– Мне писем нет, конечно? – спросил Телегин.
– Ой, прости, Иван, тебе письмо.
Иван Ильич сидел – согнувшись, усталый, задремывающий, – вдруг вскинулся:
– Как же ты, ах, Сергей Сергеевич! Где оно?
Сапожков долго рылся в сумке. Остановили лошадей и чиркали спичками, которые шипели и отскакивали. Телегин взял письмо, – оно было от Кузьмы Кузьмича, – и вертел его в пальцах.
– Толстое какое, сколько написал-то, – шепотом сказал Сапожков.
– А что? – так же шепотом спросил Телегин. – Это плохо?
Он выскочил из тарантаса и пошел к лесной опушке. Там торопливо начал ломать сучья, зажег спичку и дул на веточки.
– Да ты возьми сноп, он сразу займется. – Сапожков бегом принес ему пшеничный сноп и отошел. Солома сразу запылала. Телегин опустился на корточки, читая письмо. Сапожков видел, как он прочел, рукавом вытер глаза и опять начал читать. Значит, дело ясное, Сергей Сергеевич шмыгнул носом, влез в тарантас и закурил. Сидевший на козлах старик, которому хотелось поскорее вернуться домой, сказал:
– Как бы на поезд не опоздать, тут дальше дорога – один песок, да еще броду искать… Проканителимся…
Сапожков не стал глядеть на Телегина, когда тот подошел к плетушке, тяжело перегнув ее, влез и опустился в сено. Лошади тронули рысцой. На расстоянии трех миллионов световых лет над головой Сапожкова протянулся раздваивающейся туманностью Млечный Путь. Поскрипывало вихляющееся заднее колесо у плетушки, но старик на козлах не обращал на это внимания, – сломается так сломается, чего же тут поделаешь…
Телегин сказал придушенным голосом:
– Какая сила духа у нее. Вечная борьба за обновление, за чистоту, совершенство… Просто я потрясен…
– Да жива она?
– Ну, а как ты думаешь! В Костроме и поправляется…
Сергей Сергеевич живо обернулся к нему, и оба засмеялись. Сапожков толкнул его кулаком, и Телегин толкнул его. Потом он подробно рассказал содержание письма, опустив только случай с бриллиантами. Это были те самые драгоценности, о которых она прошлым летом писала отцу, так обнаженно борясь за жизнь и вместе уничтожая себя. Видимо, тогда же, в дни ее смятения, Даша зашила камушки в пальто. И она ни разу не упомянула о них Ивану Ильичу. Очевидно, забыла – это так на нее похоже, – забыла и вспомнила только в бреду. И – «выбросить, выбросить», – у Ивана Ильича схватывало горло восторженным волнением… Конечно, во всей этой истории много было темного, но он никогда и не пытался до конца понимать Дашу.
– Мне одно ясно, Сергей Сергеевич, заслужить любовь женщины, скажем, такой, как Даша, – это большой выигрыш в жизни.
– Да, тебе здорово повезло, я всегда это говорил.
– Ох, как надо постоянно быть на высоте, Сергей Сергеевич! А ведь – срываешься… Ты ведь тоже, наверно, срываешься?
– У меня – совсем другое…
– Неужели у тебя нет вечной тоски – найти такую женщину, как моя Даша?
– Женщины как-то не играют такой роли в моей жизни… Я к этим вещам отношусь гораздо проще… Без хлопот…
– Поехал! Знаю я тебя… Сергей Сергеевич, жизнь у нас приподнятая: победа или смерть, – к этому все сведено. И – живем! И еще как живем с этим! В отношениях с женщиной всякие мелочи должны быть устранены… Любовь надо беречь. Всегда будь начеку! Пробовал ты заглядеться в любимые глаза? Это чудо жизни…
Сергей Сергеевич не ответил, понемногу фуражка его совсем съехала на затылок, – он опять глядел на Млечный Путь.
