Трижды хотел он бежать от брата Ильи (тот уже давно если не в плоти, то в духе ходил около него, подстерегал); бежать хотел и от себя самого; трижды искал мученичества в крестовых походах: в первый раз, в 1212 году, в Сирии; во второй – в 1215 году, в Марокко; в третий – в 1219 году, в Египте. Искал, но не нашел; если и принял муку, то не от чужих, неверных, а от своих же, христиан.
В 1219 году, при взятии города Дамиетты крестоносцами, увидел впервые, лицом к лицу, ужас войны. Если бы мы лучше знали эти дни Франциска, о которых очень мало говорит история, а легенда не говорит почти совсем, то, может быть, мы увидели бы в жизни его поворотную точку.[248] Главное дело, для которого он шел в крестовые походы, – обращение неверных – не удалось. Он возвращается ни с чем или со смертью в душе; во всяком случае, из последнего похода уже не таким вернулся, каким в него пошел: понял, наконец, страшную косность людей, тяжесть и медленность времени; понял, что лев ляжет рядом с ягненком не так скоро, как ему казалось, и царство Божие страшно от него отдалилось. Вот, может быть, почему, почти тотчас по возвращении из Египта, в 1220 году, на общем собрании – капитула Братства в Портионкуле, через одиннадцать лет по его основании, отрекается от власти наместника и передает ее сначала брату Петру Катанскому, а потом, в 1221 году, брату Илье.[249]
В следующем году, когда заповедь Господню о нищете совершенной в первом Уставе от 1209 года уничтожил, должно быть, брат Илья, не без согласия кардинала Уголино, верховного наместника Братства, – Франциск если на это и не соглашается, то и не восстает, удержанный «послушанием трупным»; только говорит: «Мертв я отныне для вас, братья мои!»[250] Это и значит: «Я уже труп». – «Вскоре после того он тяжко заболел и был почти при смерти».[251]
Так, может быть, наполовину от смирения, наполовину от отчаяния, отказался он исполнить то, что повелел ему Господь: «рушащийся дом Мой обнови, Франциск!» Как бы вдруг усомнился в себе и в деле своем, в свободе и в блаженстве нищеты, в Прекрасной Даме, Бедности, – во всем; как бы почувствовал, что «другой препоясал его и ведет, куда он не хочет идти» (Ио. 21, 18). Кто этот «другой», – брат Илья, кардинал Уголино, папа, Церковь? или тот, о ком сказано:
Я пришел во имя Отца Моего, и вы не принимаете Меня, а если другой придет во имя свое, вы его примете (Ио. 5, 43)?
В 1217 году, на капитуле Братства в Портионкуле, свел кардинал Уголино св. Франциска со св. Домиником, «отца бедных» – с «отцом Святейшей Инквизиции».
«Брат мой, ты делаешь то же, что я, – воскликнул Доминик, обнимая Франциска. – Будем же вместе, и никто не одолеет нас!»[252] На это Франциск ничего не ответил, давая тем понять, что принял эти слова за «простую любезность», simplice complimento. И понял Доминик, что делать ему с Франциском нечего; но, как потом оказалось, ошибся: кое-что можно было с ним сделать.[253]
«Я не хочу быть палачом братьев моих, предавая их в руки судей мирских», – говаривал будто бы Франциск, вероятно, о судьях Св. Инквизиции.[254] Но в «Завещании» сказано совсем иное: «Если бы кто-нибудь из братьев оказался подозрительным по римско-католической вере, то представлять его ближайшему брату-настоятелю (custos…) и тому заключать его, связанного, под крепкую стражу… и стеречь, днем и ночью, так, чтоб он не мог убежать… и представлять ближайшему наместнику… и тому заключать его под стражу… и представлять верховному наместнику Братства, монсиньору епископу Остийскому».[255] Если бы эти слова, в «Завещании» Франциска, были подлинны, то мог ли бы он не знать, что сделался-таки «палачом братьев своих», посылая их на костры Св. Инквизиции? Это и значило бы: «ты, Франциск, делаешь то же, что я, Доминик: будем же вместе!»
Здесь, кажется, одно из двух: или слова эти – гнуснейший подлог, должно быть, брата Ильи; или Франциск изменяет в них себе самому, в самом главном, – в Духе, ибо нет никакого сомнения, что огонь Св. Инквизиции – не огонь Духа Святого: этот надо было потушить, чтобы тот зажечь.
