Тогда Леля сделала новое предположение, что у него каменное сердце. Теодор очень удачно заметил на это, что, действительно, на нем, как на камне, остается на веки все, что раз оттиснется.
Тут Леля ввернула новое забавное предположение, что он, вероятно, влюбился на тетю, уверяя в то же время, что он может рассчитывать на взаимность, так как тетя сама им увлеклась и постоянно говорила о своем спасителе.
Она смеялась и безжалостно вышучивала его. В конце этого разговора, заметив, что нельзя больше продолжать его в стороне от других, не навлекая на себя неудовольствия матери, Леля понизила голос и от имени тети дала ему приказание дальнейшее свое путешествие согласовывать с остановками и ночными отдыхами, которые они будут делать в пути.
Эта мысль сильно заняла ее.
– Знаете, тетя, – заявила она, подбегая к старостине, – что было бы прямо невежливо и даже оскорбительно для нас, если бы пан Паклевский, встретившись с нами и едучи с нами по одному пути, не пожелал бы сопровождать нас до самой Варшавы. Ведь правда? Едут бедные женщины одни, слуги – ненадежны. Кто знает, что может с нами случиться. Неужели ему не жаль нас? Ну, тетя, скажите вы ему сами… Это было бы совершенно естественно и необходимо для нас!!!
Напрасно генеральша пожимала плечами. Старостина горячо ухватилась за предложение племянницы.
– Я даже и в мыслях не допускала, чтобы так хорошо воспитанный юноша мог оставить нас! – воскликнула старостина. – На его совести был бы грех, если бы с нами что-нибудь случилось.
– Ага, видите, сударь! – прибавила Леля. – Это был бы ваш грех, ну, а иметь на совести тетю, маму и меня, пожалуй, было бы слишком тяжело! Значит, надо подчиниться судьбе…
Плутовка засмеялась, хлопая в ладоши; подбежала к старостине и шепнула ей на ухо: ну, что, тетя? Хорошо я придумала? Тетя не равнодушна к нему, да и он так поглядывает!
– Ах, ты противная девчонка! – рассмеялась старостина, машинально оправляя прическу.
На другой день, гораздо раньше, чем дамы двинулись в путь, выехал и Теодор и остановился отдохнуть как раз там, где и они должны были задержаться.
Генеральша, которая также не имела ничего против юноши, удостоила его на этот раз исключительным вниманием и долго разговаривала с ним на тему о счастье вообще, о счастье в супружестве, в любви, о чувствах, сердце и тому подобных интересных вещах, о которых Толя знал только понаслышке. Леля была в дурном настроении духа…
И когда они, отдохнув, снова пустились в путь, она обратилась к матери с упреком за то, что та заняла собой все внимание их спутника, тогда как он должен был разделить его между всеми дамами.
Генеральша отвечала ей, что сделала это умышленно, чтобы панна Леля не кружила голову мальчику и сама не забывалась. До самой ночи в тарантасе все дамы имели кислый вид. Но за ужином на постоялом дворе Леля опять сумела заставить мать и тетку так оживленно разговориться между собой, что Теодор снова оказался ее собеседником.
Старостина с недовольным видом заметила генеральше:
– Смотри, пожалуйста, твоя ветреница совсем потеряла голову с Паклевским и страшно надоедает ему, потому что о чем ему с ней говорить? Ведь это такой сорванец, который ни в чем не знает меры.
Однако, Леля, несмотря на то, что старостина иначе не называла ее, как сорванцом, дала неопровержимое доказательство логического мышления, возобновив разговор, начатый ими во время первой остановки.
Тодя решился сказать ей, что, если она отдаст кому-нибудь свое второе колечко, то он, оставляя у себя ее подарок, мог бы оказаться в неловком положении и был бы вынужден вернуть его.
Леля уверяла, что она вовсе не так охотно раздает кольца; Тодя высказал предположение, что ее могли бы заставить. Тогда Леля поклялась, что никакая человеческая сила не может ее заставить сделать что-нибудь против ее воли.