– В той стороне где-то есть провал во вселенной, – сказал он, – беззвездное, черное место в виде очертания лошадиной головы… На фотографии это очень страшно. Настанет время, когда мы поймем, – совершенно просто и очевидно, – что ужаса непомерного пространства нет. Каждый атом нашего тела – та же непомерная звездная система. И в ту и в другую сторону – бесконечность. И мы сами – бесконечны, и все в нас бесконечно. И воюем мы с тобой за бесконечность против конечного…
Впереди показались неясные очертания огромных деревьев, но оказалось, что это невысокие прибрежные кусты. Запахло речной сыростью. Плетушка спускалась под гору. Лошади, сторожась, громко зафыркали и зашлепали по мелкой воде.
– Как бы нам в яму не угодить, – сказал старик. Но речку проехали благополучно. На той стороне он легко, как молодой, соскочил с козел и побежал сбоку плетушки, дергая вожжами и покрикивая. Лошади вынесли по песку на подъем и остановились, тяжело дыша. Старик взобрался на козлы. Отсюда до станции было уже недалече. Он обернулся:
– Не выйдет у него ничего из этих делов, только зря народ бьют. На деревне у нас так говорят: землю назад все равно не отдадим, силой с нами не справишься, сегодня не девятьсот шестой год, мужик окреп, ничего не боится. В Колокольцевке, – он указал в темноту кнутовищем, – с аэроплана бросили листок, мужики прочли, – значит, он предлагает выкупать землицу. Вот куда повернул, – уж не надеется, что мы даром отдадим… Ничего, мы подождем: как он прикатился, так и укатится… Ах, Деникин, Деникин!
Утром Телегин и Сапожков приехали в штаб Южного фронта, в Козлов, в яблочное царство. Вот уж – матушка Россия! Домишки с линялыми крышами, герани в маленьких окошках, да пролетающий клуб пыли вслед за драной извозчичьей пролеткой по горбатой булыжной мостовой мимо унылых телеграфных столбов с обрывками бумажных змеев на проволоках, да кирпичная лавка с навесом и – крест-накрест – досками заколоченной дверью, да босая девочка испуганно перебегает дорогу, таща кривоногого, переваливающегося братишку, да неубранный щебень разрушенной часовни около общественного водопоя на грязной площади, где раньше был базар, а теперь – пусто. За ветхими и наполовину разобранными заборами – тяжелые от румяных и зелено-восковых плодов яблони. И над садами, и над крышами летает веселая стая скворцов, враз показывая изнанку крыльев.
Здесь, кажется, так бы и прожил в безвременье обыватель еще тысячу лет, кабы вот не такая оказия – революция. А впрочем, и терять-то здесь ничего не жалко, – жизнь копеечная. Только что спали много.
– И ведь подумай, – говорил Сапожков, трясясь рядом с Телегиным в извозчичьей пролетке, – за морем секунды переводят на деньги, человека штампуют под чудовищным прессом, чтоб был пригоден для производства, как в бреду, у них валятся из фабрик товары, товары, – десять миллионов человек пришлось убить, чтобы на короткое время расторговаться. Цивилизация! А тут бумажные змеи на проволоках висят… Вон, гляди, дядька в окошке чешет спросонок всклокоченную башку… И прямо отсюда перемахиваем в неведомое, – строить всечеловеческую мечту… Вот, Россия-матушка!.. Весело жить, Ванька… Яблоками здорово пахнет, почти что как молодой бабенкой… Дожить бы! Чувствую – напишу я книжку…
Извозчик подвез их к штабу фронта, откуда изо всех раскрытых окон неслась трескотня пишущих машинок.
Дожидаясь приема, Телегин и Сапожков тут же узнали все военные новости. Общая картина была такова: вооруженные силы главнокомандующего Деникина, после короткой заминки, продолжают наступление на Москву тремя группами. Отрезая от Центральной России хлебные края – Заволжье и Сибирь, – вдоль Волги движется Северокавказская армия генерала Врангеля (от которой в июле месяце Десятой армии удалось оторваться, пожертвовав Камышином); походный атаман Сидорин с Донской армией, восстановленной новым донским атаманом Богаевским, – ставленником Деникина, – жмет в направлении на Воронеж, имея во главе два ударных конных корпуса – Мамонтова и Шкуро; Добровольческая армия под командой Май-Маевского, талантливого, но всегда пьяного генерала, развивает наступление широким фронтом, одновременно очищая Украину от красных войск и партизанских отрядов и нацеливаясь своим кулаком, – гвардейским корпусом генерала Кутепова, на Орел – Тулу – Москву.