В 1312 году, через восемьдесят лет по смерти Франциска, появится книга брата Анжело Кларено: «История семи скорбей Братства Меньших».[256] Это сплошной мартиролог не только Францискова Братства, но и самого Франциска – «Серафима Распятого» тою самою Римскою церковью, которой он хотел быть «послушным, как труп». Сына своего, сама не зная, что делает, – распинает мать.
Брат Бернардо да Квинтавалла, «первенец» Франциска, возлюбленный, о котором он говорит: «Я хочу, чтобы все его любили и почитали, как меня самого»,[257] – будет затравлен, в Апеннинских горах, как хищный зверь, а «Завещание» Франциска сожжено на голове другого брата, который слишком упорно хочет быть ему верным. И тысячами будут сжигаться братья на кострах Св. Инквизиции, в течение полутора веков.[258] Если бы все это предвидел Франциск, остался ли бы он все-таки послушным Римской церкви, «как труп»?
«Зачем ты это сделал?» – спросил Блаженного кто-то из братьев об его отречении от власти наместника. «Не мучай, не мучай меня, оставь… Я уже ничего не могу… слишком поздно!» – ответил Франциск.[259]
В слабости, в трусости обвиняет он себя, а может быть, и в измене Христу: «Если мы признаем, что жить по Евангелию есть нечто невозможное, мы Христу поругаемся!»
«Братья (изменники) каждый день вонзают мне в сердце острый нож и переворачивают его!»[260] Нет, не братья, – он сам. Кто погубил дело его – дело Господне, – брат Илья, кардинал Уголино, папа, Церковь? Нет, он сам. Точно заразился от брата Ильи, «прокаженного», когда целовал его в уста, и заразил поцелуем своим Прекрасную Даму, Бедность, и Невесту Христову, Церковь.
«Кто отнял у меня братьев моих? кто похитил возлюбленных?» Он сам.
«Прокляты, прокляты, прокляты да будут, Господи, Тобою все, кто разрушит дело Твое в Братстве моем!» – это проклятие падает бессильно в пустоту, неизвестно куда, на кого, – или на его же собственную голову.
«Если только доживу до общего Собрания, – я им всем покажу!»[261] Нет, никому ничего не покажет, кроме все того же «послушания трупного»; умрет в бессилии: «Мертв я отныне для вас, братья мои!» Раньше тела душа умерла.
В мертвой тишине ночей слышался ему, может быть, голос брата Ильи – «брата Дьявола»: «Самоубийца! Отцеубийца! Сколько ни молись, сколько ни трудись, – ты, все равно мой!»[262] И были, вероятно, минуты, когда он чувствовал, что так оно и будет.
Снова как бы «в дыру провалился», – в пятую, так же постыдно, жалко и страшно, как в четыре прежних, – нет, еще страшнее, жальче и постыднее: в первую провалился, от отца прячась; во вторую, – посаженный отцом; в третью, – кинутый разбойниками; в четвертую, – кинутый проклятием отца земного, а в эту, пятую, – чьим проклятием, – подумать боялся. Эта последняя, – глубже, бездоннее всех.
Так ему казалось, и так могло быть. Если же мы ужасаемся, что и такой великий Святой, как Франциск, был на волосок от вечной погибели, то, может быть, потому только, что не знаем вовсе, что такое святость; не видим, что самый первичный и подлинный опыт Святых есть самое живое, вечное, предельное ощущение первородного греха как неизбежной гибели.
Кто же может спастись? – Людям это невозможно; но Богу возможно все (Мт. 19, 25–26).
Все великие святые – такие же великие грешники, как мы, с тою лишь разницей, что мы этого не видим, а святые видят; мы, в грехах наших, коснеем и погибаем, а святые через грехи свои спасаются и достигают святости. Чем суше хворост, тем ярче пламя костра; чем больше грех святых, тем выше пламя святости.
«Дивен Бог во святых своих», – и страшен? Нет, может быть, только в них и не страшен.
