Ни армия, ни амазонки не будут драться!
– А! – сказал Клемент. – Вы все еще на стороне фамилии?
Теодор поклонился.
– Если бы я даже не был на службе у князя-канцлера, – прибавил он, –я видел бы и тогда то, что есть: из большой гетманской тучи будет маленький дождь, а, может быть, – просто небольшой ветерок!
Клемент быстро взглянул на него.
– Вы так думаете, – спросил он.
– Мне кажется, что из всех союзников, на которых вы рассчитываете, ни один не пойдет с вами до конца, – сказал Паклевский. – Если бы я был в числе приятелей, а не противников гетмана, я дал бы ему один совет: постараться через жену примириться с фамилией, пока еще не поздно, и сидеть себе спокойно: о короне ему нечего и мечтать; калека-саксонец также не получит ее, а Любомирский и Огинский не числятся даже кандидатами, их поддерживают разве только их собственные экономы и управляющие…
Доктор Клемент задумался серьезно.
– А разве такое примирение было бы возможно? – спросил он.
– Прошу извинения, дорогой доктор, – отвечал Теодор, – я ничего не знаю, а то, что говорю, – мое личное мнение.
– Может быть, то, что вы говорите, и было бы самым разумным для гетмана, – вздохнул Клемент, – но так как больной всегда хочет иметь именно того, чего ему нельзя, так и во всех других делах. То, что ведет к спасению, кажется особенно неприятным. Жаль мне гетмана, я к нему привязан и люблю его!
Егермейстерша приказала подать кофе. Пришел и молчаливый отец Елисей. У старца был такой обычай: он всегда больше молчал в обществе посторонних людей, а там, где нельзя было говорить искренно все, что думаешь, от него нельзя было добиться слова.
И теперь, усевшись в сторонке рядом со старым шляхтичем из Божишек, он вел беседу только с ним: они хорошо понимали друг друга. Клемент разговаривал с вдовой и Теодором и тотчас же после кофе уехал.
– Я тоже должен с вами проститься, – более веселым тоном сказал отец Елисей, – француз вас утомил своей болтовней, а я, как Кассандра, всегда ношу с собой боль предчувствия; довольно с вас, пора и вам на отдых.
– Благословите же Тодю! – сказала вдова, подталкивая сына к ксендзу, который долго стоял молча с поднятыми кверху руками.
– Благословляю тебя, дитя мое, – сказал он, – желаю, чтобы ты не испортился и Бога не забыл, не слишком доверяй счастью и не особенно печалься в несчастье и больше всего люби добродетель. Благословляю тебя и желаю, чтобы Бог не посылал тебе непосильных испытаний не в горе, ни в разочаровании!
Сказав это, старец поцеловал его в голову.
– За душу воеводича, если ксендз-настоятель позволит мне, я сам отслужу заупокойную обедню.
– Господь с вами! Господь с вами!
И старец медленно пошел к саням, прося, чтобы ему хорошенько укутали ноги соломой от мороза.
Беспокойная егермейстерша стала уговаривать сына поскорее ехать в Божишки. Не желая, чтобы он там произвел невыгодное впечатление бедняка, она старалась достать ему коней и дорожные принадлежности, что было нелегко, несмотря на соседство с Белостоком. Все это отдаляло желанный день отъезда, а когда все приготовления были закончены, в одно прекрасное утро на засыпанной снегом дорожке в усадьбу показались огромные сани, запряженные четырьмя лошадьми; перед ними ехал верховой; другие же сани меньших размеров ехали вслед за первыми. Шляхтич из Божишек, стоявший на крыльце, вбежал в комнату Теодора с известием, что если глаза не обманывают его, то к ним едет сам подкоморий Кунасевич.
В усадьбе поднялась страшная суматоха.