Военные успехи Деникина – налицо, снабжение у него великолепное, добровольческие полки, хотя и сильно уже разбавленные крестьянскими контингентами, дерутся уверенно, умело. Но в тылах у него настроение с каждым днем все более угрожающее (причем он катастрофически это недооценивает): Кубань хочет отделения, полной самостоятельности, и ему, чтобы навести там великодержавный порядок, пришлось повесить двух виднейших членов кубанской рады; на Тереке – кровавые раздоры; донское казачество, когда был объявлен поход на Москву, заговорило: «Тихий Дон был наш и будет наш, а Москву Деникин пускай сам себе добывает»; крестьянский вопрос в занятых добровольцами областях разрешается с военной простотой – поркой шомполами; сажают губернаторов, уездных начальников и царских жандармов, и мужики опять, как при германцах в прошлом году, пилят винтовки на обрезы и ждут Красную Армию; Махно, после того как ухитрился лично застрелить своего главного соперника – атамана Григорьева, открыто объявил вольный анархический строй во всей Екатеринославщине, собрал тысяч пятьдесят бандитов и грозится отобрать у Деникина Ростов, и Таганрог, и Крым, и Екатеринослав, и Одессу… Появились еще зеленые, – особая разновидность атаманщины, – убежденные дезертиры, и там, где леса и горы, – там и они под боком у Деникина.
Красная Армия, после тяжелых поражений Тринадцатой и Девятой и героического отступления Двенадцатой с Днестра и Буга, выравняла фронт. Настроение улучшается, и боеспособность растет главным образом потому, что идет массовый прилив коммунистов из Петрограда, Москвы, Иванова и других северных городов. Со дня на день ждут приказа главкома о контрнаступлении.
Оформив новые назначения, – Телегин – командиром отдельной бригады, Сапожков – командиром качалинского полка, – они в тот же день выехали обратно, всю дорогу рассуждая о полученных новостях: оба сходились на том, что грандиозный план Деникина повисает в пустоте, и то, что в прошлом году ему удалось на Кубани, повторить в Великороссии не удастся: там он побил Сорокина, а здесь ему придется схватиться с самим Лениным, с коренным, потомственным пролетариатом, да и мужик здесь жилистый, – здешний мужик Наполеона на вилы поднял…
– Знамя вперед! Снять чехол!
Знаменосец и стоявшие с ним на карауле – Латугин и Гагин – шагнули вперед. Телегин, передававший полк новому командующему, Сергею Сергеевичу Сапожкову, был серьезен, хмуро сосредоточен, и даже обычный румянец сошел у него с загорелого лица. В руке держал листочек, на котором набросал речь.
– Качалинцы! – сказал он и взглянул на красноармейцев, стоявших под ружьем: он знал каждого, знал, у кого какая была рана и какая была забота, это были родные люди. – Товарищи, мы с вами исколесили не одну тысячу верст, в зимнюю стужу и в летний зной… Вы дважды под Царицыном покрыли себя славой… Отступая, – не по своей вине, – дорого отдавали врагу временную и ненадежную победу. Много было у вас славных дел, – о них не написано громких реляций, рапорты о них потонули в общих сводках… Это ничего… (Телегин покосился на листочек, лежавший у него в согнутой ладони.) Предупреждаю вас – впереди еще много трудов, враг еще не сломлен, и его мало сломить, его нужно уничтожить… Эта война такая, что в ней надо победить, в ней нельзя не победить. Человек схватился со зверем, – должен победить человек… Или вот пример: проросшее зерно своим ростком, – уж, кажется, он и зелен, и хрупок, – пробивает черную землю, пробивает камень. В проросшем семени вся мощь новой жизни, и она будет, ее не остановишь… Ненастным, хмурым утром вышли мы в бой за светлый день, а враги наши хотят темной разбойничьей ночи. А день взойдет, хоть ты тресни с досады…. (Он опять озабоченно взглянул на записку и смял ее.) Признаюсь вам, товарищи, мне не весело, тяжело будет без вас… Много значит – просидеть вместе целый год у походных костров. Покидаю вас, прощаюсь с вашим боевым знаменем. Хочу и требую, чтобы оно всегда вело к победам славный качалинский полк…
Иван Ильич снял фуражку, подошел к знамени и, взяв край полинявшего, простреленного полотнища, поцеловал его. Надел фуражку, отдал честь, закрыл глаза и крепко зажмурился, так, что все лицо его сморщилось.
