Свет в окне погас. Любка вздрогнула, насторожившись. Теперь или выйдет, или ляжет спать. Если выйдет, то можно будет забрать учебники и школьную форму, а если нет, то завтра придется идти в школу, в чем смогли убежать – в старой рваной кофте и дырявом трико.
Ну да ладно, ей не в первой.
Минут через десять она обрадовалась. Из дому никто не вышел. Пожалуй, теперь можно будет согреться и попить горячего чаю с печеной картошкой.
Она вылезла из сугроба на дорогу, разминая ноги, бросилась к дому быта. На перекрестке свернула. Оставалось совсем чуть-чуть, пройти мимо нового детского сада, свернуть еще раз возле забора. Здание стояло чуть в стороне от дороги, напротив столовой, давая начало переулку, который заканчивался у подстанции.
На входном крыльце, Любка вдруг почувствовала тревогу…
Она оглянулась, вроде бы чисто. Но словно кто-то попридержал ее…
И обмерла, облившись холодным ужасом… Отчим вышел из-за угла на свет фонаря, направляясь к дому быта.
Как обычно в сильном волнении, руки у нее затряслись, ноги сделались ватными. Она бросились к двери в радиоузел, дернув ее на себя. Дверь не открылась.
Значит, монтеры уже ушли и теперь придут только утром…
Спрятаться было негде, разве что заскочить к матери и закрыться с той стороны. Нижние двери не закрывались, здесь не было ни засова, ни крючка, и даже в снегопад их держали открытыми, чтобы люди видели, что или почта, или дом быта работают.
Любка вбежала на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице, пытаясь нащупать в кармане ключ. Как назло, он провалился в дырку, и теперь был где-то был в подоле пальто. Отсчитывая последние минуты своей жизни, понимая, что достать ключ она уже не успеет, она в отчаянии молча взвыла, примериваясь к высоте лестницы.
Если спрыгнуть через перила на первый этаж?
Здесь было высоко, лестница крутая… Не удержаться… А если подвернется нога, убежать она не сможет.
– Любка, ты? – услышала она шепот через дверь.
– Мама, он тут! – в отчаянии выкрикнула она полушепотом. – Молчи!
– Быстрее! Уходи! Выдашь нас! – испуганно вскрикнула мать и умолкла.
Наверное, она не поняла, что тут – это уже рядом, или побежала собирать Николку.
Любка оглянулась. Чердак закрыт на замок. Оставалась каморка под лестницей. Она была маленькой и узкой, а дверца и того меньше. Мать хранила здесь веники и лопаты, а еще бумагу, которую ей отдавали с почты, чтобы расстилала ее в сильную грязь. Была зима, бумаги накопилось много. Газеты, журналы, почтовые бумажные мешки.
Она живо залезла внутрь. Палец у нее был тонкий, вертушка поддалась легко, задвинула ее с той стороны и зарылась под старые газеты, забившись в угол, который примыкал к мосту, подогнув под себя колени.
И сразу же услышала шаги на первом этаже…
Пьяный отчим, пошатываясь, поднялся по лестнице, остановился у замка, подергал на себя засов. Включил на мосту свет и нецензурно выругался. Потом несколько раз с размаху всадил заточенную железную трость в деревянную дверь.
Дверь выдержала, делали ее на совесть…
Что-то пробурчал про себя, а потом открыл дверь в каморку.
Свет в каморку светил не прямо, а только сквозь щели, лампочка была чуть в стороне. Но когда дверь отрылась, глазам стало больно. Любка заледенела, по телу прокатился животный ужас – в голове стало холодно и пусто. Ее как будто не стало, только сердце, которое билось гулко, отдаваясь ударами в висок, как будто хотело выдать ее. Секунды длились вечность.
Любка перестала дышать, прислушиваясь.
Отчим вдруг с силой ударил тростью в бумагу, проткнув насквозь. Достал и снова воткнул. Любка почувствовала, что не может ни пошевелиться, ни закричать. Железная трость задела голенище валенка, пригвоздив его к полу.