Пан Петр Фелициан из Кунасов – Кунасевич – был в свое время известен не только в своем округе, но и в целом воеводстве. Все единодушно признавали за ним хорошую голову. Что касается других качеств подкомория, то о них выразительно молчали. Кунасы, которые он теперь включал в свою фамилию, назывались Малыми Кунасами и насчитывали – когда он получил их в наследство от отца – всего около десятка дворов. Молодой и очень предприимчивый человек, при жизни отца прошедший хорошую школу под руководством адвокатов при трибуналах и в канцеляриях, сделался с годами знаменитым юристом. В то время это имело совсем другое значение, чем теперь; человек, изучивший юридические законы, вовсе не должен был утруждать себя чрезмерно теорией права и его историей: достаточно было знать обязательные местные законы и дополнения к ним и так искусно применять и аргументировать их, чтобы всегда иметь возможность проскользнуть и выскользнуть.
Практически изученные права сводились к какой-то сложной игре, в которой не пренебрегали никакими средствами, помогавшими избегнуть опасности. Хороший адвокат всегда знал, когда и в котором часу выгоднее начать дело, пользуясь отсутствием одних и присутствием других, послеобеденным настроением судей или последствиями затянувшегося накануне ужина после вечернего заседания; ловкий адвокат умел обойти, напугать, не допустить возражений, приготовить заранее декрет, подвести неприятеля, обмануть его каким-нибудь обещанием, одним словом: стратегически обдумать всю кампанию и гениально провести ее.
Таким-то практическим юристом оказался пан Кунасевич, когда, приехав на похороны отца и усевшись после поминок за отцовский стол с бумагами, открыл в них золотые россыпи… Вскоре после этого начались процессы, которые велись так искусно, что после каждого очищалась известная сумма в виде отступного.
Он купил сначала одну деревеньку, потом взял другую в заклад, а уж сделаться собственником заложенного имения было прямо пустяком для такого ловкого юриста.
Женитьба на панне Терезе тоже была проведена артистически, потому что старик воеводич не хотел ничего дать за ней и все обещал завещать ей после своей смерти. Кунасевичу удалось сначала отвоевать у него приданое матери своей жены, а потом взять у него в аренду часть имения и не платить ничего.
Он же содействовал тому, что воеводич, узнав о скандале при белостокском дворе, где была его младшая дочка, состоявшая при гетманше, отрекся от нее и лишил ее наследства. И когда впоследствии брак с Паклевским поправил дело в глазах света, подкоморий уговорил старика не изменять своего решения, изображая ему замужество Беаты как акт, позорящий честь семьи и т.п.
Росло богатство подкомория, и росли вместе с ним уважение и почтение, соединенные с некоторым страхом к нему у людей – любви же никто к нему не чувствовал. Во всех делах, за какое бы он ни взялся, он никогда не позволял провести себя и победить, всегда умел поставить на своем. Он умел говорить с пафосом, пространно, долго, ошеломляя слушателей множеством аргументов, сравнений и образов, в которые он облекал свою мысль, как дитя куклу, когда, заворачивая в тряпки хотя бы самую маленькую, устраивают из нее огромный чурбан. Он умел говорить целыми часами – все равно о чем – и это не стоило ему ни малейшего труда. Но в случае надобности он умел молчать, как никто, и тогда его лицо оставалось непроницаемым. При этом он был очень приятным собеседником, любил бывать в обществе, не прочь был и выпить, и поесть, не предъявляя больших требований к тому, что подавали, а при случае, несмотря на свой рост и толщину, пускался даже танцевать; говорили также, что in extremis, если это нужно было для его дела, он приставал с нежностями к старым бабам.
Ему передавали иногда безнадежные процессы, и первым последствием этого было то, что неприятель тотчас же робел, а подкоморий умел этим воспользоваться и от всякого безнадежного дела извлекал выгоду, по крайней мере, для себя.
Таково было начало карьеры пана Кунасевича, который теперь, окрепнув, хоть и не утратил своих способностей, но делал из них иное употребление. Важное положение подкомория, которое он занимал в своем округе, и значительное состояние, требовавшее его внимания, не позволяли ему заниматься чужими делами и брать их на свою ответственность; он был только советчиком, ментором, посредником и протектором: ездил, хлопотал и устраивал, и хотя это делалось в виде приятельской услуги, но ходили слухи, что за все надо было платить ему тем или иным способом – деньгами или натурой.