После проводов, устроенных в складчину Сапожковым и всеми командирами, у Ивана Ильича шумело в голове. Сидя в плетушке, придерживая под боком вещевой мешок (где между прочими вещами находились Дашины фарфоровые кошечка и собачка), он с умилением вспоминал горячие речи, сказанные за столом. Казалось – невозможно было сильнее любить друг друга. Обнимались и целовались и трясли руки. Ох, какие хорошие, честные, верные люди! Молодые командиры, вскакивая, пели за всемирную – словами простыми и даже книжными, но уверенно. Батальонный, скромный и тихий человек, вдруг захотел лезть на стол, и влез, и отхватил бешеного трепака среди обглоданных гусячьих костей и арбузных корок. Вспомнив это, Иван Ильич расхохотался во все горло.
Тележка остановилась при выезде из села. Подошли трое – Латугин, Гагин и Задуйвитер. Поздоровались, и Латугин сказал:
– Мы рассчитывали, Иван Ильич, что ты нас не забудешь, а ты забыл все-таки.
– Да, мы ждали, – подтвердил Гагин.
– Постойте, постойте, товарищи, вы о чем?
– Ждали тебя, – сказал Латугин, поставив ногу на колесо. – Год вместе прожили, душу друг другу отдавали… Ну, тогда прощай, если тебе все равно. – Голос у него был злой, дрожащий.
– Постой, постой. – И Телегин вылез из плетушки.
Задуйвитер сказал:
– Что мы здесь, в пехоте? – чужие люди! Что же нам, – век ногами пылить?
– Морские артиллеристы, ты поищи таких-то, – сверкнув глазами, сказал Гагин.
– В Нижнем сели, было нас двенадцать, – сказал Латугин, – осталось трое да ты – четвертый… Ты сел в тарантас – и до свиданьица… А мы – не люди, мы Иваны, серые шинели… Были и прошли. Да чего с тобой, пьяным, разговаривать!
Задуйвитер сказал:
– Теперь у вас, Иван Ильич, бригада, имеется под началом тяжелая артиллерия…
– Да иди ты в штаны со своей артиллерией, – крикнул Латугин. – Я капониры буду чистить, если надо! Мне обидно человека потерять! Поверил я в тебя, Иван Ильич, полюбил… А это знаешь что – полюбить человека? А я для тебя оказался – пятый с правого фланга. Ну, кончим разговор… По дороге остальное поймешь…
– Товарищи! – У Ивана Ильича и хмель прошел от таких разговоров. – Вы раньше времени меня осудили. Я именно так и рассчитывал: по приезде в бригаду – отчислить вас троих к себе в артиллерийский парк.
– Вот за это спасибо, – просветлев, сказал Задуйвитер.
А Латугин зло топнул разбитым сапогом.
– Врет он! Сейчас он это придумал. – И уже несколько помягче, хотя и погрозив Телегину согнутым пальцем: – Совести одной мало, товарищ, на ней одной далеко не ускачешь. Хотя и на том спасибо.
Телегин рассмеялся, хлопнул его по спине:
– Ну и горячка! Ну и несправедливый же ты человек…
– А на кой мне, к лешему, справедливость, – я не собираюсь людей обманывать. Только за то тебя можно простить, что ты прост. За это тебя бабы любят. Ну, ладно, не сердись, садись в тарантас. – И крепко схватил его за локоть – Знаешь, как за товарища на нож лезут? Не случалось? – И шарил светлыми, широко расставленными, холодно-пылкими глазами по лицу и глазам Ивана Ильича. – Соврал ведь, а? Соврал?