Однако, ни тот ни другой не пошли дальше гипотез и общих мест, а что за этим следовало, какой можно было сделать из всего этого вывод, – было ясно для обоих. Леля прямо заявила ему, что, если бы тот, кому она отдала сердце, изменил ей, то она отомстила бы ему, а сама умерла бы от чахотки. Что она там еще шептала, об этом не узнали ни старостина, ни генеральша, ни одна душа человеческая. А когда пришло время расстаться, поведение Лели обратило на себя внимание матери, которая напала на дочку с выговорами за легкомыслие и кокетство, на что та отвечала ей, что она, может быть – "чем угодно, но никогда не будет кокеткой".
Так Теодор въехал в Варшаву, совершенно опьяненный этой встречей, забыв думать и о канцлере, и о ксендзе Конарском, и о всей своей будущности, – но полный мыслей об одной только Леле. Он чувствовал, что этот сон скоро должен был рассеяться, что сорванец в несколько недель совершенно забудет о нем, и что основывать на этом какие-нибудь надежды было бы то же, что строить замки на льду, но невозможно было устоять перед обаянием этой цветущей молодости.
Эти неразумные мечты помешали ему остановиться у ксендзов пиаров, так как он боялся своим видом выдать им свою тайну; он заехал в гостиницу и решил там переночевать и к утру протрезвиться окончательно. На другой день, грустно настроенный, он пошел в коллегию, и по счастливой случайности в тот же день опекун проводил его к канцлеру.
То, что рассказывали о нем, внушало Теодору страх.
И, действительно, когда он увидел сидящую в кресле мрачную надменную фигуру князя-канцлера, с проницательным взглядом, с печатью великого ума на высоком челе, с выражением силы и огромной воли, и когда князь обратился к нему, как к младшему и низшему, – сурово и в то же время слишком фамильярно – Теодор в первую минуту очень смутился.
Но, вскоре, однако, канцлер принял более мягкий тон, может быть, заметив произведенное им на юношу впечатление, попробовал заговорить с ним по-французски, чтобы испытать его познания, и был удивлен им. Затем он заставил его написать под диктовку и похвалил орфографию. Можно было надеяться, что Теодор будет принят на службу.
Но князь заявил, что он должен сначала оставить его на испытание.
– Я очень требователен к молодежи, – сказал он, – и вы, сударь, должны заранее приготовиться к тому, что я суров, нетерпелив, не терплю рассуждений и требую послушания…
Шляхетского гонора я не люблю. Кроме того, я требую, чтобы держали язык за зубами. Я не прощаю даже случайной несдержанности в словах, а измены – не допускаю…
Князь-канцлер говорил все это, обратившись спиной к стоявшему в дверях юноше и только изредка бросая на него взгляд через плечо. Затем он начал выпытывать Теодора о его семейном и имущественном положении. Ему надо было знать, кто такие Паклевские, откуда они, и сколько их есть на свете; потом он спросил, кто была его мать. Когда Теодор назвал Кежгайлов, князь обернулся к нему.
– Где? Какая? Не дочка ли воеводича?
– Да, она его дочь, – отвечал Теодор, – но дед, по неизвестным мне причинам, после замужества матери с моим отцом, совершенно к ней переменился и стал нам чужим. У нас нет никаких отношений с ним…
– Это очень дурно, – возразил князь.
– Я не имею права судить моих родителей.
– Да, но я имею это право, – сказал князь-канцлер, – семья должна жить в согласии и держаться вместе… Разделившиеся семьи гибнут; страна, в которой нет семьи и любви к своим родителям, распадается на отдельные куски.
Теодор ничего не ответил на это, и канцлер прекратил этот разговор. Помолчав немного, он объявил Теодору, что вскоре выедет из Варшавы в Волчин, и секретарь должен сопровождать его в это путешествие…
Может быть, князь и еще дольше подвергал бы этой пытке бедного Теодора, но ему доложили о приходе Сосновского, секретаря литовского; князь повернулся лицом к стоявшему в дверях юноше и сделал знак ему удалиться.