Очень вероятно, что бывали у Франциска и другие минуты, когда и в этой последней. Пятой Дыре, – в глубине преисподней, он больше, чем верил и надеялся, – знал, что будет спасен; что на тех же крыльях Духа, на которых вынесен был из тех четырех «дыр», вынесен будет и из этой пятой, последней; и уже чувствуя веяние Духа, – блаженствовал, так же как, умирая в солнце, Утренняя Звезда играет всеми цветами радуги, играл и он; «пел, умирая», mortem suscipit cantando.
Только смерть будет концом этого выхождения из пятой Дыры, но уже начало его – Альверно.
В сердце Италии, в Казентинской области, среди высочайших и неприступнейших Апеннинских гор, возносится гора Альверно, – острая, гладкая, черная, отдельная, точно с неба упавшая, исполинская базальтовая глыба, – как бы земное подобие небесного престола Люцифера. Только на самой вершине ее находится доступная по одной лишь, снизу ведущей, тропе, мачтовыми соснами и буками поросшая площадка, откуда виднеются необозримые дали: Романья, Анкона и Адриатика, на западе, а на востоке – Умбрия, Тоскана и Средиземное море.[263]
Осенью 1224 года, чувствуя, что приближается конец, – последнее от одежды плоти обнажение, освобождение, и желая к нему приготовиться, ушел Франциск на гору Альверно.
В поисках пустыни совершенной уходил он все дальше и дальше, от людей к Богу: на гору ушел сначала только с тремя братьями; потом ушел и от них, – в такое место, где они не могли видеть его; потом, – где не могли слышать, на отдельную, отовсюду окруженную безднами, скалу. С местом, где жили братья, в лиственных хижинах-кельях, соединял эту скалу только перекинутый головокружительным, над бездною, мостиком, буковый ствол.[264]
«Господи, дай мне узнать, как Ты любил и страдал!» – молился Франциск.[265]
Сын Божий возлюбил меня и предал Себя за меня (Гал. 2, 20), —
это самая глубокая и огненная из всех человеческих мыслей; кто понял и пережил ее как следует, для того становится она единственной; больше ни о чем думать и чувствовать не может он ничего. Это поглощает всего человека, – не только душу его, но и тело; в теле своем испытывает он хотя и бесконечно малую, но все же возрастающую меру того, что испытал за него Распятый. «В теле моем я чувствовал Страсти Господни», – вспоминает Франциск о том, что с ним было на горе Альверно.[266]
Я сораспялся Христу, и уже не живу, но живет во мне Христос (Гал. 2, 19–20), —
по слову Павла.
Как бы матерью Сына Божия становится в этом всякая душа человеческая:
меч и тебе самой пройдет душу (Лк. 2, 35).
Душу и тело вместе пройдет «великая и сладостная рана любви», grande et suave vulnus amoris.[267]
Дай мне ранами упиться,
В крестной муке, опьяниться
Кровью Сына твоего,[268] —
этой неимоверной молитвой молится человек в такие минуты.
Слава Тебе, Голова, окровавленная,
Тростью избитая, терном венчанная…
Недостойного не презри,
Не отвергни, Пастырь Добрый…
На руки мне, умирая,
Преклони Твою главу…
Я хочу страдать с Тобою,
Умереть с Тобой хочу![269]
Этого никто, после Павла, не пережил так, как Франциск, за сорок дней поста и молитвы на горе Альверно. Очень вероятно, что уже и в эти дни он чувствовал в ладонях, ступнях, в правом боку и вокруг лба сначала только слабое, а потом все более сильное жжение; и если бы благоговейный врач следил за тем, что происходит в теле его, то, может быть, увидел бы, на этих местах, сначала бледно-розовые, а потом все ярче краснеющие пятна. «Когда я помышлял о Страстях Господних, то чувствовал их в теле моем». В тело его как бы входило тело Распятого, так что два были одно.
В день Воздвижения Креста Господня, 14 сентября, на восходе солнца, вышел Франциск из лиственной хижинки-кельи, на той неприступной скале, и остановился, вглядываясь пристально, долго, широко раскрытыми глазами в утреннюю, на светлеющем небе, звезду, переливавшуюся, как исполинский алмаз, всеми цветами радуги. И вдруг показалось ему, что звезда приближается – прямо на него летит; ближе, все ближе, растет и растет все огромнее. И это уже не звезда, а распятый на кресте Человек, с шестью, как у Серафима, пламенеющими крыльями: два осеняют главу, два распростерты в полете и два покрывают все тело.