Иван Ильич нахмурился, кивнул:
– Ну, соврал. А вы хорошо сделали, что напомнили, надоумили…
– Теперь правильно разговариваешь…
– Отпусти его, чего ты привязался… Опять – царь природы, царь природы, – прогудел Гагин.
Ни слова более не говоря, Иван Ильич простился с ними, влез в плетушку и долго еще в пути усмехался про себя и покачивал головой.
До штаба отдельной бригады можно было долететь на самолете за один час, на лошадях – потратить сутки с гаком, Иван Ильич ехал по железной дороге четверо суток, пересаживаясь и до одури томясь на грязных, голодных вокзалах. Отдельного салон-вагона, как ему твердо обещали, разумеется, не было, последний отрезок пути пришлось ехать в теплушке, до половины загруженной мелом, непонятно кому и для чего понадобившимся в такое время. Кроме того, на нарах находился пассажир, с жирным лицом, похожим на кувшин в пенсне… Он все время мурлыкал про себя из Оффенбаха: «…ветчина из Тулузы, ветчина… Без вина эта ветчина будет солона…» А когда стемнело, – начал возиться со своими мешками, что-то в них перекладывая, вынимая, нюхая и опять засовывая.
Иван Ильич, который устал до тошноты и был голоден, начал отчетливо различать запахи разного съестного. Когда же этот мерзавец принялся колоть, посапывая, лупить и есть каленое яичко, Иван Ильич не выдержал:
– Слушайте-ка, гражданин, сейчас будет остановка, немедленно выкатывайтесь с вашими мешками.
Тот, в темноте, сейчас же перестал жевать и не шевелился. Через минуту Иван Ильич почувствовал резкий запах колбасы около своего носа и со злостью оттолкнул протянутую невидимую руку.
– Вы меня не так поняли, товарищ военный, – мягким теноровым голоском сказал этот человек, – просто предлагаю выпить и закусить. Ах! – Он вздохнул, и Телегин опять носом почувствовал, что колбаса тянется к нему. – Все у нас теперь принципы да принципы. Ну какой же в малороссийской колбасе особый принцип? – с чесночком да с жирком. Спирт есть, – по глотку. – Он выжидающе замолчал, и Телегин молчал. – Вы, наверно, принимаете меня за спекулянта или мешочника?.. Извиняюсь! Я артист. Может быть, я – не Качалов, не Юрьев, не Мамонт Дальский, упокой господи его черную душу. Вот был великий трагик! Вообразил, скотина, себя вождем мировой анархии, понравилось ему грабить московские особняки; а уж в карты с ним, бывало, и не садись… Фамилия моя – Башкин-Раздорский, небезызвестная в провинции, – пишусь с красной строчки… – Он ожидал, должно быть, что Телегин воскликнет: «А! Башкин-Раздорский, ну как же, очень приятно…» Но Телегин продолжал молчать. – Два сезона играл в Москве, в Эрмитаже и у Корша… Владимир Иванович Немирович-Данченко начал уже вокруг меня петли делать. «Э, нет, – отвечаю я ему, – дайте мне, Владимир Иванович, еще поиграть досыта, тогда берите…» В восемнадцатом открылись мы у Корша «Смертью Дантона», – я играл Дантона… Рыкающий лев, трибун, вывороченные губы, бык, зверь, гений, обжора, чувственник… Что было! Какой успех! А дров нет, в Москве темнота, сборов никаких, труппа разбежалась. Мы – пять человек – давай халтурку по провинции, эту же «Смерть Дантона». В Москве наркомпрос Луначарский нам запретил, а уж в провинции мы распоясались, – в последнем акте вытаскиваем на сцену гильотину, и мне голову – тюк… Сборы – ну! Публика, не поверите, кричит: «Давай еще раз, руби…» Играли – Харьков, Киев, – это еще при красных, потом – Умань – в пожарном сарае, Николаев, Херсон, Екатеринослав. Черт нас понес в Ростов-на-Дону. Сыграли – успех дикий. Один офицер даже наладил стрелять из ложи в Робеспьера… И на другой день городоначальник вызывает меня и по-старорежимному лезет кулаком в рожу: «Молитесь богу за главнокомандующего Деникина, а я бы вас повесил… Вон из Ростова в два счета…» Да, тяжело сейчас с искусством. Мечемся по медвежьим углам, как цыгане. Декорации истрепали вдрызг, стыдно ставить… Гильотину нам в Козлове не позволили грузить в вагон, как предмет неизвестного назначения… Пожалуйста! – будем рубить мне голову топором! Спички у вас есть? А то бы я вам показал: голова у меня в мешке. В Малом театре в Москве бутафор сделал, – гений… А уж эта цензура! Приносишь экземпляр, товарищ читает, читает… Объясняешь: это исторический факт… Опять он муслит страницы… «А где здесь удостоверено, что это исторический факт?» Показываешь восторженную рецензию Луначарского… Он ее тоже читает… «А нельзя ли вам что-нибудь повеселее изобразить?» Так, знаете ли, дернет когтями по нервам… Не знаю, что сейчас с нами будет… Едем играть в Энск, в штаб отдельной бригады…
Неожиданно для него Телегин спросил:
– А где же ваша труппа?