Тереза, сестра Беаты, на которой он женился, отлично уживалась с ним и во всем переняла его точку зрения.
Это была гордая и тщеславная женщина, любившая во все вмешиваться и привязанная только к своим детям. В общем ничем не выдававшаяся и даже по наружности не походившая на свою сестру, несмотря на свое единомыслие с мужем, она постоянно ссорилась с ним; тем не менее оба стремились к одной и той же цели: накоплению богатства и приобретению влияния среди людей. Подкоморий до самой смерти тестя был совершенно спокоен относительно завещания, хотя они несколько раз поспорили с воеводичем. Ни он, ни Тереза не допускали мысли, чтобы отец мог изменить свое решение.
Воеводич не раз гневался на то, что ему не платят аренды, и угрожал припомнить им это, но они не обращали никакого внимания на его слова. И, конечно, все это не имело бы никаких последствий, если бы подкоморий не оскорбил каноника-секретаря, а отец Елисей не прислал вовремя грозного письма, привлекающего к суду Божьему за обиду, нанесенную собственному ребенку.
Воеводич отличался набожностью, а секретарь, руководясь неприязнью к Кунасевичам, поддержал впечатление, произведенное письмом отца Елисея, и не давал ему ослабнуть. В конце концов, Кежгайла потребовал вернуть ему первое завещание и исключил из него отречение от дочери, предоставляя ей равную часть наследства вместе с сестрой.
Когда известие о его смерти и о новом распоряжении дошло до Кунасевичей, подкоморий бросился сначала в Божишек, надеясь завладеть завещанием и уничтожить его; когда же это оказалось невозможным, и раздел наследства представлялся неизбежным, он, посоветовавшись с женой, решил ехать в Борок, и там, в расчете на бедность Паклевских, войти с ними в выгодное для себя соглашение. Издали ему казалось вполне возможным обойти вдову и ее сына и воспользоваться их деревенской наивностью. И он, и его жена, не имевшие понятия о том, в каком положении находятся егермейстерша и ее сын, думали найти их в большой нужде и одиночестве, готовыми с благодарностью принять всякую милость. Кунасевич рассчитывал на свою опытность и на деньги, которые он вез с собой.
Когда его огромные сани, в которых кроме высокого и плотного подкомория помещались еще слуга и мальчик для услуг, одетые в старомодные венгерские костюмы, подкатили к крыльцу, Теодор уже приготовился к встрече гостя, цель посещения которого была ему ясна. Но вдова, присутствовавшая при докладе старого шляхтича о том, кто едет, увидя, что сын собирается выйти на крыльцо, сделала ему рукой знак, чтобы он остался.
– Я сама приму его! – сказала она. – Будь спокоен!
Глаза ее засверкали былым огнем, и Теодор, повинуясь ее приказанию, остался в своей комнате.
Егермейстерша запретила и старому шляхтичу выходить на крыльцо, и навстречу гостю вышла старая жена сторожа.
– Госпожа ваша дома? – закричал, не выходя из саней, Кунасевич.
– Должно быть, дома, – равнодушно отвечала женщина.
– А молодой пан? – прибавил он.
– Да, наверное, дома, – все тем же тоном отвечала женщина.
Не добившись ничего больше, так как никто из хозяев не показывался, подкоморий, охая, стал высаживаться из саней при помощи мальчика и слуги. Затем они ввели его в сени, где Кунасевич должен был разоблачиться и снять с себя шубу, меховые сапоги и шарфы, которыми он был укутан. Никто из хозяев не появлялся. Тогда он спросил бабу: куда же ему пройти? И она указала ему на дверь гостиной.
Кунасевич вошел, сопя и отирая заиндевевшие усы; оглядевшись, он увидел на пороге соседней комнаты женщину в черном платке с серьезным и даже суровым лицом, которая произвела на него неприятное впечатление.
