В этом плане опущено было главное: то, что под линиями и кружочками военной карты, под сеткой знаков и цифр кипела классовая борьба со своими особенными законами и возможностями. Точки и линии были различные по качеству: одни могли влить новые силы в красные полки, бригады и дивизии, другие – ослабить их.
План Главкома посылал красные армии не по тем направлениям, которые предусматривались высшей стратегией гражданской войны. Движение их с севера на юго-восток, по Дону, Хопру и Медведице, мимо враждебно настроенных казачьих станиц, ослабляло силы наступления, затягивало время его, давало противнику возможность маневрировать и перестраиваться.
Таковы были дальнейшие крадущиеся шаги тайного предательства в недрах Высшего военного совета республики, принявшего порочный план Главкома к исполнению. Ошибка, на первый взгляд как будто трудно уловимая, выросла через полгода в грозную опасность.
Декабрьское контрнаступление красных армий началось. Оно происходило значительно восточнее Донбасса, где в заводских и шахтерских районах нетерпеливо ожидали Красную Армию, чтобы поднять восстание. Но туда с юга вторглась дивизия Май-Маевского с шомполами и виселицами. Правый фланг красного наступления оказался под угрозой. Наступление затормозилось. Всю силу удара снова, в третий раз с августа месяца, принимала на себя Десятая армия.
Враг был многочисленнее, лучше вооружен и богаче снабжаем. У него был злобный наступательный порыв. Силы оказались слишком неравными. Царицын послал на фронт последнее пополнение, все, что мог, – пять тысяч рабочих. На помощь пришло творчество революции.
Французский народ в 1792 году, голодный, разутый, вооруженный самодельными пиками, для того чтобы победить обученные войска европейской коалиции, придумал ураганный артиллерийский огонь и, противно всем военным уставам, массовую атаку пехоты против знаменитых каре короля Фридриха.
Русский народ создал новые формы организации конной боевой части. Такой была вышедшая из Сальских степей бригада Семена Буденного. Не в одной только храбрости заключалась ее сила. Белоказаки тоже умели рубить до седла. От обозного бородача до знаменосца, с усами в четверть, буденновская бригада была спаяна верностью и дисциплиной. Ее эскадроны, ее взводы формировались из односельчан. Бойцы, когда-то вместе ловившие кузнечиков в степи, шли рядом на конях. Сыновья, племянники – в строю, отцы, дядья – на тачанках и в обозе. С того первого дня, когда Семен Буденный вывел из станицы Платовской отряд сотни в три сабель, и по сей день у них не было ни одного случая дезертирства… Да и куда бы отъехал такой боец? Не к себе же в станицу или на хутор – на позор и на суд.
По обычаю, не написанному в уставе, в бригаде было два суда: официальный – трибунальский и неофициальный – товарищеский. Провинившегося бойца, – сплоховал ли в бою, не подчинился ли приказу, или дрогнула рука на чужое добро, – судил трибунал. А помимо трибунала, в особых случаях, бойцы сами судили виновных. Собирались где-нибудь подальше от глаз, в сумерках, и начинали свой суд над этим человеком. И случалось так, что трибунал, принимая во внимание то-то и то-то, оправдает, а товарищеский суд рассудит суровее, и человек пропадал, и не у кого было допроситься об его участи.
По новому и опять-таки ни в каких полевых уставах еще не написанному правилу был построен боевой порядок. Эскадрон разворачивался для атаки лавой в два ряда. Впереди шли опытные рубаки с тяжелой рукой, обычно кавалеристы старой службы, – бывали у них такие удары, что вражеский конь уносил на себе одну нижнюю половину хозяйского туловища. За ними скакали меткие стрелки с наганами и карабинами, каждый охраняя в бою своего переднего. Передние, под завесой огня товарищей, смело и без оглядки врезались с клинками в противника, и еще не было случая, чтобы вражеская конница, даже вдвое и втрое сильнейшая численностью, могла выдержать такую, слитую из отдельных осмысленных звеньев сосредоточенную атаку буденновцев.