Еще раз трость воткнулась между ног…
Любка смотрела на нее широко открытыми глазами. Сила удара была нечеловеческая, трость прошила годовую связку газет, будто подтаявшее масло, вошла глубоко в дерево половицы…
Отчим снова выругался, выдернув трость, снял с нее наколотую бумагу.
После этого как будто успокоился, работая теперь тростью, как щупом. Зацепив придавленную ногу, попытался сковырнуть, слегка наклонившись. Заметив упавшие и застрявшие березовые метелки для снега, передумал рыться руками, придавил бумагу в том месте несколько раз, успокоившись, когда нащупал еще одну стопку газет, зажатую между ног.
Пробормотав несколько неразборчивых слов, словно с кем-то разговаривал, постоял в раздумье, и, наконец, прикрыл дверцу.
Любка закрыла глаза. Сквозь веки она почувствовала, что отчим выключил свет, а потом спустился по лестнице и остановился, тихо возвращаясь. Слух обострился настолько, что она услышала скрип коленного сустава и тихое шарканье подошвы. Второй раз он поднимался не посередине лестницы, а с самого краю, там, где половица упиралась на деревянную основу.
И снова остановился, замерев. Любка заметила его тень через щель…
Хитрый, осторожный, как будто им кто-то управляет…
И сразу же вспомнила, как пришла к ней мысль отравить его бледными поганками, которые росли в лесу…
О том, что они сильно ядовитые и смерть наступает через несколько часов, она узнала из книг. Дня три она ходила в сильном возбуждении, понимая, что поганки до лета не достать. И почти сразу после этого отчим стал бояться приготовленной еды, заставляя сначала попробовать их с матерью, и только потом ел сам. Словно прочитал ее мысли. Теперь он всегда имел в запасе в рыбацкой сумке, которую всегда таскал с собой, консервы, хлеб. Не опробованная ими в его присутствии еда оставалась нетронутой, плесневея, даже если дома их не было неделю или больше.
И сразу стал прятать опасную бритву, после того, как Любка мысленно примерилась во сне перерезать ему горло. Обычным ножом могла и не справиться. Отчим был высокий, жилистый, мать едва доставала ему до груди. Но миссия оказалась невыполнимой. Трезвый он спал теперь чутко, сразу просыпаясь, если Любка вставала попить воды или сходить в туалет. Запои теперь у него бывали подолгу и частые, дома они уже, можно сказать, уже и не жили, но, зверел сразу, с первой рюмки, с ног никогда не валился, оставаясь в памяти, а если ложился спать, то закрывался на все запоры.
И все это с какой-то необъяснимой силой и интуицией…
Ножи и топоры прятали, но он их всегда находил в любом месте, будь то дома или на улице. И резал скотину, которая попадалась под руку, размазывая кровь по стенам. В доме уже давно не держали ни овец, ни коз, ни куриц. Разве что кошки, которые сами находили к ним дорогу, чтобы умереть.
Отмывая стены, мать теперь тоже не плакала, слезы и у нее давно высохли – и зверела, выдавливая на Любку всю свою боль, разве что не хваталась за нож или топор сама.
Но, наверное, Любка не умела обижаться. Она или любила, прощая, или ненавидела, обрывая нити, которые связывали ее с человеком. Матери было тяжело поднять двоих. Она чувствовала ее боль, как свою. И жалела. Выжить они могли, лишь объединившись в одну стаю. И понимала, что никогда этого не будет. Она могла ее тут же избить, забыв о том, что пять минут назад пилили вместе собранные на дрова доски и сучья. Она никогда не вспоминала, что воду Любка носит большими ведрами, как взрослая, и сидит по ночам в снегу, чтобы спасти их с Николкой, и сколько раз она рисковала собой, чтобы дать им с Николкой время убежать из-под топора…
А во сне ей снилось, что подходит к спящему отчиму и втыкает нож в грудь много-много раз, или он резал их, разбрасывая конечности и головы по залитому кровью пространству. В последнее время Любка даже не просыпалась в холодном поту, досматривая сны до конца.