– Да будет благословен Иисус Христос! – начал подкоморий не столько из набожности, сколько из желания угодить егермейстерше, о набожности которой он услышал по дороге сюда.
– Во веки веков…
Подкоморий поклонился.
– Исполняется давнишнее желание моего сердца: я могу выразить свое почтение уважаемой егермейстерше и представить ей в своей особе близко с ней связанного и покорного слугу – Петра Кунасевича, мужа Терезы, в девичестве панны Кежгайло.
Вдова сдвинула брови.
– А! – сказала она. – Что же вы здесь, сударь, делаете?
– Как это что делаю? – отвечал несколько смутившийся Кунасевич. –Debitam reverentiam, хотя и поздно. А если и поздно, то не мы в этом виноваты, а покойник, который под угрозой своей немилости запретил нам видеться с вами. Если бы не это…
Егермейстерша взглянула на говорившего таким взглядом, что он должен был опустить глаза.
– О том, что вы умеете говорить и перетолковывать все по-своему, мне давно известно, – сказала егермейстерша, – но все это напрасно. Слова не нужны там, где жизнь говорит за себя. В продолжение стольких лет вы ни разу не вспоминали о нас и не желали нас знать; теперь же, когда покойный отец простил меня, вы хотите примириться с нами, чтобы нас обидеть. Слишком поздно, пан подкоморий!
Кунасевич, совершенно не ожидавший такого энергичного отпора, с минуту стоял, не находя слов для ответа; но удивление не лишило старого плута присутствия духа.
– Милостивая государыня, – начал он, – страдание и горечь не знают меры: поэтому я не принимаю близко к сердцу тех резких выражений, которыми вы меня встретили. Вы, сударыня, несправедливы: покойник взял с нас клятву, что мы не будем иметь отношений с вами; и хоть сердце наше раздиралось, мы должны были подчиняться ему!
– Все это пустые слова, – повторила вдова, – а я скажу вам еще раз: кто не знал нас в несчастье, того мы не хотим знать при изменившихся условиях.
– Милостивая государыня, – отвечал, приняв гордую осанку, подкоморий, – вы можете признавать или не признавать нас как родных, но у нас есть с вами общие дела; следовательно, нам придется быть знакомыми. Это одно, а второе: у нас тоже есть своя честь; если нас оскорбляют, мы умеем отплатить за это. Следует и с этим считаться.
– Для ведения дел мы призовем людей, которые знают в них толк, а мы можем и не встречаться.
Она поклонилась, как бы собираясь уходить или давая ему понять, что ему нечего больше здесь делать. Подкоморий стал пунцовым.
– Милостивая государыня! – повысив голос, воскликнул он. – Так не принимают зятя!
– Иначе я не умею вас принять, потому что это было бы ложью; я не верю во внезапную любовь.
– Да тут вовсе не любовь, а общее дело! – гневно сказал Кунасевич. –Я приехал с самыми лучшими намерениями – помочь вам все устроить, а вы, сударыня, не желаете даже выслушать меня.
– Потому что я знаю, что вы рады были бы воспользоваться моей неопытностью, бедностью и беззащитностью, как вы всю жизнь проделывали это с другими.
Подкоморий рассердился окончательно.
– Вы, сударыня, пользуетесь своим правом женщины, – крикнул он.
– Я говорю, что думаю, – отвечала вдова, – ваша покорная слуга; мое нижайшее почтение!
Кунасевич совсем растерялся: взъерошил свой чуб, вздохнул, словно ему не хватало воздуха; язык не повиновался ему.
– Я советовал бы вам подумать хорошенько, – тоном угрозы сказал он, –над тем, что значит – сделать Кунасевича своим врагом!! Это не шутка, милостивая пани!
– Приятелем моим он все равно не будет, – гордо возразила егермейстерша, – мое нижайшее почтение, сударь.
Подкоморию осталось только одно – удалиться.
– Значит, вы объявляете мне войну? – спросил он.
– Не хочу ни войны, ни союза с вами, – отвечала вдова, медленно удаляясь от него. – Мой сын на службе у князя-канцлера, он найдет у него и покровительство, и добрый совет. Дело ясное, а я с вами не буду вступать ни в какие сделки.