«Видя же то, Франциск весьма устрашился… и не мог понять, что значит это видение».[270] – «А между тем от лица того Серафима вся гора сияла, как солнце. И, подойдя ко мне, сказал мне Серафим некое тайное слово, – вспоминает Блаженный. – Слова этого я никому не открыл; но близко время, когда оно будет открыто». – «Чтó сказал ему Серафим, он никому не открывал до самой смерти своей», – подтверждает легенда.[271] «Это святая и страшная, Богу единому ведомая тайна». – «Будем же и мы о ней молчать».[272]
Тайны Серафима Распятого не открывает людям Франциск, вероятно, потому, что не может этого сделать, так же как не мог выразить того, что слышал и чувствовал, когда играл на бесструнной виоле; и еще потому, что тайны этой не велел ему открывать Серафим.
Вы теперь еще не можете вместить. Когда же придет Дух… то откроет нам всю истину (Ио. 16, 12–13).
Тайну эту знал, кроме св. Франциска, только один человек – Иоахим Флорский; он и открывает ее, насколько люди могут ее вместить. Тайна Альвернского видения есть тайна «Вечного Евангелия» – Третий Завет, Третье Царство Духа, – Свобода.
Крылья Серафима – символ полета – движения бесконечно свободного в Духе:
Дух дышит, где хочет… Так бывает со всяким, рожденным от Духа (Ио. 3, 8).
Крылья Серафима – огненные, потому что Дух есть Огонь, и «третье состояние мира – огненное». То, что увидел и узнал Иоахим, в Пасхальную ночь 1200 года, глядя на белеющие в темно-лиловом небе Калабрии снеговые вершины Студеных Альп, – снова увидел и узнал Франциск, на горе Альверно. Это видение ответило тому; этим завершилось то.
Если Франциск, как вспоминает легенда, «весьма устрашился и не мог понять, что значит это видение», то, может быть, потому, что сначала не узнал Христа в Серафиме Распятом, Сына Божия – в Духе, Второго Лица – в Третьем; узнает только тогда, когда Серафим скажет ему «некое тайное слово». Так же не узнал Его Франциск, как мы не узнаем:
в мире был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал (Ио. 1, 10).
Хуже нельзя было понять Альвернского видения, чем понято оно людьми. «Богом самим открыто было Франциску, на горе Альверно, что здесь возобновятся Страсти Господни», – утверждает легенда.[273]
Для чего это нужно было, объясняет, в самую минуту смерти Блаженного, дьявол, говорящий из одной бесноватой заклинателю: «Бог уже постановил истребить за грехи весь человеческий род… Но Сын Божий, ходатайствуя за него перед Отцом, обещал снова сойти на землю (воплотиться), чтобы пострадать за людей, в лице Франциска… И Бог, согласившись на это, помиловал людей и отложил Суд до времени».[274] Это значит: первое воплощение Христа в Иисусе не удалось; удастся второе – в св. Франциске.
В царственном пурпуре, в сонме бесчисленных Ангелов или святых является Блаженный, по смерти своей, одному из Меньших братьев. «Не Христос ли это?» – спрашивает его один из сонма. – «Да, Христос!» – отвечает брат. «Не Франциск ли это?» – спрашивает его другой. «Да, Франциск».[275]
А лет через десять св. Дульсенина, на юге Франции, после видения св. Франциска, возвещает сестрам: «Да, воистину, под крыльями его (Серафима Распятого, Pater Seraphicus) все вы спасетесь… Это новый Христос!»[276]
Так совершается полное и сознательное, в догмате, отождествление св. Франциска со Христом, в страшной догматической путанице, в кощунственном смешении двух Заветов, Второго и Третьего.
То, чего так боялся Франциск, постигло его: сделано было все, что от людей зависело, чтобы вознести его на «опустевший престол Люцифера», и если это все-таки людям не удалось, то не по их вине, а по милости Божьей к Святому.
Главное для тогдашних людей, хотя и трудно для нас понимаемое, потому что слишком нелепое и кощунственное, доказательство того, что в человеке Франциске воплотился «новый Христос», – «язвы Господни», «Святейшие Стигматы», на теле Блаженного.