А другие сны давно не снились! Кровь, мясо и ненависть стали ее повседневной жизнью…
И, возможно, она бы исполнила задумку – но где-то в подсознании вставал страх, что ее увезут в тюрьму и жизнь после этого уже не наладится. Жалость к матери и Николке, к себе самой, еще не исполнившей ни одну свою мечту, не поборовшей ни одного врага, останавливала ее, заставляя биться сердце быстрее.
Или ей только так казалось?..
Страх чуть отступил, теперь он был где-то в шее. Наверное, у нее появилось преимущество. Отчим не знал наверняка, что она тут, тогда как она видела его и слышала. Наконец, он вышел. Шаги прозвучали уверенно скрипом сапогов на выходе, где надуло много снега.
Неужели ее молчаливый крик достиг ушей Бога?
Но выходить она не торопилась. Знала, мать или стоит у двери, или прилипла к окну и позовет, когда убедится, что он ушел. Но зато теперь Любка смогла чуть-чуть пошевелиться, засунув руки в карманы и перебирая затекшими и онемевшими пальцами ног в валенках. Валенок было жалко, тоже дефицит. Но, может, можно будет положить заплатку. Догадается, что сам же проткнул. Достала из подола ключ, нащупав его и подтянув к карману.
– Любка! Любка! – позвала ее мать чуть громче. – Проверить надо, куда он пошел?
– Я знаю! – в сердцах бросила Любка, на всякий случай, спрятав ключ под бумагами в каморке. Ей вдруг пришло в голову, если он ее поймает и найдет у нее ключ, открыть дверь в комнатушку мастеров ему не составит труда.
На этот раз Любка не стала рисковать, обойдя дом быта и пробираясь к дому заметенными прямыми тропинками по переулкам. Ее разобрала досада, хотелось спать, она была разбита и почти не чувствовала себя, то и дело проваливаясь в сугроб.
Когда она оказалась возле дома, отчим был лишь у перекрестка. Возможно, караулил, не выедет ли кто. Но у самой двери под навесом было темно, на свет она не выходила, когда пролезла под перилами вдоль стены, пробираясь к тропинке.
У Любки мелькнула шальная мысль.
Она быстро забежала в дом, ощупью, фонарь на улице давал достаточно света, схватила портфель и платье, бросила в сумку булку хлеба и выскочила, заперев дверь на замок. Потом обогнула дом и забежала в соседскую ограду, спрятавшись за сараем.
Любка дорожила хлебом, но не накормить соседского Шарика, которого кормили так же редко, как и ее, не могла, поделив булку закоченевшими руками надвое. Наверное, она одна его и кормила, иногда спуская с цепи, за что за нею с палкой гонялся уже сосед. Шарик считался охотничьей лайкой, и сосед его специально морил голодом, чтобы тот вывел его на зверя. Но Любка любила и Шарика, который к ней привязался, и зверей.
Заслышав скрип снега под шагами на дороге, Любка легла в снег, немного испугавшись, что разбуженная и радостно повизгивающая собака, облизывающая лицо, выдаст ее, но отчим прошел мимо, лишь на минуту другую задержавшись возле дома.
Любка удивилась, встревожившись. Неужели решил вернуться в дом быта той дорогой, которой пришла она? Она не сомневалась, мать выдаст себя, как только заслышит шаги. С этой стороны к зданию почты и дома быта он подобраться мог незаметно, если не смотреть в другое окно, из комнаты, в которой стояли столы со швейными машинками.
Может быть, на это и рассчитывал?
План пришел как-то сам собой. Путь по тропинкам по переулку был много короче. Даже если побежит бегом, вряд ли успеет, если он пойдет быстро. Но если идти следом, а потом свернуть во дворы, по которым ходили два монтера и работница почты, которая жила напротив Нинкиного дома, и выйти туда, где хранились дрова, можно попробовать кинуть снегом в окно. Мать бы сразу догадалась, что по лестнице поднимается не она. Пожалуй, хоть здание высокое, снежок до окна второго этажа она уже добросит – гранату тоже дальше всех кидала.