Хутор горел во многих местах. Валил дым среди скученных крыш, выбивалось пламя, выбрасывая под низко летящие облака искры и клочья пылающей соломы. Голуби, кружась, падали в огонь. По хлевам мычала скотина. Разломав плетень, вырвался племенной бык и с ревом носился по улице. Женщины с детьми на руках выбегали из горящих хат, ища – куда им скрыться. Со стороны станицы, из-за холмов, била и била казачья артиллерия…
В середине дня оттуда показались первые цепи пластунов, редкими точечками на большом протяжении, намереваясь охватить и окружить горящий хутор и загнать в огонь качалинский полк, сидевший в наспех вырытых окопах. Они начинались от кузницы – с краю хутора, тянулись по берегу пруда, где гранатами был взорван лед, и загибали к ветряной мельнице на кургане.
Вдоль окопов ехали верхами Телегин и Иван Гора, за ними – вестовой комиссара Агриппина, в заломленной, как она переняла это от казаков, барашковой шапке. Около отделения, сидевшего по пояс в узенькой канавке, нахохлившись под такой погодой, или около пулеметного расчета останавливались: Иван Ильич – румяный, с веселыми глазами, Иван Гора – потемневший и спавший в лице от ночных переживаний, но теперь успокоившийся, когда ясна стала обстановка. Телегин поправлялся в седле, рукой в перчатке проводил по губам будто для того, чтобы согнать с них улыбку, и говорил, выгадывая тишину среди грохота разрывов:
– Товарищи, вам представляется возможность нанести врагу кровавый урон. Стрелять без паники, спокойно, с выбором, – по пуле на человека: такой стрельбы мы с комиссаром ждем от вас. В штыковую контратаку переходить дружно, зло… Приказываю – не отступать ни при каких обстоятельствах.
Комиссар, Иван Гора, мотнув головой, вскрикивал:
– Да здравствует товарищ Ленин! Да похилится и позавалится мировой капитализм!
Сказав, ехали к следующей группе бойцов. Обогнув весь фронт, слезли с коней у ветряной мельницы. Разведка к этому времени установила, что за ночь в станицу вошли крупные силы казаков. По тому, как они очертя голову наступали, можно было понять, что появление на хуторе качалинского полка застало их врасплох при выполнении какого-то другого задания и что они, видимо, решили смести красных с пути одним ударом.
Под крышей мельницы свистел ветер, поскрипывали деревянные шестерни, домовито пахло мукой и мышами. Иван Гора, тяжело вздыхая, нет-нет да и высовывался между оторванными досками, поглядывая, не покажется ли в бурой степи на востоке Сергей Сергеевич. Телегин, кричавший внизу в телефон, взбежал по отвесной лесенке.
– Повторяем царицынскую операцию! – возбужденно проговорил он, поднимая бинокль.
– Какая, к черту, операция, окружены, как бараны… А я тебе говорю – убили его, ведь второй час.
– Сергея Сергеевича не так-то легко убить…
– Ты-то чего больно весел?..
– Драться надо весело, Иван Степанович.
Дым от горящей на гумнах соломы тянул низко над землей в сторону наступающих. Теперь можно было различить отдельные перебегающие фигуры. Передовые заставы, отстреливаясь, отошли к окопам. Весь фронт качалинского полка, опоясавший неправильной подковой горящий хутор, затаился.
– Ага! Ложатся! – крикнул Телегин. – Нервы не выдержали, желторотые! Смотри, смотри – ложатся цепи… Иван Степанович, беги, Христа ради, скажи посерьезнее, только бы не стрелять… Без моего приказа ни одного выстрела.
– Комиссар! – нарочно испуганно прикрикнул Байков. – Расчет по местам!
Расчет первого орудия: Байков, Задуйвитер, Гагин и Анисья – подносчица – поднялись и стали на места. Из-за глиняной стены обгоревшей хаты показался Иван Гора, на шаг позади него – Агриппина. Они шли к отделению, прикрывавшему батарею, Иван Гора начал говорить красноармейцам. Агриппина, вытянутая, как хлыст, стояла рядом с ним, держа в опущенной руке наган.