– Рядом, в теплушке с декорациями. Робеспьер – на паровозе, – артист Тинский, слыхали, конечно, лучший Робеспьер в республике… Это уже будьте покойны: спирт он из-под земли достанет, – гений! – сейчас же садится на паровоз, и мы едем спокойно. Так как же, товарищ военный, – закусим? – не откажите…
– Да уж, пожалуй, не откажусь.
– Очень обяжете. – Башкин-Раздорский шарил по мешкам, кряхтя и шепча: «Куда, ну куда ее засунул…» В руку Телегину попало яичко, кусок колбасы, сухарь. – Отыграем в Энске и – в Москву… Спасибо, – поцыганили! На Неглинном проезде, в доме номер пять, во дворе, один армянин устроил закусочную, – гений! Сосиски, поджарки, все, что хотите. Милиция каждый день – обыск. В чем дело? – ото всех посетителей пахнет спиртом. Обыскивают и спирт найти не могут, и не найдут… У него бидон – на четвертом этаже, на чердаке, и присоединен к пустой водопроводной трубе. А внизу – в закусочной – раковина и обыкновенный кран. Открываете кран, наливаете себе стопочку спирту, и вы дома.
С наслаждением жуя колбасу и чувствуя умиление от глотка спирта, Телегин сказал ему:
– Я вам постараюсь предоставить все удобства, отдохните, прорепетируйте не торопясь, – и уж дайте нам хороший спектакль. В Энске вы будете моими гостями, я командир бригады…
– У-у-у-у, – тихо затянул Башкин-Раздорский, – так вот вы кто… А я-то все время смотрел на вас, – ох, думаю, вот она, моя смерть! Напустили вы страху! – говорю, говорю и сам не понимаю, – почему я еще не под откосом… Голубчик, сыграем мы вам, сыграем от души, для себя, по-актерски.
Телегин с вещевым мешком вылез из теплушки. Разбитый керосиновый фонарь едва освещал на перроне несколько человек военных.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Иван Ильич, подходя к ним. – Поджидаете комбрига? Так это я, Телегин. Извините, что в таком виде…
Пожимая им руки, он с удивлением взглянул на одного – седого, небольшого роста, сухого, строгого, с хорошей выправкой… Когда шли через вокзал на темную площадь, он еще раз покосился на него через плечо, но лица так и не разобрал. Ивана Ильича усадили в пролетку, и он долго ехал по непроглядному полю, где пахло свалками. У какого-то длинного дома, похожего на сарай с высокой крышей, остановились. Здесь Ивану Ильичу была приготовлена комната, только что выбеленная и пустая. На подоконнике горела свеча и стояла тарелка с едой, прикрытая тарелкой. Он бросил мешок на пол, снял гимнастерку, потянулся и, сев на чисто постеленную койку, начал стаскивать запачканные мелом сапоги.