Любка выбралась из своего укрытия, вернулась к своему дому, убедившись, что отчим скрылся, пробежала вперед, сократив между ними расстояние до пределов видимости, потом позволила ему завернуть и снова догнала, на этот раз быстрее, и чуть не выдала себя, вовремя остановившись.
Отчим бросал снежки в окна Нинкиного дома.
Свет загорелся почти сразу же.
То, что произошло дальше, стало для Любки абсолютнейшим потрясением…
Нинкина мать выбежала в одном халате, бросившись ему на шею. Так, целуясь, они стояли минут десять. Потом она завела отчима к себе, нисколько его не боясь, и неяркий свет ночной лампы в одной из комнат почти сразу потух.
Нет, она знала, что новый Нинкин отец уехал от них, оставив им все нажитое…
Но…
Она была уже не маленькой, пятый класс, если целуются, значит, любовь… И что делают по ночам взрослые, догадывалась. Пока они с Николкой спали на полатях, слышала, чем отчим и мать занимаются. А бывало и такое, что отчим делал слюняво-сладкое приторное лицо, предлагая дать ему себя пощупать. Или доставал свой красный член и тряс им, заставляя ее смотреть. Поэтому, если не было матери, она дома давно не оставалась, переживая только за Николку, которого таскать с собой по улицам не могла.
В другом конце села был случай, когда родной отец изнасиловал девочку, чуть старше ее, и никто бы не узнал, если бы все это не вышло наружу, когда ее увезли в больницу с сильными болями. Ей пришлось разрезать живот, чтобы зашить то, что он ей порвал. Об этом много говорили, девочка как бы считалась после этого опозоренной, а ее мать пыталась вызволить отца, выгнав Милку из дома, Милке пришлось уехать к бабушке, которая сразу ее забрала.
Быть опозоренной еще и так, Любка ни за что не хотела, тем более никакой бабушки у нее нет, жить придется с отчимом, матерью и всеми, кто будет тыкать в нее пальцем.
Не сказать, что не обрадовалась, спать ей расхотелось.
Так вот, значит, почему он выгонял их из дома! И, наверное, Нинкина мать бывала у них. А иначе, откуда вся школа знает, что они живут бедно, и что у них нет постельного белья? Оно было только у отчима, который стелил его, когда их не было дома…
Для Нинкиной матери?
Зато теперь она могла всем рассказывать, что Нинкина мать гуляет от Нинкиного отца, который уехал не просто так, а из-за измен.
В дом быта Любка летела, как на крыльях. Еще бы, теперь-то мать поверит, что отчим ее никогда не любил! А когда говорил, что Любка его раздражает, потому что брюнетка и совсем на него не похожа, напоминая, что у матери кто-то был до него, просто врал, чтобы она его простила.
Первое, думала Любка, денег он ей никогда не дает, откладывает на книжку. Зарплата у него была не маленькая, об этом все знали – он работал кочегаром на хлебопекарне, откуда хлеб иногда увозили и в райцентр, и по всем деревням. Там пекли и печенье, и булочки, и всякую стряпню. Многие им поначалу завидовали, думая, что теперь у матери много денег, удивляясь, почему она до сих пор не приоденет Любку и себя. Второе, он ничем не помогал, дрова собирали отовсюду, складывали на козлы и пилили ручной пилой, которой уже давно никто не пользовался.
Третье…
Любка замедлила шаг и задумалась – мысли вдруг стали тяжелые, радость ушла…
То, что теперь они жили хуже всех, ни от кого не укрывалось. В доме не осталось ни утюга, ни тусклого зеркала, которое отчим разбил. Наверное, так хотела Нинкина мать, за что-то их возненавидев. А мать, после всего, продолжала с нею дружить и прислушиваться. Но зачем надо было издеваться над ними? Разве отчима держали? Почему бы ей самой с ним не сойтись? А мать-то почему не умнеет, принимая каждый раз обратно, когда пускал перед нею сопли и слюни?
И внезапно зверела, как отчим: «Да как я буду жить? Да кто мне поможет? Да где я возьму? Да вот если бы не было вас! Да вот если бы не было тебя! Да почему же ты не сдохла? Да почему ж я тебя не удавила? Да кому я нужна? Да кому ты будешь нужна? Да за что же наказал меня Бог? Да как же ты жить-то будешь?»