Первые дни пребывания при дворе князя-канцлера были для молодого и не знавшего света Паклевского целым рядом ошибок, неприятностей и горьких открытий. Он совершенно иначе представлял себе свое положение и значение, а оказался здесь на второстепенных ролях, среди чужих и недружелюбно настроенных людей.
Он очень скоро заметил, что его всячески старались выжить и так подвести, чтобы он наделал как можно больше ошибок и раздражил этим нетерпеливого по натуре, а в отношениях к подчиненным очень резкого и неумолимого князя, так, чтобы тот пожелал избавиться от секретаря, принятого на испытание.
Все эти расчеты завистливых придворных не оправдались; отчасти, может быть, потому, что князь или заметил, или догадался о них, и, именно на зло завистникам, решился оставить Теодора, а, может быть, он нашел в нем такие качества, которые могли пригодиться ему для дела.
Какого-нибудь чувства или более мягкого отношения к юноше со стороны князя-канцлера трудно было ожидать; имея перед собой великую цель, Чарторыйский пользовался ради нее людьми, но не привязывался к ним; награждал, где было нужно, но старался действовать, главным образом, страхом, ловкими маневрами, знанием характеров и протекцией в судебных и общественных учреждениях, чем собственными капиталами, которых здесь не разбрасывали, как у Браницкого.
Теодор попал в хорошую школу. Здесь ему некогда было вздохнуть свободно, а его обязанности в канцелярии были так разнообразны и неопределенны, что никогда нельзя было предвидеть заранее, что принесет сегодняшний день, и какая работа от него потребуется. Один день уходил на переписывание какого-нибудь безымянного материала, который потом распространялся по всей стране, другой день всецело посвящался корреспонденции на французском языке, третий – был занят распутыванием каких-нибудь сложных вычислений; иногда ему приказывали съездить куда-нибудь верхом с устным поручением, а иной раз случалось ему занимать шляхту, приехавшую с просьбами и за инструкциями к канцлеру.
Как известно, князь обладал поразительной памятью лиц, отношений, связей, характеров; но еще больше, чем память, помогало ему удивительное уменье обходиться с людьми.
Когда съезжалась шляхта, случалось, что Теодору, приставленному развлекать их, давалось порученье разузнать об их именах, о занимаемых ими должностями и землях, откуда они прибыли.
Достаточно было самых поверхностных сведений, чтобы канцлер тотчас же припомнил все, что касалось той семьи, с одним из членов которой он имел дело. Если же ему не удавалось заранее собрать сведения о шляхтиче, который приезжал к нему, то он принимал его, как доброго знакомого и старался навести его вопросом так, чтобы выяснить все, что ему было нужно для дальнейшего разговора.
Он сердечно обнимал братьев шляхтичей, прижимал их пуговицам своей одежды, выказывал им всяческое сочувствие, а так как болтливые провинциалы очень охотно шли на откровенность, то канцлер всегда умел выведать у них все, что было нужно, и потом, в удобную минуту, припоминал и пускал в обращение, удивляя всех своей памятью.
Был у него и еще один талант: он безжалостно вышучивал всех этих простодушных людей, но так, что они даже и не замечали его иронии. Пока он хотел быть добрым, он умел очаровывать всех, в ком нуждался, но, если кто-нибудь не соглашался с ним, он также умел быть жестоким, неумолимым и невежливым до грубости…
Одним словом, с канцлером не так-то легко было иметь дело: увлеченный великими планами, он смотрел на всех малых людей, как на орудия, и, если они ломались, это его мало интересовало.
Теодор в несколько дней инстинктом почувствовал, как осторожно здесь надо действовать.