– …без особого приказа – строжайше – ни одного выстрела, – донесся напористый голос Ивана Горы. – Товарищи, предупреждаю, за ослушание – расстрел на месте…
Байков тряхнул бородой, поседевшей от капелек дождя:
– Братва, бойся этой девки с наганом, шлепнет – глазом не моргнет…
Анисья ответила:
– Зачем над ней смеешься? Агриппина правильный товарищ…
Иван Гора повернул к орудию, такой серьезный, что расчет замер. Агриппина шла, как привязанная, шаг в шаг – за мужем. Первое орудие стояло на невиданном сооружении из сколоченных досок, тележных колес, кругом валялись пилы, топоры, щепки. Иван Гора взглянул на эту диковину, – моргал, моргал, спросил:
– Это что ж такое?
– Наше изобретение, товарищ комиссар, – ответил Байков. – Вроде морской поворотной башни…
– Тележные колеса к чему?
– Для быстрого поворота орудия. Способная вещь…
– Так, так, так. – Иван Гора пошел дальше, Агриппина – вслед. Байков повел веком на нее.
– В одной с ней драматической труппе, товарищи, а комиссара не боюсь – ее боюсь… Глаза круглые, как у мыши, ну – никакой жалости… Эх, бабы, бабы, за что воюем!..
– Дарья Дмитриевна, отнес… На мельницу не пустили… Он сверху мне покивал: «Да неужто сама Дашенька пекла?» – «Сама, говорю, да жалко – холодные…» – «А я, говорит, холодные блины больше люблю… Передай ей тысячу поцелуев…»
– Это вы все сочинили.
– Ей-богу, нет… Происшествие слыхали? Наш-то Иванов, ну – врач, до того струсил, мальчишка, – рвота, колики… Комиссар рассвирепел: «Поправить ему нервы!» Приказал раздеть и у колодца облить водой… Слышите – верещит, третью бадью на него льют… Смеху-то! А ведь я тоже трус, Дарья Дмитриевна…
Даша, как в клетке, ходила от окна к двери в хате, где были разложены перевязочные средства и уже пахло карболкой и йодоформом. Кузьма Кузьмич вертелся около нее.
– Ко мне один сон привязался, чуть не каждую ночь вижу: в руках ружье, сердце трясется, как тряпочка, и я стреляю, я нажимаю изо всей силы эту самую собачку, и весь бы я так и влез в это проклятое ружье… А оно не то что стреляет, а вяло-вяло спускается курок, вялый дымишко ползет из дула, а тот – в кого стреляю – без лица, – никогда лица не вижу, – надвигается, ширится… Фу, какая гадость!..
– Почему так тихо? – спросила Даша, хрустнула пальцами и остановилась около окошка… Уже начинались ранние сумерки… Пожары отгорали. Разрывов и надрывающего посвиста снарядов больше не было слышно. Затихла ружейная стрельба. Казачьи цепи придвинулись, подползли, – они почти окружили хутор. Даша отвернулась от окна и опять заходила. – Будет много раненых. Как мы справимся?
– Комиссар пришлет Агриппину, это большая подмога. Слушайте, я у него и Анисью выпросил: «Ей, говорю, не место около пушки, из чистой романтики она – около пушки…» Так вот, мой сон, – что это такое?
– Вы правду скажите – Иван Ильич здоров? Все хорошо?
– Высунулся ко мне в дыру в крыше, – рот до ушей. Абсолютно уверен в победе…
– Ах! – Даша встряхивала головой. Нужно было заставить себя не думать об этих тысячах мужчин, подползающих, как звери. Все равно – этого не понять… Она изо всей силы, точно сказочное чудовище за веревку, тащила свое воображение сюда, на эти мелкие предметы, разложенные на столе, – бинты, склянки, хирургические инструменты… Вот йоду мало, это ужасно! Воображение мягко повиновалось и незаметно, какими-то неуловимыми лазейками, снова оказывалось там, расширив глаза, как два озера… Почему, почему этим людям так нужно убить всех невиноватых, всех хороших, любимых? Ненависть, – что может быть страшнее в человеке? Ненависть окружала Дашу, подступала – выжидающая, неумолимая, – чтобы вонзить штык, за который судорожно схватишься пальцами…
– Нет, это просто бесстыдно – так, – сказала Даша, и дикий взгляд ее раскрытых глаз испугал Кузьму Кузьмича. – Ну чего на меня глядите? Мне тошно, понимаете, так же, как нашему доктору… Не могу вынести ненависти… Деликатно воспитана?.. Ну, и подавитесь этим…
Она бесцельно переставляла пузырьки и пакетики.