Объяснение, что без мужика в доме никто не отпустит к ней на помощь своего мужика, казалось уже не убедительным. Им и так никто не помогал – боялись. Даже за деньги старались отказаться, или брали, но так дорого, что отказывалась мать. Дом сгнил, дров нет, в доме холодно и пусто, скотину давно не держат, все покупное, и денег покупать нет.
Вроде мать дурой не была. Читала много книг, иногда советовала что-нибудь, «Собор парижской Богоматери», «Корни твои», «Всадник без головы»… Хорошо считала в уме, как будто закончила не три класса, а восемь или десять, умела читать иероглифы. Одна такая книга в доме была, и одна на старославянском. Рассказывала о берестяных грамотах, о святочных гаданиях, о праздниках, которые было запрещено справлять, наизусть знала множество старинных песен, сколько не спел бы никто, и рисовала, будто где-то училась. Но все это было закрыто внутри ее и выходило, когда в доме были деньги, сытость и тепло.
Почему же она становилась другой с теми, кто ее унижал и использовал?
Ничего хорошего ждать не приходилось. Даже если мать образумится, пойти, кроме дома быта, им некуда. Отчим жил в доме на правах хозяина. Милиционеры так и объяснили, что не имеют права выселить его, потому что у него обязательно найдутся свидетели, которые подтвердят, что живут они как муж и жена. И уехать им некуда, ни одного родственника.
Любка вдруг спохватилась, что идет и совсем не смотрит на дорогу – а идет уже долго. И остановилась, сообразив, что никакого села нет, а стоит посреди поля, и темный лес с одной и другой стороны.
Она оглянулась – и позади тоже лес…
Любка растерялась, напугавшись не меньше, чем в каморке под лестницей, не решаясь двинуться ни вперед, ни назад.
Место было незнакомое.
Что за день такой, одни напасти, она тупо пялилась минуты три на серебристый снег, на залитое лунным светом пространство, которое не было темным, но все же… ночь. Повернулась раз, другой, облившись холодным ужасом, не представляя, в какую сторону ей идти…
– Что, Любка, будем пятиться назад, или пойдем вперед? – вдруг услышала она позади себя голос и вскрикнула от радости.
– Вы! – Любка улыбнулась сквозь слезы. – Вы?
Страх сразу отпустил. Она схватила руку, положенную на плечо.
– Это, Любка, судьба! Перебирайся-ка ты к нам, – предложил мужчина в черном плаще, откинув капюшон. Теперь его волосы были не серые с проседью, а белые, как снег, и нитки, которыми он зашивал свой плащ.
Он тихонько побрел по дороге, потянув ее за собой.
Молча…
С другом, который шел рядом, было легко молчать.
Ее жизнь вдруг как-то сразу отдалилась, теперь она посмотрела на нее со стороны и сверху, и как будто внутрь. Маленькие домики в ее селе уместились бы на ладошке. Любка вдруг увидела село другим – пустым, состарившимся. И все те дома, которым она завидовала, проходя мимо окон и иногда стараясь заглянуть в них, превратившиеся в точно такие же, как теперь ее дом, от которого они отворачивались и бежали. И во многих будут жить те же люди, изредка вспоминая о Боге, который их оставил…
И огорчилась.
Там не кипела жизнь – ее там не было. А если была, то не такая, как пишут в книжках. Солнце приходило и уходило, а люди не менялись, думая о завтра то же, что вчера – и каждый считал, что завтра будет не хуже, чем сегодня. Люди чаще помнили о завтра, чем о вчера, руководствуясь сиюминутными порывами, которые манили их за мечтой. А обижая ее, передавали свою боль, словно хотели от боли избавиться. Их боль таилась где-то в глубине их и ждала, когда мрак поднимет ее и напитает силой. Сознание людей сразу становилось податливым, послушным. Скудные мысли не заглядывали за пределы бытия, оно заканчивалось там, куда уже не мог упасть взгляд.