Тут могло повредить даже излишнее усердие, потому что князь не допускал, чтобы кто-нибудь переступал границы данной им инструкции, как бы присваивал себе право быть умнее его.
Надо было соблюдать осторожность в каждом слове, на каждом шагу и не ждать похвал, на которые князь был очень скуп.
Каким образом удалось Теодору с первых же дней службы снискать доверие к канцлера, этого не знал и он сам, а для старших чиновников канцелярии это было просто загадкой.
Князь ничего не говорил ему и не хвалил совершенно, но охотнее пользовался услугами новичка, чем старших служащих, уверенных в том, что они с большей точностью выполнит его приказанья; завистники пробовали высмеять его перед канцлером и повредить ему, но без успеха, потому что канцлер доверял только самому себе, и никто не мог похвалиться своим влиянием на него.
Уже в Варшаве Теодору пришлось много работать в канцелярии; а когда канцлер выехал в Волчин, дела еще прибавились…
При этом дворе молодежь не пользовалась никакими развлечениями и даже не имела доступа в салоны. Канцлер принимал у себя только высших сановников; карточная игра здесь была единственным удовольствием, но и во время игры шли разговоры de publicis. В пище здесь соблюдалась умеренность, стол был очень скромный, и только в дни больших приемов допускалась некоторая роскошь для представительства.
Днем и ночью сюда приезжали и уезжали гонцы и посланные, прибывали служащие с донесениями, завязывались узлы всевозможных интриг, придумывались способы подчинить себе трибуналы и сеймики и создать сильную партию, и все это держало вождей партий в постоянном напряжении. Составляя открытую оппозицию королю и таким могущественным магнатам, как виленский воевода и гетман Браницкий, Чарторыйские должны были иметь на своей стороне шляхту, чтобы она поддержала Россию, готовую придти на помощь, и не поставила их в глупое положение перед ней своим равнодушием к вождям фракций. Поэтому надо было непрерывно рассылать гонцов, спаивать, уговаривать, мирить, составлять споры, заманивать обещаниями и то, что было непопулярного в самой реформе правления, покрыть обещаниями других благ в будущем. Щедро раздавались будущие места при различных учреждениях, всевозможные титулы, награды и земли, а в конце концов старались извлечь пользу даже из неприязненного расположения к противной партии или обид против них. Князь виленский воевода в известной степени облегчал Чарторыйским эту задачу, позволяя себе всякие нелепые выходки и наживая неприятелей, которых тотчас же привлекала на свою сторону familia.
Самым тяжелым для Теодора во время его пребывания в Варшаве, в путешествии и в Волчине было то, что все избегали его, никто не относился к нему с участием, и все смотрели на него с завистью и недружелюбием.
Над большинством из них Теодор имел то преимущество, что он, благодаря материнскому воспитанию, свободно владел языком тогдашнего большого света, т.е. французским. А так как у пиаров он хорошо изучил латынь и кое-как мог объясняться и по-немецки, то его услугами пользовались постоянно.
Между тем другие канцелярские служащие, самое большее, знали несколько фраз судебной латыни, и поэтому они с завистью смотрели на нового сотрудника.
Ничто не кажется таким тяжелым в молодости, как одиночество и недоброжелательство окружающих, когда самый возраст располагает к откровенности и сердечности. Но Теодор молча и терпеливо покорялся своей судьбе и не давал никакого повода к размолвкам и неприязни.
Юноша надеялся встретиться в Варшаве со своей покровительницей, старостиной, но обстоятельства сложились так, что ему некогда было искать ее, а потом он уехал с канцлером в Волчин.
Здесь ему, конечно, отвели самое плохое помещение, какую-то темную избенку, а, так как дел было много, то и канцелярия была полна служащих, и Теодору приходилось делать свою работу с другим старшим секретарем, неким Вызимирским, который раньше служил у какого-то адвоката, понахватался там кое-каких сведений и страшно чванился своим превосходством перед Теодором, которого он не хотел признавать.