– Тоже не понимаю – для чего мне какой-то сон начали рассказывать…
– Ага, Дарья Дмитриевна, сон в руку… Есть ненависть, очищающая, как любовь… Ненависть – как утренняя звезда на высоком челе… Есть ненависть утробная, звериная, каменная, – ее-то вы и боитесь… Я тоже ужаснулся, помню, в четырнадцатом году… рассказывали: русских застигла мобилизация за границей, кинулись к последнему поезду… Деткам маленьким ручки отхлопывали вагонными дверями немецкие кондуктора… А сон вот к чему, – я его комиссару не стал бы рассказывать, никому, кроме вас, и то уж в такую минуту. Бессилен я, кончено мое путешествие по земле. – Он неожиданно всхлипнул. – Ружье мое не стреляет, а только шипит.
– Ненавижу! – вдруг крикнула Даша и щепотью стала ударять себя в грудь. – Я видела, я знаю эти лица: глаза несостоявшихся убийц, угри на щеках от вожделения, отвалившиеся подбородки… Сволочи! Тупые, темные… Таким нет, нет места на земле!..
– Спокойно, спокойно, Дарья Дмитриевна. Давайте лучше посмотрим – вскипела вода в чугуне?
Даша быстро подошла к окошку, – в сизых сумерках пробегали, нагнувшись, красноармейцы с винтовками, уставленными, как в атаку. Она разглядела даже лица, напряженные до морщин. Один споткнулся, падая, пробежал и, взмахнув руками, выправился, обернулся, оскалив зубы.
В степи взвилась ракета, раскинула зеленые ядовитые огни. Медленно падая, они озарили приникшие серые спины в окопах и близко, – саженях в двухстах, не более, – поднимающиеся фигуры пластунов. Между ними бежал человек, крутя над головой шашкой. Огни погасли. В мгновенной черной темноте начался крик, усиливаясь, как грозовой ветер: «Уррр-а-а-а!..»
Телегин снял шапку, провел ладонью по мокрым волосам. Все, что можно было продумать, предусмотреть и сделать, – сделано. Теперь начиналась психология боя. Враг был, наверно, вчетверо сильнее, если считать скопление его резервов, едва различимых в бинокль.
Всматриваясь, он по самые плечи высунулся в пролом в крыше. Вдруг хутор опоясался огнем выстрелов. У Ивана Ильича все поплыло в глазах… То там, то там по окопам сбивались кучки людей… Он стал было искать шапку: «Черт, обронил такую шапку!..» И затем очутился уже внизу и побежал с кургана к окопам.
Первая казачья атака почти повсюду отхлынула, лишь около кузницы, как и предполагал Иван Ильич, бой разгорался. Там была свалка, дикие крики, рвались гранаты. Он добежал до земляной стены сарая, где находился резерв, но его там не было, – красноармейцы, не выдержав, распорядились сами и кинулись к кузнице на подмогу. Туда же трусил рысцой, согнувшись под тяжестью мешка с гранатами, Иван Гора.
– Комиссар! – крикнул Иван Ильич. – Что делается! Беспорядок! Нельзя так!
Иван Гора только повернул к нему свирепый нос из-под мешка. Через два шага Иван Ильич увидел Дашу, – она уходила в ворота, поддерживая бойца, ковылявшего на одной ноге. Иван Ильич остановился… Поднял руку с растопыренными пальцами. «Так, – сказал он, – так вот я зачем шел…» Повернулся и побежал обратно к батарее.
– На батарее все благополучно?
– Как у господа бога в праздник. Здравствуйте, Иван Ильич.
– Товарищи, – шрапнель… По резервам!..
Взобравшись поблизости на крышу, Иван Ильич влип глазами в бинокль. Резервы, которые он давеча заметил с мельницы, приближались густыми массами. Он закричал с крыши:
– Беглый огонь!