Пожалуй, ее жизнь была даже интереснее…
Она и раньше чувствовала, подсознательно, а теперь и видела, что каждый день приближает людей к потрясениям и радости, к горю и смерти, и многие не переживут грядущих на них событий. Кто-то разочаруется, кто-то утвердится – и никто не вспомнит о том, что здесь происходит сейчас.
Огромное пространство, залитое лунным серебром, обрушилось на нее. Любка вдруг поняла, что дышит. Не так, как только что. Она словно пила воздух. И многие миры стали вдруг явью. Плохие ли, хорошие – они боялись ее, она это чувствовала, только не могла понять почему. Где-то там, именно в эту минуту, бежали по рельсам поезда, выходили на свет новые люди, умирали старые, и прятали свои тайны убогие, терзая наделенных мудростью и силой. Разум не искал все то, что она видела, это плыло само по себе, открываясь ей, как своему сердцу.
Любка нисколько не удивилась, когда заметила с другой стороны женщину с черными волосами в белом плаще, зашитом черными нитками. Он легко струился в лунном свете.
– Я не могу! – сдавленно прошептала Любка. – Там Николка… Там мама… Если бы я могла забрать их с собой!
– Ты не можешь, им не дано, они не смогут перейти границу миров.
– Тогда я остаюсь, – вздохнула Любка, вспомнив Ваську, трижды второгодника. – Вот если бы я уже была взрослой!
– Ты добрая девочка, – грустно улыбнулась женщина. – Взрослым тоже приходится нелегко. Взять, к примеру, твоего нового отца… И твою мать. У взрослых взрослые игрушки. Иногда надо показать зубы! Прямо здесь, прямо сейчас, чтобы эта игра закончилась. Так показать, чтобы тебя боялись больше, чем Голлема. И не только тем, кто пришел с ядом, но и себе. Чтобы боялся тебя. Не забывал, что ты сильнее, не думал, что он победил. Конечно, если хочешь изменить судьбу и помочь тем, кто тебе дорог.
– А как его победить? – остановилась Любка. – Голлема…
– Его нельзя победить, пока не узнаешь о нем всю правду, – грустно улыбнувшись, пожал плечами мужчина. – Проходит время, и он снова набирает силу. И даже правда не убьет его, пока не прочтешь колдовскую книгу.
– А где ее взять? – расстроилась Любка. – Я тогда забыла спросить.
– Ты найдешь ее, храбрая девочка, – женщина провела пальцем по глазам, стирая слезы с Любкиных глаз и щелкнув по носу. Глаза ее просияли лукаво. – Он уже боится тебя, нападая всеми, кто может понять, о чем он шепчет. Чтобы потом напасть на тебя из тебя самой. Теперь только так он может исполнить то, для чего его создали.
– И маме шепчет? – догадалась Любка.
– Люди не умеют бояться того, чего не видят, – объяснил мужчина. – Им кажется, что они ведут себя, как всегда. А потом придумывают оправдания или стараются побыстрее забыть, что делали, слушая Голлема.
– А куда ведет эта дорога? – Любка с любопытством посмотрела вдаль.
Теперь они стояли на холме, а дорога вела вниз, и было видно далеко-далеко. Снег серебрился под лунным светом, и воздух слегка светился. Отпустить руки, которые держали ее ладони, Любка не могла, не хватало ни сил, ни духа. Ей вдруг стало страшно возвращаться назад, хотелось идти с волшебниками и не останавливаться, но она понимала, что должна. Если сбежит, сможет ли потом объяснить себе трусость? И как будет жить дальше, обратившись в бегство?
– В то место, откуда она началась, – улыбнулся мужчина, пожав ее руку чуть крепче. – Там мертвое родит живое, а живое становится мертвым, боль поднимается радостью, а радость болью… Там, Любка, земля, в которой текут молоко и мед, но для кого-то он стал дегтем и ядом.
– В сказку что ли? – Любка округлила глаза, не поверив.
– Ну почему же? – хитро прищуриваясь, пожал мужчина плечами и рассмеялся. – В страну волшебников!