Особенно сердило Вызимирского то обстоятельство, что Теодор, который вел всю французскую корреспонденцию, имел более частый доступ к канцлеру; и он мстил беззащитному юноше только за то, что завидовал его положению. Сослуживцы пробовали сделать Теодора орудием для различных интриг, советовали ему передать князю то то, то другое, но он неизменно отвечал: это не мое дело, я здесь чужой и ни во что не могу вмешиваться.
Несколько раз после этого Вызимирский, который относился к нему особенно неприязненно, говорил ему без обиняков:
– Не воображайте себе, сударь, что здесь всего можно достигнуть parle france! Французов, которые к нам просятся, хоть отбавляй; рано или поздно вас сгноит с этого места тот, кто еще лучше вашего умеет это parle france… И потом выбросьте себе из головы, что здесь можно сделать карьеру лисьей покорностью!.. Мы – старшие – лучше знаем, чем все это кончается. В один прекрасный день князь-канцлер скажет: "Скатертью дорожка! Ступай, куда глаза глядят!" Тем все и кончится.
Нам здесь не нужны господа студенты, которые хотят быть умнее нас и задирать нос к верху. Мы вас выставим – вот увидите!
На все эти придирки и угрозы Теодор отвечал обыкновенно молчанием и только иногда, вынужденный сказать что-нибудь, коротко возражал.
– Если мне прикажут уходить, то я и уйду.
– Вы, сударь, кажется, мечтаете о высокой карьере? – говорил Вызимирский. – Ну, ну. Выбейте себе из головы; есть тут такие, что и законы знают, и различные проекты могут представить, – да и тем не легко вскарабкаться наверх – а что же тут говорить о вас?
Должно быть, и князю нашептывали про новичка. Бог знает что, но князь отличался большой наблюдательностью и знанием людей; ему было нелегко что-либо внушить, – он выслушивал клеветников, но это служило Теодору не во вред, а только на пользу. Особенно встревожило канцеляристов то обстоятельство, что несколько раз, когда надо было отправить к Флемингу посла с устным поручением, канцлер выбирал для этой цели Паклевского. Ему удалось, буквально придерживаясь инструкций, с честью выйти из испытания, и это сразу подняло его престиж.
Князь любил, чтобы его слушали и не высказывали собственных суждений. Но велико было общее удивление, когда, желая снестись с Масальским по поводу дела виленского трибунала, князь отправил к епископу Теодора, снабдив его рекомендательным письмом и поручив этому молокососу переговорить с Масальским относительно радзивилловского самовластия и способов борьбы с ним.
Когда при дворе узнали об этом, то старшие были уверены, что Теодор споткнется об это препятствие и разобьет на нем себе голову, а князя прогневит и лишится его доверия.
Молодому послу поручено было не только переговорить с епископом, но также повидаться с конюшим Бжостовским и одним из Огинских… Все дело в том, чтобы это посольство из Волчина не обратило на себя ничьего внимания. Отправка более важного лица была бы сейчас же замечена; но никому не известный юноша вряд ли мог внушить подозрение в том, что он везет важные документы. По приказанию канцлера все путешествие Паклевского было обставлено таким образом, чтобы никто не предположил в нем служащего при дворе фамилии.
Зависть была большая, хотя, кроме хлопот и неприятностей, путешествие это не давало ничего. Но самая эта миссия облекала неизвестного канцелярского служащего большим доверием со стороны канцлера и ставила его на известную высоту.
В числе других поручений одно особенно удручало и смущало Теодора. Канцлер дал ему письмо к воеводичу Кежгайле, его родному деду, с которым все семейные связи были давно порваны. В первом своем свидании с князем, когда Паклевский говорил ему о своем происхождении, он назвал воеводича, не утаив и того, что дед не хотел их знать. Он не допускал и мысли, что канцлер забыл об этом обстоятельстве. Принимая от него письмо, он еще раз хотел напомнить ему о нем, но князь, взглянув на него, и как будто отгадав, что он хотел сказать, так закончил свою инструкцию.