Упоминание о князе-канцлере было неприятно Кунасевичу, потому что он знал, что теперь фамилия везде одерживала верх, следовательно, и ее приверженцам и слугам отдавалось предпочтение перед другими.
– А, значит, – сказал Кунасевич, – я должен удалиться ни с чем? Прекрасно; после такого долгого пути, предпринятого ради восстановления любовного согласия и семейного примирения, retro, не отдохнув и не перекусив, я должен возвращаться домой. Даже и у татар со мной этого не случалось!
Он злобно засмеялся; егермейстерша, еще раз взглянув на него, повернулась и пошла к себе, оставив его в одиночестве. Но не так-то легко было отделаться от настойчивого подкомория. Он постоял, огляделся вокруг, потом присел отдохнуть и, несмотря на явно выраженное хозяйкой желание отделаться от него, и не думал уходить. Было очевидно, что он надеялся на какую-то перемену. Он совершенно не мог понять, как женщина осмелилась выгнать его так breviter, да еще наговорила при этом самых оскорбительных вещей, и все это совершенно безнаказанно…
Между тем вдова, оправившись немного, послала за Теодором, шепнула ему несколько слов и, видя, что подкоморий сидит, даже не помышляя об отъезде, отправила его к нему. Мы уже упоминали о внешности Паклевского, который среди красивейших мужчин своего времени считался самым красивым, имел очень внушительный вид и, побывав при дворе князя, приобрел еще больше лоска и смелости.
Когда Теодор переступил порог комнаты, и подкоморий догадался, что этот гордый панич, должно быть, сын вдовы, он смутился еще больше. При первом взгляде на него он понял, что с ним нелегко будет бороться. Выражение лица Теодора говорило о том, что он твердо решил избавиться от навязчивого посетителя.
Войдя, он слегка наклонил голову.
– К вашим услугам! Чем могу быть полезен? – холодно спросил он.
– Я – Кунасевич, подкоморий, этого достаточно, чтобы объяснить мое присутствие здесь.
Теодор улыбнулся.
– Не имею чести знать! – коротко отвечал он.
– Так, значит и вы, сударь, встречаете меня так же любезно, –воскликнул обиженный подкоморий, – вместо примирения, вы хотите, чтобы мы начали войну?
– Но какое же теперь может быть примирение? – возразил Паклевский. –Мы не знаем дела, не имеем документов и не спешим покончить с ним. Нам неизвестен даже текст завещания.
– Вот именно, – подхватил подкоморий, – я все это и привез с собой. У меня есть копия с завещания, инвентаря и прочее… Мы можем вместе обсудить какие-нибудь неясные пункты; а кто же знает, может быть, завтра я, чтобы глупо протягивать вам руку примирения, захочу подать в суд жалобу и буду протестовать против завещания. И если уж я захочу это сделать, то сделаю, и вам не достанется ничего, ровно ничего!
– Если бы это было возможно, пан подкоморий, – прервал его Теодор, –то я глубоко уверен, что мы не имели бы тогда счастья видеть вас у себя! Да и в конце концов, ну, положим, вам удастся доказать недействительность завещания, ну, что же? Мы, правда, ничего не получим, но, по крайней мере, нам не придется иметь дела с тем, кто столько лет наговаривал на нас и вредил нам.
– Мы! Кто? Я? Жена? Мы наговаривали на вас? – крикнул подкоморий. –Мы вас старались защищать, но старик и слушать ничего не хотел.
– А, если бы я сейчас привел вам свидетеля, который мог бы повторить ваши собственные слова?
Кунасевич побледнел и растерялся.
– Свидетеля! Обманщика, который к вам теперь подлизывается! –заговорил он с возрастающим гневом. – О! О! Ну, значит, мне здесь больше нечего делать! Как постелешь, так и выспишься. Хорошо же! Будьте здоровы! Будьте здоровы!