Соблазн был так велик, что Любке пришлось закрыть глаза и сказать себе: «Не-е-ет!» Уж конечно, в страну волшебников, такой страны нет! Она вдруг спохватилась: от боли, которая только что рвала ей душу, не осталось и следа. Теперь и Нинка, и Инга, и училка-практикантка вызывали лишь чувство легкой досады. Любка хмыкнула, неопределенно пожимая плечами. И как она, необразованная среди волшебников?
– Видишь, как просто разобраться в своей жизни, – засмеялась женщина, – если всех отпустить к Голлему!
– Нет, всех не могу, – вздохнула Любка. – Маму и Николку я ему не отдам!
– Ты не можешь принять за них решение, это их выбор, их жизнь, их судьба, – строго пожурила ее волшебница. – Если они выберут тебя, они справятся, а если нет…
– Не торопи события, твоя книжка еще долго-долго не закончится. А иначе, разве захочет кто-то ее прочитать? И однажды, возможно, ты пройдешь по этой дороге.
– Но ведь это из-за меня! – расстроилась снова Любка. – Это чудовище… Он убивает из из-за меня!
– Как же это может быть из-за тебя, если ты всего лишь маленькая девочка, которая все время старается всем помочь? – мягко поругал ее мужчина. – Искренне сожалею, что не могу покусать их, потому что не хочу причинить тебе боль, но я бы покусал с удовольствием.
– Как же можно заступаться за Нинку, которая изрезала твой портфель? – осуждающе покачала головой женщина, хотя голос как будто ее похвалил.
– Но я же видела, это не она пятерки в журнале наставила, а ребята!
– А она бы промолчала, – улыбнулась женщина.
– Ну! Если бы я, то я бы наставила двойки, – помечтала Любка, ехидно хихикнув.
– Они и поставили! Тебе! – усмехнулась женщина. – И учительница их-то как раз и не стала исправлять. Так что, тебе придется очень постараться, чтобы не остаться на второй год!
Любка замолчала, облившись ужасом. Двойки? До конца четверти месяц! Она перебрала в памяти, сколько в журнале было пустых клеток. И немного успокоилась. Двойки ей и так каждый день ставили, а рядом, в той же клеточке четверки и пятерки. Двойки за домашние задания, которые она так и не делала. Ни разу за все время учебы.
– И почему же мы не делаем домашние задания? – строго спросил мужчина.
– Это скучно, – посетовала Любка. – Лучше книжку почитать.
– Но ведь у тебя на домашние задания уходит десять минут! – всплеснул он руками. – Про уроки физкультуры я не спорю, я бы и сам не стал на них ходить, но пока ты не учишься владеть своим телом, выигрывают твои враги!
Любка покраснела, ответить ей было нечего. Могла бы учиться не хуже Катьки, которая получала лишь одни пятерки, зарабатывая золотую медаль. Как у нее получалось не рассердить ни одну учительницу, Любка не могла себе представить. И не сказать, чтобы зазнайка. Катька была, как другая планета, тихонькая, серенькая, улыбалась всем загадочно, а загляни в тетрадь, ни одной красной галочки и помарочки, и сама вся из себя аккуратненькая, каждый день с белыми бантиками, прилизанная и поглаженная. Правда, никто ее никогда не доставал, не дергал и не отвлекал. Не дай Бог! Катькина мама, как танк, могла ворваться в учительскую и поставить строем и директора с завучем, не только ребят.
И зачем Катьке золотая медаль?
И на физкультуру она не ходила. Физрук вышвырнул ее, выбросил в коридор, как котенка. Еще в сентябре. Любка пришла в класс, как обычно. Купить трико они с матерью не успели. Они всегда были страшным дефицитом, как те же карандаши, или сапоги, или мебель и бытовая техника. Старое ее трико, шитое-перешитое, когда она полезла на канат, внезапно разъехалось по новым дырам, как гнилая половая тряпка. Одноклассники рассмеялись, как всегда, когда ей или страшно не везло, или она вот так срамилась. Опозорилась она, конечно, по-крупному. Но где ей взять трико, если не продают?