В свинцовых сумерках начали вспыхивать один за другим шрапнельные разрывы. Ряды наступающих шарахались и шли. Все ниже и ниже лопались шрапнели над головами их, – цепи шли. Поднялась ракета и повисла, как змея, огненными головками над рядами оловянных солдатиков, осеняя их молодецкий подвиг: погуляйте, братцы, нынче на большевистских косточках… И только погасла – справа на востоке взвились подряд три ракеты, распавшись красными огнями, мутными и зловещими, по всему небу. Телегин закричал:
– Ответить ракетами: три красных подряд!
Буденновцы, подойдя в сумерках руслом плоского оврага, бросились на левое крыло наступающих неожиданно и с такой злостью, что в минуту ряды пластунов были смяты, опрокинуты, и началось то страшное для пехоты при встрече с конницей, от чего нет спасения, – рубка бегущих. Огни ракет, поднимающиеся с хутора, освещали степь, где повсюду – смерть от свистящего клинка. Люди на бегу бросали оружие, закрывали голову руками, – их настигала черная тень от коня и всадника, и буденновский кавалерист, пружиня на стременах, завалясь влево, во весь размах плеча рубил, и катилось казачье тело под конские копыта.
Буденный, когда увидал, что уже по всему полю казачьи массы опрокинуты и бегут, придержал коня и поднял шашку: «Ко мне!» Со съехавшейся к нему полусотней он повернул и поскакал к хутору. Конь под ним был резвый. Семен Михайлович скакал, откинувшись в седле, держа клинок опущенным к стремени, чтобы отдохнула рука, серебристую барашковую шапку сдвинул на затылок, чтобы ветер освежал вспотевшее лицо и вольно гулял по усам. Кавалеристам приходилось, поспевая за ним, шпорить коней. Проскакали по берегу пруда, где в полыньях отражались падающие звезды ракет. Какие-то люди кидались от всадников и прилегали к земле. Не обращая на них внимания, Семен Михайлович указал шашкой туда, где около кузницы все еще не могли расцепиться пластуны с качалинцами: та и другая сторона по нескольку раз кидалась в штыки, отступала и залегала.
Буденновская полусотня рассыпалась лавой и, отпустив поводья, глядя на подпрыгивающую впереди серебристую шапку, налетела от пруда с пригорка на пластунов, – ни пулеметная очередь, ни выстрелы, ни уставленные штыки не могли остановить храпящих от натуги коней. Что попалось под клинки – было порублено. Семен Михайлович осадил коня только на улице хутора.
К нему торопливо шел Телегин. Семен Михайлович не сразу ответил ему, – платком вытер лезвие, платок этот бросил на землю, положил в ножны большую, с медной рукоятью, шашку и, поднеся к виску прямую ладонь, сказал:
– Здравствуйте, товарищ, с кем я говорю? С командиром полка?.. С вами говорит командующий группой комбриг Буденный. Приказываю вам: оставить одну роту для охраны обоза и раненых, с остальными силами и с артиллерией немедленно наступать к станице, занять ее и очистить от белоказаков.
– Слушаю, будет исполнено…
– Минутку, товарищ…
Он соскочил с коня, подсунул ладонь под подпругу, ударил пальцами по губам коня, норовившего схватить его за рукав, и протянул руку Ивану Ильичу.
– Потери большие?
– Никак нет.
– Это хорошо. А что – продержались бы своими силами, кабы не мы?
– Да продержались бы, отчего же, огнеприпасов достаточно.
– Это хорошо. Ступайте.
– Боли в области живота окончательно прошли, Анисья Константиновна, я даже не чувствую – где у меня живот… Так это неконструктивно устроено, – в самый серьезный аппарат, и никакой защиты… Шашка-то вошла не больше чем на вершок – и такое разрушение… такое разрушение… Попить дайте…
Анисья сидела около него – утомленная, молчаливая. Госпиталь помещался теперь в станице, в двухэтажном кирпичном доме. В нем оставались только легко раненные да те, которых тяжело было везти, остальных несколько дней тому назад эвакуировали в Царицын. Шарыгин умирал. Так ему не хотелось умирать, так было жалко жизни, что Анисья замучилась с ним. Она уже не утешала его, – только сидела около койки и слушала.