Он прощался, направляясь к дверям, но на самом деле и не думал уходить: и зло его брало, и стыдно было так уезжать. Он надеялся, что Паклевские опомнятся и вернут его. Уж он не думал даже о собственной выгоде, которая была сопряжена с большими трудностями, но лишь о том, как бы все уладить и исправит свои ошибки.
Теодор, заложив руки в карманы, стоял совершенно спокойно.
Кунасевич хватался за шапку, руки у него дрожали, он мял ее, встряхивал, поднимал кверху и снова опускал, и все никак не мог решиться переступить через порог. Насмешливая холодность, с которой его встретили, и полное равнодушие к его угрозам, казались ему чем-то совершенно непостижимым.
– А! Значит у вас есть уже и копия завещания? – спросил он.
– Нет, у нас ее нет.
– А знаете, что вам назначено?
– Нет, не знаем и не торопимся узнать, – отвечал Теодор.
Подкоморий пожал плечами.
– Что же вы думаете этими увертками и отговорками провести меня, старого воробья? Эге! Так я и поверю, что вы не знаете, что вам завещаны Божишки.
– Я в первый раз слышу об этом от вас, – равнодушно сказал Теодор.
– Но это не может так остаться, – сказал подкоморий.
– Если не может, то и не останется, – отвечал Паклевский.
– Да ну вас ко всем чертям!.. – взвизгнул подкоморий, надевая шапку на уши. – Юзька, давай сапоги!
И он бросился в сени. Но мальчик ушел куда-то погреться, и подкоморий, выйдя на крыльцо, долго кричал во все горло, призывая его; в это время взгляд его нечаянно упал на стоявшего в противоположном конце сеней дворецкого, приехавшего из Божишек; сложив руки на груди, он не выражал ни малейшего желания прийти на помощь гостю.
Вид этого приезжего многое объяснил подкоморию: он кивнул головой.
Между том Юзек, не предполагая, чтобы его пан мог так быстро покончить все свои дела здесь, уже успел раздеться и отвел коней в конюшню. Люди подкомория, встречавшие во всех самых богатых усадьбах радушный прием, не церемонились в этом бедном фольварке. Коней распрягли и собирались кормить; а когда Юзек помог одеться ругавшемуся на чем свет стоит пану, сам оделся и побежал за санями, кучер долго не хотел верить ему и не запрягал коней.
Кунасевич, сидя на лавке на крыльце, болтал что-то про себя, плевался, проклинал, посылал кому-то угрозы, но к своему огорчению не имел даже зрителей, кроме старой бабы, выглядывавшей из кухни.
В первый раз в жизни его планы разбились об упорство женщины. Что скажет жена и люди, когда разнесется весть, что славного старого волка наконец провели!
Если бы не стыд, подкоморий просто заплакал бы от злости. В это время подъехали сани с его людьми, такими же рассерженными, как он сам. Кунасевич сказал себе:
– Теперь они меня узнают! Теперь уж я начну процесс! Разорю их, доведу до горя и отчаяния, и хотя бы самому пришлось лишиться всего, покажу им, как бороться с Кунасевичем! Увидят они у меня! Что ж? Они сами этого хотели!
Он уселся в сани, и так как кони были сильно загнаны, приказал ехать в Хорощу, чтобы там отдохнуть.
Но все складывалось против него. В гостинице, куда он заехал на отдых, остановился и как раз переодевался шляхтич, присланный из Вильны князем-воеводой. Это был некий Подбипента, которого Кашиц, чудзиновский староста, посылал с разными поручениями, ценя в нем находчивость и ловкость.
Подбипента ехал в Белосток, надеясь застать там князя, и в Хороще менял свой дорожный костюм на более нарядный. А так как на постоялом дворе была только одна комната, то они волей-неволей должны были познакомиться и поделиться ею.
Подкоморий не открыл ему, куда и зачем он едет. Но Подбипента и сам догадался в виду близости Белостока, что проезжий принадлежал к лагерю гетмана и воеводы, и что его можно было считать своим. Вместе они выпили водочки, и завязалась беседа о том, что делается.