– В Божишках, у воеводича Кежгайлы, тебе, сударь, вменяется в обязанность – отдать письмо в собственные руки и привезти мне ответ.
Еще раз бросив быстрый взгляд на смущенного секретаря, князь прибавил:
– Прошу все хорошенько запомнить и исполнить в точности; без всяких отговорок и ссылок на невозможность…
Каковы были намерения князя, когда он послал юношу в Божишки – к родному деду? Желание ли испытать его, или оказать ему услугу, или же его склонила к этому решению настоятельная необходимость – юноша не мог отгадать.
Паклевскому дали конюха, двух коней, всякие дорожные принадлежности и довольно большую сумму денег, и на другой день он уже отправился в путь, предоставляя своим сослуживцам строить всевозможные догадки относительно секретной миссии, данной ему князем, хотя никто не знал, куда он едет. Заметив, что он готовиться к отъезду, Вызимирский старался выпытать у него цель поездки, но Теодор сразу прекратил все эти вопросы откровенным признанием.
Мне приказано не говорить, ни куда я еду, ни с какой целью; и я никому не выдам этой тайны.
Так он и отправился в путь, стараясь даже в выборе дороги следовать указаниям канцлера. А дело было под осень. Путешествие в эту пору нельзя было назвать легким и приятным; вся страна волновалась, объятая случайной тревогой. Каждую минуту ожидали какого-нибудь взрыва, готовились к кровавому столкновению между двумя конфедерациями или хотя бы одной конфедерации со своими противниками. На проезжих дорогах стояла стража, скакали туда и сюда гонцы, но еще быстрее бегали всевозможные, самые невероятные сплетни. Короля уже не было в Варшаве; между дворами магнатов шло усиленное сообщение; более спокойная шляхта, которая мечтала только о том, чтобы избежать всякого столкновения, тяжко вздыхала, предвидя внутреннюю войну.
Теодор хорошо знал, что в дороге его могут захватить и подвергнуть допросу с пристрастием, но его рыцарский и шляхетский инстинкт отгонял опасения и помог бы ему сохранить присутствие духа в худшем случае.
Ему было приятно после душных канцелярских стен очутиться на свободе, дышать чистым воздухом, не видеть неприязненных лиц и не слышать насмешек и издевательств.
Во время остановок в пути и на ночлеге редко кто из проезжих не спрашивал у него, откуда он ехал и с какой целью. Он отвечал уклончиво, ссылаясь на семейные обстоятельства как на цель поездки.
Ведя замкнутую жизнь, он мало интересовался делами политики, но все же его поражала общая растерянность, беспокойство и тревожное предчувствие какой-то неизбежной катастрофы. Одни бранили Радзивиллов, другие – а таких по мере приближения к Вильне становилось все больше и больше – возмущались Чарторыйскими.
Наконец, Теодор добрался до Вильны и тотчас же поспешил к епископу Масальскому. Он нашел в нем не духовное лицо, как он себе представлял, а человека большого света, надменного и честолюбивого, ведущего строгий и роскошный образ жизни, и только тогда оказавшего ему некоторое внимание, когда заметил в нем знание французского языка. Этот союзник показался ему очень ненадежным, так как в нем не чувствовалось серьезности и глубины мысли, какую он предполагал в помощнике канцлера. Он показался ему человеком странным, но в то же время легкомысленным. Но не Теодору было судить о нем. Поручение, которое ему было велено устно передать епископу, состояло в том, что Радзивилл, вместо того, чтобы вступить в споры и пререкания, как от него ожидали, оказал входящим войскам радушный прием и снабдил их провиантом. Масальские были возмущены этой осторожностью, на которую они не рассчитывали.