Анисья встала, чтобы зачерпнуть кружкой воды из ведра и дать ему попить. Лицо его горело. Большие, синие, как у ребенка, глаза не отрываясь следили за Анисьей. Она была одета по-женскому – в белый халат; золотые волосы, которые он часто видел во сне, завиты в косу и обкручены вокруг головы.
Он боялся, что она уйдет, тогда – только закинуть голову за подушку, стиснуть зубы и слушать неровные удары крови, отдающиеся в висках. Он говорил не переставая. Мысли его вспыхивали, как в догорающей плошке огонь фитиля, – то лизнет по краям и поднимется и ярко осветит, то поникнет и зачадит.
– Некрасивая вы тогда были, Анисья Константиновна, старше вдвое казались… Подопрет рукой щеку и глядит, ничего не видит, – в глазах темно от горя… Однако я нежалостливый, это я в себе вытравил… Жалостливые люди – самые черствые. Надо один только раз в жизни пожалеть… И стоп! – выключил рубильник… Сердце давай на наковальню, да еще раз его – в горящие угли, да опять под молот… Такие должны быть комсомольцы… Я тогда на пароходе собрал секретное совещание и товарищам разъяснил, что недостойно борцам за революцию вас трогать… Латугин тогда завернул насчет судомойки… Ах, Латугин, Латугин!.. Совсем не нужно это вам, Анисья Константиновна… Подобрала вас революция. Налились вы красотой, – не для него же… Это же тупик… Вопрос этот надо ставить, надо бороться за этот вопрос…
Огонек его лизнул края жизни, измерил близкую темноту и поник. Шарыгин провел по губам сухим языком. Анисья поднесла ему кружку. Он снова заговорил:
– Я знаю, за что умираю, у меня это не вызывает сомнений… Хочется мне, чтобы вы обо мне помнили… Я из Петрограда, с Васильевского острова. Папаня мой столяр, я в ремесленном учился, у папани работал… Он строгает – я строгаю, он строгает – я строгаю… Оба молчим и молчим… Ушел я работать на Балтийский судостроительный… Там открылось мне самое главное – для чего я существую… Началась горячка мыслей, нетерпение. Высокое поманило, внизу уж ни часу нет сил оставаться… Ну, а там – война, призвали во флот, – от злобы зубы во рту крошились… Как вы не можете понять, Анисья Константиновна, что увидел я живого человека, которого мы сами выдумали, завоевали, сами сделали… Да как же – отпустить вас опять бродить с опущенной головой?.. Зачем тогда революция? Неправильно это… Вы должны быть актрисой… Я каждый вечер у того сарая крутился, видел, слышал… «О, ради бога! Ради всех милосердий… Покинута, покинута…» Будете фронты потрясать… Кончится гражданская война – станете мировой актрисой… По этой дороге вам идти… Слабость вам ни к чему… Он вам будет петь, а вы не слушайте, Анисья Константиновна, хочется мне вам доказать: на личную жизнь вы прав не имеете. Милая… Зачем отвернулась?.. Отдохну, соберусь, еще хочу сказать… Что-то я упустил, одно важное доказательство…
Голова его заметалась на подушке, потом он затих и молчал так долго, что Анисья близко наклонилась: зрачков у него не было видно сквозь полуоткрытые веки. Не его разговоры, а в тоске закаченные глаза сотрясли Анисьино сердце. Ей стало понятно все, что он старался ей высказать горячечными и смутными словами. Наверно, те двое маленьких так же тогда звали ее, напугавшись огня, зашумевшего кругом их скирдочки, где они присели близенько друг к другу. Анисья с тех пор ни разу не вспоминала детских лиц, боялась этого, – сейчас они, точно живые, выплыли перед ней: Петрушка – четырехгодовалый и младшая – Анюта, кудрявые, толстощекие, смешливые, с маленькими носиками… И теперь этот, третий, звал ее. С ним она простится, его она проводит.
Анисья тихонько приглаживала его слежавшиеся волосы. Ресницы его дрожали, и она видела, что синеватые пятна разливаются по вискам его…