Подбипента не хотел, да и не мог после водки скрыть то, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. По природе это был человек осторожный и знал, с кем можно быть откровенным.
На вопрос: что нового? – он горячо заговорил:
– Плохо, чрезвычайно плохи наши дела! Фамилия забирает все больше власти, и разве только слепые не замечают, что они со своим стольником выиграют дело, а мы – или будем вынуждены сдаться, или они нас раздавят без остатка. К чему утешать себя праздными фантазиями? У них и войска императрицы, и сильная партия в стране, и разум; а мы – накричим, нашумим – а толку никакого.
Подкоморию, который хорошо помнил, что Паклевский состоял при дворе канцлера, было неприятно поверить в такое неблагоприятное для него положение вещей.
– Да, помилуйте! – воскликнул он. – За гетманом стоит все коронное войско, у Радзивилла – несколько тысяч милиции, Потоцкие, Любомирские, Огинские – что же перед ними фамилия?
– Фамилия поддерживает своих кандидатов на всех сеймиках, во всех округах, – сказал Подбипента. – Князь-воевода слеп и не видит опасности –развлекается да угощается; гетман стар и слаб… А мы, что стоим за их плечами, – если они упадут – будем отданы в жертву неприятелю.
Так бывало всегда и так будет и теперь, что паны выкрутятся, а мы, бедняки, попадемся.
Подкоморий опечалился; он хорошо знал, что значит власть сильных, и мог опасаться, как бы Паклевский не преследовал его так, как он когда-то угнетал других в трибунале, когда имел за собой протекцию.
Подбипента, надевая пояс, прибавил грустно:
– Вот везу я эти ominosa verba князю-воеводе; мне не для чего скрывать и умалчивать…
Я знаю, что будет. Пан Богуш покачает головой, князь выстрелит из пистолета и гаркнет во все горло, гетман пожмет плечами, а на другой день они опять соткут какие-нибудь надежды из паутины и скажут, что Подбипенте все это приснилось…
Ничто не поможет, если нечем помочь.
После отъезда шляхтича, подкоморий, расхаживая по комнате, что-то долго обдумывал и давал себе выговоры за то, что не был достаточно терпелив во время переговоров; ему казалось теперь, что надо попытаться каким-нибудь способом еще попытать счастья; тут он вдруг припомнил отца Елисея у доминиканцев и, хотя ни разу в жизни не видел его, но решил воспользоваться своим свойством с ним и выразить ему свое почтение, а в то же время попробовать – нельзя ли сделать его посредником.
Было еще не поздно; отдохнув немного, подкоморий направился в монастырь. Но, когда он попросил провести себя к ксендзу Елисею, пришлось обратиться за разрешением к настоятелю, так как никто здесь не знал подкомория. Отец Целестин, расспросив подробно приезжего и дав ему понять, что святой человек отличается некоторою резкостью и странностями, позволил ему пройти в его келью. Это был час, когда старец кормил своих воробьев; увидев входившего к нему незнакомого человека, он закрыл окно и сделал несколько шагов навстречу гостю.
– Проезжая через Хорощу, я счел бы грехом со своей стороны, – сказал подкоморий, – если бы не пришел поклониться святому отцу… Я горжусь тем, что меня связывают с вами кровные узы.
– Дитя мое, – отвечал отец Елисей, – у меня нет другого родства, кроме Отца в небе и братьев-доминиканцев на земле.
Подкоморий поцеловал ему руку.
– Я женат на Терезе Кежгайло, – сказал он.
– На здоровье, мое дитя, – отвечал отец Елисей.
Разговор не клеился; подкоморий не без основания догадался, что отец Елисей, очевидно, поддерживал отношения с Паклевскими и был предубежден против него.
– Кроме того, что я хотел поклониться вашему преподобию, – сказал он, – я приношу вам жалобу на прием, сделанный мне Паклевскими, от которого у меня сердце разрывается.
– Как же это так? – спросил старик.
– Они знать меня не хотят и даже не разговаривают со мной.