Передав то, что ему было поручено, и приняв взамен поручение к канцлеру от Огинских и Бжостовского, Теодор отдохнул только два дня в Вильне и затем отправился в Божишки, предчувствуя, что именно здесь заключается самая трудная часть его миссии. Надо было заранее обдумать, как держаться с дедом, общение с которым было ему строго запрещено отцом и матерью, и к которому его направил канцлер. Как податель письма, он не был обязан ни представляться ему, ни вступать с ним в беседу; поэтому он заранее решил избегать всякого намека на какие-нибудь более близкие отношения и держаться, как с совершенно чужим человеком, к которому он послан с поручением.
С этими мыслями, не без страха, но с твердым решением выдержать свою роль до конца, молясь в душе Богу и прося его о помощи в затруднительных случаях, Тодя очутился в одно прекрасное утро на земле, где протекал Божеский ключ, о чем он узнал из надписи на огромной таблице, прибитой к столбу и украшенной четырьмя гербами на всех углах.
Тот, кто не знал воеводича Яна Гвальберта Августа на Больших и Малых Божишках, в Вартове, Соботишках и Жердях, пана Кежгайлы, вывел бы некоторое заключение уже по одному важному виду самой резиденции.
Издали она имела очень внушительный и величественный вид: было ясно, что из шляхетской усадьбы она возвысилась до обиталища магната; но, приблизившись к ней, всякий мог легко догадаться, что здесь было больше показного блеска, чем настоящей зажиточности. Замок, стоявший на возвышении, был хотя и деревянный, но оштукатуренный, побеленный и даже раскрашенный в далеком прошлом, и как-то слишком широко раскинувшийся. Крыша без всякой надобности устремлялась кверху; огромное крытое крыльцо, подпиравшееся утолщенными посредине столбами, неуклюже выступало вперед. Низкие галереи, примыкавшие к нему с обеих сторон, соединяли его с огромными боковыми пристройками таких же размеров, как и самый корпус, называемый одними дворцом, а другими замком.
Крыльцо на каменном фундаменте было так приподнято, что возвышалось над крышей и было украшено наверху тяжелой и непропорциональной скульптурой, окружавшей герб, покрытый митрой; все это было покрыто позолотой и раскрашено, издалека привлекая к себе внимание.
Но краска и золото стерлись и пооблупились, а над гербом и митрой видны были гнезда ласточек.
С одной стороны замка возвышалось нечто вроде башни, выстроенной по плану какого-нибудь домашнего художника или самого хозяина дома; она поражала своей вычурностью и неуклюжими окнами.
На вершине ее металлический рыцарь держал в руке инструмент, в котором представлялось угадать фамильную драгоценность.
Во двор вели каменные ворота в виде башни; ворота эти были всегда отворены настежь, так как они были слишком тяжелы и, кроме того, сорваны с петель. На башне также красовался герб, но без карниза, краски полиняли и стерлись от времени, но отчетливо выделялась надпись над гербом: "Nemini cedo".
Забавнее всего выглядел самый дворец, несуразно длинный, несмотря на вытянутую кверху крышу, неуклюжий, запущенный и как бы вросший в землю. Многие окна были забиты досками и закрыты ставнями, другие замазаны до половины. Дожди и непогода по-своему разукрасили давно не обновлявшуюся штукатурку, а недавно реставрированная крыша пестрела заплатами всевозможных форм. Здесь шли рука об руку стремление к показному блеску и крайняя запущенность всего хозяйства; глина, облеплявшая каменные ворота и окна, потрескалась и отпадала кусками, а стены боковых пристроек были просто декоративными ширмами, за которыми скрывались самые жалкие клети. Из-за этих строений виднелись крыши еще каких-то странных зданий, может быть, каплицы, кладовой или еще каких-нибудь дворцовых пристроек. Подъезжая к усадьбе, Теодор заметил во дворе несколько обтрепанных людей, возившихся около конюшен и кухни. Огромный старый тарантас, подвешенный на ремнях, стоял перед сараем, и человек с топором что-то долбил около него.
