столе, и подал ему на сахаре, принес воды и с беспокойством оглянулся на дверь в коридор, откуда доносились чьи-то пониженные голоса, а над ними выделялся недовольный голос старосты Браньского, который настойчиво спрашивал о гетмане. Обыкновенно, Браницкий спешил навстречу Стаженьскому; но теперь он был так погружен в свои мысли, что даже не показал вида, что узнал его голос, хотя он звучал достаточно внушительно.
Вскоре подошел и Бек, который всегда подкарауливал свидания гетмана со старостой; он также стал требовать, чтобы его впустили к гетману… Клементу пришлось шепнуть на ухо Браницкому, что два его секретаря давно уже ждут его. Новый глоток воды освежил старика, который тяжело вздохнул и, словно пробуждаясь от страшного сна, оглянулся вокруг себя. Дрожь пробежала по его телу. Но прошло еще некоторое время, прежде чем он окончательно пришел в себя.
Понемногу жизнь и сознание действительности возвращались к нему. Прежде всего Браницкий подошел к зеркалу, чтобы взглянуть на себя и решить, может ли он в таком виде показаться людям, чтобы не обнаружить перед ними своего страдания, которое, как в данном случае, непосвященные люди могли истолковать совершенно иначе. Расстроенные черты лица, блуждающий взгляд – могли внушить людям, видевшим в нем вождя, мысль о проигранной битве, и посеять в их душах сомнение и тревогу.
Поэтому Браницкий должен был внимательно изучить свое лицо перед зеркалом доктора, искусственно оживить его и привести в такое состояние, в каком он мог бы показаться своим подчиненным.
Между тем Клемент незаметно прошел в соседний кабинет и шепнул Беку, с которым он был в лучших отношениях, – Стаженьского он не любил, как и многие другие, – что гетман чувствует себя не совсем хорошо, принял лекарство и еще нуждается в отдыхе.
Бек выслушал это спокойно, но Стаженьский, всегда много позволявший себе и не понимавший, что могло задержать гетмана, очень непочтительно ворчал и швырял бумаги. Когда Браницкий, наконец, вышел к своим секретарям, на лице его уже почти не было следов того, что он пережил. Слуги гетмана едва не задержали, в качестве подозрительного субъекта, убегавшего с гневным выражением лица Теодора, задевавшего на пути людей, никого и ничего не замечавшего и почти обезумевшего. Очутившись, наконец, на свежем воздухе, он свернул в первую же попавшуюся улицу и побежал по ней, куда глаза глядят, только бы уйти подальше от этого дворца. Им овладел такой страшный гнев, что он почти терял сознание. И если бы на его пути встретилось препятствие, он был в таком состоянии, что мог совершить преступление. Сам не зная как, он очутился у подъема на мост через Вислу. Пешие толкали его, потому что он шел, никому не уступая дороги, только инстинкт помогал ему пробираться между возами и экипажами, но давка на мосту была так велика, что в конце концов ему пришлось остановиться. Был торговый день, толпы народа шли в город и из города; навстречу ему шли войска, ехали экипажи, пробирались пешеходы, двигались кони и рогатый скот. Над всем этим стоял страшный шум… Видя, что вперед пробраться трудно, он повернул и пошел назад с твердым намерением зайти к себе на квартиру и уехать из Варшавы. Измученный быстрой ходьбой и волнением, он теперь замедлил шаги, потому что у него перехватывало дыхание, и кровь молотом стучала в голове.