– А раньше вы были знакомы? – спросил монах.
– Мы и не могли быть знакомы, – сказал подкоморий, – свято соблюдая заповедь Божию, я должен был слушаться воеводича как отца; а он не позволял нам встречаться.
– Боже мой! – заметил отец Елисей. – Как же приятно слышать о таком послушании заповеди и родительской власти! Вот-то, верно, болело у вас сердце!
Подкоморий вздохнул.
– Скажу вам правду, ваше преподобие: как только покойный закрыл глаза, я летел сюда как одержимый, чтобы с открытым сердцем протянуть им руку! И что же? Паклевская приняла меня с презрением, а сын ее – как чужого. Даже говорить не желал. Я уехал от них в слезах…
Бедняга вытер сухие глаза. Отец Елисей слушал и смотрел.
– Это нехорошо вышло, – сказал он.
– А нельзя ли уговорить их, чтобы они одумались? – сказал подкоморий. – Если они меня не хотят слушать, то, может быть, голос святого капеллана…
Он еще раз поцеловал его руку. Отец Елисей улыбался.
– Мой голос, – сказал он, – не много значит в мирских делах, да к тому же я, как чужой им, могу заблуждаться. Думается мне вот что: Беата, сестра вашей жены, долгие годы жила в отчуждении от семьи и терпела нужду; дайте ей доказательство вашей любви – не в словах, а на деле, – это заставит ее одуматься, она, наверное, ничего от вас не примет, но должна будет признать, что вы относитесь к ней по-братски.
– А если примет? – живо и неосторожно промолвил подкоморий.
На этот раз старик рассмеялся громко.
– Отец мой, – объяснил Кунасевич, – у нее только один сын и то такой, что для него свет не будет темен; а у меня четверо заморышей, и все такие худые, несчастные, которым нужно что-нибудь оставить, потому что они сами ничего не сумеют заработать… Но, в конце концов, дорогой отец, – что важно? Дело – делом, пусть люди судят, а правительство утверждает приговор; но ведь мне всего важнее любовь и мир, да добрый пример…
– Это все очень хорошо, – сказал отец Елисей, – ну, так что же?
– Я обращаюсь, отец, к вашему заступничеству, чтобы мне не вернуться со стыдом, – горячо заговорил Кунасевич, – вот я вернусь домой, жена придет в отчаяние…
Старец задумался.
– Хорошо, я помирю вас и выпрошу вам прощенье, потому что вы виноваты, – сказал он неторопливо, – но вы дайте мне письменное обещание, что ни в чем не будете противиться воле покойного.
– Письменное обещание? Собственноручно? – возразил подкоморий. – Я? Scripta manet, отец! Ты хочешь, чтобы я связал себя собственноручной подписью? Во имя Отца и Сына! Да за кого же вы меня принимаете? Хе, хе! Вся эта речь, произнесенная совершенно изменившимся тоном, обнаруживала ясно, что подкоморий совсем не знал отца Елисея и относился к нему, как к обыкновенному человеку, с которым можно было разговаривать по-человечески.
Старец поднял руки.
– Сколько тебе лет? – спросил он.
Подкоморий стоял молча, не понимая цели вопроса.
– Лет? Мне? Praeter propter, метрику сожгли, но известно, что я родился при Саксонце; полвека с лишком на моих плечах.
– А сколько думаешь еще прожить? – сказал ксендз.
Этот второй вопрос окончательно огорошил Кунасевича.
– Это воля Божья. Кто же знает, сколько кому предназначено…
– Судя по-человечески, тебе, дитя мое, осталось прожить десяток-два, – сказал отец Елисей, – но как же ты заботишься, чтобы озолотить этот остаток жизни, не думая о вечности? Боишься собственноручного заявления, готов судиться, чтобы урвать что-нибудь для себя и детей, и не побоишься взвалить тяжесть на душу, лишь бы мошна была полна. Ох, бедный ты мой!
Он сложил руки.
– Дорогой отец, – сказал подкоморий, – я пришел сюда не для проповеди, а за помощью и советом.