И от усадьбы, и от всех ее пристроек веяло грустью и запустением. Сжалось сердце у бедного юноши при виде этого дедовского наследия, в котором было еще печальнее, чем в убогом Борке.
Теодор медленно подъехал к воротам. Здесь он увидел обтрепанного сторожа, который высунул голову в окошко и в испуге спрятался. Внутри у стен виднелись лестницы, сани, старые бочки, поломанные возы… Он беспрепятственно въехал на песчаный двор, поросший бурьяном, теперь уже засохшим, и изрытый следами проходящих по нему стад. Единственным его украшением была засохшая лужа у конюшни.
При появлении на дворе постороннего человека из окон и дверей дворца и флигелей стали показываться люди и, не зная как отнестись к этому обстоятельству, снова прятались за ними. В самом дворце ради предосторожности закрыли огромные входные двери.
Не зная, как ему поступить, подъехать ли к крыльцу или в качестве посла смиренно подождать где-нибудь в стороне, Теодор еще колебался, когда из дома выбежал навстречу ему старый слуга, поспешно накидывавший на себя верхний кафтан, так что одна его рука была уже в рукаве, а другая еще искала второго.
Во дворце еще никого не было видно, но сквозь запыленные окна виднелись лица людей. Несколько худых псов, лежавших около кухни, поднялись, полаяли немного, зевнули и, увидя старого слугу, снова улеглись с ворчаньем на старые места.
Седой человек в кафтане, приглаживая себе волосы и стараясь держаться со степенным достоинством, подошел к Теодору. Он смотрел на него и ждал, что он скажет.
– Я привез письмо от князя-канцлера литовского из Волчина, – сказал посол, – мне приказано вручить его пану воеводичу.
– Гм… Гм… Вот оно что! – пробормотал старик, почесывая голову и глядя на юношу выцветшими глазами.
– Пан ваш дома? – спросил Теодор.
На этот дважды повторенный вопрос слуга не дал ответа, пристально вглядываясь в слезавшего с коня посла.
После минутного раздумья, заикаясь и усиленно указывая в сторону двери, он заговорил охрипшим голосом:
– Зайдите сюда! Вот, вот сюда! Зайдите сюда!
– Да дома ли ваш пан? – в третий раз спросил Теодор.
– Да вы, сударь, зайдите в дом! – повторил упрямый старик и потянул гостя за собой в пустые сени. Из сеней он отворил дверь в огромную горницу, в которой стоял большой стол и несколько запыленных и погнутых стульев. В горнице пахло сыростью и затхлостью, а на столе и стульях толстым слоем лежала пыль.
Отерев полою кафтана стол и часть лавки, старый слуга покачал головой и, ни слова не говоря, побежал по направлению к дворцу.
Прошло довольно много времени, и вот из окна комнаты, где он сидел, Теодор увидел выбежавших на двор людей, мальчиков, работников и женщин, которые, толкаясь, ссорясь и стараясь опередить один другого, спешили к дому, входили в него и, немного спустя, бегом возвращались в боковые флигеля, откуда доносились шум голосов, хлопанье дверей, жалобы и смех. В руках у людей, возвращающихся из дворца, он заметил одежду, а у некоторых обувь.
На крыльце старый слуга видимо распоряжался всей этой церемонией; он несколько раз выходил и делал знак руками.
О Теодоре, по-видимому, совершенно забыли; он догадывался только, что ему готовили торжественный прием. Наконец, на крыльце главного здания показался тот самый старый слуга, который еще недавно надевал простой кафтан, идя навстречу Теодору. Теперь он вырядился в длинный темно-красный кафтан, подпоясанный узким пояском такого же цвета, около шеи видна было полоска чистой рубахи, застегнутой блестящей запонкой. Сапоги на нем тоже были когда-то цветные, но теперь трудно было различить их цвет. Новая одежда придала старику более степенный и важный вид; он как-то и шел иначе, мерным шагом, задумавшись о том, как ему сыграть свою роль дворецкого.