В дверь тихо постучали. «Надо бы сразу задуть свечку, пойдут теперь разговоры, черт, ведь пятый час…» – с досадой подумал он и ответил:
– Да, войдите…
Быстро вошел тот самый, небольшого роста, седой военный, притворил за собой дверь и коротким движением поднял прямую ладонь к виску.
Телегин, наступив каблуком на до половины стянутый сапог, так и остановился, уставился на этого двойника…
– Простите, товарищ, – сказал он, – на перроне не совсем ловко вышло, но я уж решил представления, вообще дела отложить до завтра… Если не ошибаюсь, вы мой начальник штаба?
Военный, продолжавший стоять у двери, ответил коротко:
– Так точно…
– Простите, ваша фамилия?
– Рощин, Вадим Петрович.
Телегин начал беспомощно оглядываться. Раскрыл рот и несколько раз заглотал воздуху.
– Ага… Значит… – Лицо его задрожало, и он – уже шепотом: – Вадим?
– Да.
– Понимаю, понимаю… Очень странно… Ты – у нас, мой начальник штаба… Господи помилуй!
Рощин сказал все так же твердо, сухо:
– Иван, я решил теперь же поговорить с тобой, чтобы не создавать для тебя завтра неловкости.
– Ага… Поговорить…
Иван Ильич быстро натянул полуснятый сапог, поднял с пола и начал надевать гимнастерку, Вадим Петрович, опустив лоб, следил за его движениями, как будто наблюдая, без нетерпения, без волнения.
– Боюсь, Вадим, что мы несколько не поймем друг друга.
– Поймем…
– Ты умный человек, да, да… Я горячо тебя любил, Вадим… Я помню прошлогоднюю встречу на ростовском вокзале… Ты проявил большое великодушие… У тебя всегда было горячее сердце… Ах, боже мой, боже мой…
Он подтягивал пояс, вертел пуговицы, шарил в карманах – то ли от величайшей растерянности, то ли чтобы как-нибудь оттянуть неизбежность тяжелого разговора…
– Ты, очевидно, рассчитываешь, что мы поменялись местами, и я, в свою очередь, должен проявить большое чувство… Есть оно у меня к тебе, очень большое чувство… Так мы были связаны, как никто на свете… Ну, вот… Вадим, что ты здесь делаешь? Зачем ты здесь? Расскажи…
– Для этого я и пришел, Иван…
– Очень хорошо… Если ты рассчитываешь, что я могу что-то покрыть… Ты умный человек, – условимся: я ничего не могу для тебя сделать… Тут в корне мы с тобой разойдемся…
Телегин нахмурился и отводил глаза от Рощина. А Вадим Петрович слушал и улыбался.
– Ты что-то затеял… Ну, понятно, что… И слух о твоей смерти, очевидно, входит в этот план… Рассказывай, но предупреждаю – я тебя арестую… Ах, как это все так…
Телегин безнадежно – и на него, и на себя, и на всю теперь сломанную жизнь свою – махнул рукой. Вадим Петрович стремительно подошел, обнял его и крепко поцеловал в губы.
– Иван, хороший ты человек… Простая душа… Рад видеть тебя таким… Люблю. Сядем. – И он потянул упирающегося Телегина к койке. – Да не упирайся ты. Я не контрразведчик, не тайный агент… Успокойся, – я с декабря месяца в Красной Армии.
Иван Ильич, еще не совсем опомнясь от своего решения, которое потрясло его до самых потрохов, и еще сомневаясь и уже веря, глядел в темно-загорелое, жесткое и вместе нежное лицо Вадима Петровича, в черные, умные, сухие глаза его. Сели на койку, не выпуская рук друг друга. Вадим Петрович начал рассказывать о всем том, что привело его на эту сторону, – домой, на родину.
В самом начале рассказа Телегин перебил его:
– А где Катя, – жива она, здорова, где она сейчас?
– Я надеюсь, что Катя сейчас в Москве… Мы опять разминулись с ней, – в Киев я попал слишком поздно, перед самой эвакуацией… Но я нашел ее след…
– Но она знает, что ты жив и ты у нас?..
– Нет… Это и сводит меня с ума…