А физрук повел себя несколько странно, Он вдруг брезгливо взбесился, обратившись к классу и к Любке: «Может, мы соберем по лоскутку, чтобы сшить тебе штаны? Кажется, твоя мать техничкой работает в доме быта?» – а после схватил за шиворот, и, как котенка, головой открыл дверь и выбросил из зала, крикнув вслед: «Чтобы я тебя больше не видел!».
Любка даже испугаться не успела, она как раз в это время испытывала стыд, покраснев до кончика ушей. А когда выбросил, пугаться стало поздно.
Голова только потом дня два болела…
Три дня она испытывала подавленность, не понимая, как такое могло случиться. Она прыгала выше всех, лазила по канату быстрее всех, лучше всех крутилась на брусьях, и бегала, уступив только одной девочке, которая выступала на всех соревнованиях, обгоняя старшеклассников. Как можно было ее выгнать? Неужели трико для учителя было важнее, чем результаты?
Но переживать из-за этого не стала. Ей осталось четыре класса, а дальше классная руководительница твердо решила, в школу ей не бывать, даже если вдруг станет круглой отличницей. После восьмого класса ей прочили училище, как всем неуспевающим ребятам, девятый и десятый класс был один. Учителя об училищах плохо отзывались, но девочки, которые уже поступили, возвращались такие нарядные и веселые, что у Любки стали закрадываться сомнения. За пятерками не гналась и на физкультуру больше не ходила. Нет, и не надо. Зато теперь у нее было окно… И многие из них об училище думали так же. И Таня, и Лена, одноклассница Тани, и Зина, и Валя, и Наташа, и Ольга, которая училась в «Б» и точно так же не любила ни Нинку, ни Ингу…
Любка вдруг подумала, что у нее не так уж все плохо…
И даже подруги есть… Не такие близкие, чтобы ходить неразлучно, но посидеть в их компании она могла, и могла с ними поиграть.
Это из-за Тани, соседки, которая была старше ее на два года.
Подружились как-то незаметно. Не сразу, через два года, после того, как ее старшая сестра уехала в то самое училище и Таня как бы осталась одна. Просто так получилось, что куда бы Любка с Николкой не пришли, Таня или уже там, или приходила чуть позже. За ягодами пошла, на пруд, на ключ, за грибами. И вдруг она подошла и сначала спросила, как ее зовут, а потом обвинила, будто Любка с братом ее преследуют. Любка демонстративно обошла ее, а через полчаса снова столкнулись лбами.
Домой вернулись уже вместе…
У Тани в этой стороне села было много подруг, Любка теперь их всех знала. Не то, чтобы они приняли ее, но не отталкивали и не радовались промахам, принимая, как подругу подруги. Любка не обижалась, не теряя надежды подружиться и с ними. Наверное, они считали ее маленькой, им разрешалось ходить на дискотеки, они уже встречались с мальчиками, и говорили иногда о таком, отчего у нее краснели уши и лицо.
Насколько важно иметь таких подруг, Любка осознала сразу же.
Трижды второгодник Васька сразу становился тихим и незаметным, если седьмые классы занимались в кабинете биологии, который располагался в том здании, где училась она. С ними он начинал учиться и теперь прятался, не испытывая желания встретиться вновь. А когда Лена поставила его на место, ее подруг возненавидели так же, как ее. Сама она никогда не просила заступиться за себя. Девочки, хоть и старшеклассницы, учителей боялись, как все, им тоже предстояло или учиться дальше, или выметаться в училище, и многие из них еще не решили, как поступят после восьмого класса. Жаловаться, что ее бьют, ей было и стыдно, и подставлять девочек не хотелось. Но Васька плюнул в нее и попал в Лену…
И Лена терпеть не стала. Она была много выше и, как оказалось сильнее. На глазах у всего класса стукнула Ваську головой об печку, а потом приказала протереть плевок. Таким красным и пыхающим злобой Ваську никогда раньше не видели.
На следующий день на линейке Лену и Любку вызвали и отчитали за насилие над учеником перед всей школой. Приводить в класс подруг после этого ей запретили строго настрого.
Но они все же не забывали о ней…