Нищий король и папа, св. Целестин V, – тоже нищий;[19] два «коммуниста», «противособственника», во имя Христа: один – во главе государства, другой – во главе Церкви. Этого одного, пожалуй, достаточно, чтобы измерить всю глубину переворота, или, по-нашему, «революции», которая могла бы тогда свершиться, если бы не была остановлена чем-то, может быть, не внутренним, в ней самой, а внешним, в косности мира.
Что наверху, то и внизу. «Братства нищих» – Альбигойцы, Катары, Вальденцы, Патерины, Бедняки Лионские, Umiliati, Униженные, и множество других, до Францискова «Братства Меньших», minores, вместе с ним и после него, – возникают по всему «христианскому Западу, от Венгрии до Испании, самозарождаясь независимо друг от друга, вспыхивая одновременно, как молнии и в противоположных концах неба, или языки пламени в разных местах загорающегося дома.[20]
Воля у всех одна: жить по образцу Апостольской Общины, так, чтобы «никто ничего не называл своим, но все у всех было общее» (Д. А. 4, 32). Движущая сила и цель у всех одна: «противособственность», «общинность», по исполненной с точностью (в этом для них главное) евангельской заповеди:
если хочешь быть совершенным… раздай нищим имение твое… и следуй за Мною (Мт. 19, 21).
Все они (кроме Катаров, еретиков нераскаянных, еще с V века) начинают с того, что идут в Церковь, а кончают тем, что бегут из Церкви, как из «места нечистого», где, по слову Данте, —
каждый день продается Христос,[21] —
и тысячами идут на костры Святейшей Инквизиции, умирая почти так же свято, как христианские мученики первых веков, за будущую Церковь – «царство Нищих Святых».
В их-то крови и будет потушен великий пожар, едва не охвативший весь христианский Запад, – то невообразимое для нас, для чего нет слов, кроме наших, недостаточных: «всемирная социальная революция».
Что нечто подобное могло произойти, видно по опыту Арнольда Брешианского, в середине XII века, в Риме. Бедных возмущает он против богатых, «тощий народ» – против «жирного», popolo grasso; изгоняет папу, отдает имущество Церкви государству – «Римской общине», «коммуне»; венчает народ на царство земное, во имя Царя Небесного; объявляет Республику, где все будут жить «в нищете и простоте евангельской». Возмущает народ и против императора: хочет угасить оба «великих Светильника» – Кесаря и Первосвященника, – потому что ночь прошла, наступает день Христов, когда не нужно никаких светильников, кроме солнца – Христа. Между базиликой Петра и Капитолием, между белыми колоннами древнего Рима и черными башнями феодальных владык, основать «Град Божий», Civitas Dei, по видению св. Августина, – вот замысел этого пророка или «безумца».
Но уже сходит с Альп, чтобы угасить пожар, могущественнейший из римских императоров, после Карла Великого и Оттона I, – Фридрих Барбаросса, и соединяется с изгнанным папой, Адрианом IV, против общего врага. Буйная чернь восстает на Арнольда и хочет выдать его императору. Он бежит в долину Орчио, скрывается в крепостных башнях тамошних баронов, последних верных своих друзей; но, осажденные, принуждены они выдать его императору. Где-то в темном углу задушен Арнольд потихоньку; тело его сожжено, и пепел развеян по ветру.[22]
Так соединились пальцы римского Первосвященника с пальцами римского Кесаря на горле мятежника, чтоб его задушить и под пеплом костра его погасить великий пожар.
«Частная собственность – закон человеческий, общая – закон божественный», – вот искра, брошенная в V веке св. Августином, от которой едва не вспыхнул пожар в XII–XIII веке, от Арнольда до Франциска. Если бы это знал Августин, то не ужаснулся ли бы? Или, вспомнив, Кем сказано:
огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтоб он уже возгорелся (Лк. 12, 49), —
не обрадовался ли бы, что уже «возгорается»?
Главный поджигатель пожара, опаснейший для Церкви, «ересиарх», действительный или только мнимый для государства, «возмутитель», величайший «мятежник» – «революционер», по-нашему, после тех двух, Иисуса и Павла, – «с ангельским лицом человек», «кротчайший из людей на земле», увиденный Данте в Раю, «Калабрийский аббат, Иоахим».[23]
Внешняя жизнь Иоахима нам почти неизвестна, может быть, потому, что ее почти и не было, – вся его жизнь была только внутренней, и еще, может быть, потому, что жизнь его так же забыта и презрена людьми, как он сам.
Иоахим родился в 1132 году, в городе Челико (Celico), близ Козенцы, в Калабрии, земле между тремя материками – Европой, Африкой и Азией, откуда снежные вершины Студеных Альп смотрят на два моря – Латинское, Ионическое, Западное, и Греческое, Эгейское, Восточное.[24] Воздухом всемирности дышалось здесь, в Калабрии, во дни Иоахима, так, как, может быть, ни в одной земле христианского Востока и Запада.
Иноки здешних горных обителей, или, как назывались они по-гречески, «лавр», могли видеть не только одну из двух половин христианского мира, Западную, но и другую, Восточную; не только бывшее, но и будущее единство христианского человечества в Церкви Вселенской.
Воздухом всемирности будет дышать и Калабрийский монах, Иоахим; одной из главных мыслей его будет соединение Церквей «от моря до моря», от Востока до Запада.[25]
Первое забытое имя Иоахима, «Иоанн» (Jiovanni loachino), в память Иоанна Предтечи, – как бы вещий знак того, что будет и он Предтечей, но уже не Сына, а Духа.[26]
Родом Иоахим – не итальянец, а норман, из древнего благородного и богатого дома.[27]
Первые, в новой, христианской Европе, всемирные завоеватели, норманские викинги, дикие лебеди Севера, на крепко сколоченных, как лебяжьи груди, выгнутых ладьях своих, вспенивают воды всех европейских морей, от ледяно-серой Балтики до огненно-синих ионических волн; первые соединяют они Северо-восток Европы, где основывают Русь-Россию, с Юго-Западом, где основывают королевство Обеих Сицилий – Иоахимову родину.
Кровь норманских викингов недаром течет в жилах Иоахима: будет и он завоевателем всемирным, но уже не морей и земель, а духа.
Жизнь начинает, как все: после школы в Козенце, шестнадцатилетним отроком, поступает на службу в королевскую курию. Но жить, как все, не может или не хочет: что-то манит его в неизвестную даль. В двадцать пять лет едет на Восток путешествовать с разрешения отца, как богатый вельможа; хочет насладиться жизнью при блестящем дворе византийского императора Михаила Компена.
Чтó с ним здесь произошло, останется навеки тайной между ним и Богом; но вдруг уходит от мира, делается из богатого нищим и продолжает путь смиренным паломником в св. Землю.[28]
Сорок дней постится и молится в пещере на горе Фаворе, где в Пасхальную ночь, «восхищенный в Духе», так же как Иоанн на Патмосе, видит
…Ангела, летящего посредине неба, который имеет Вечное Евангелие, Evangelium Aeternum, дабы благовествовать его живущим на земле, всякому племени и колену, и языку, и народу (Откр. 14, 6).
Долго странствует еще по Востоку, посещая лавры и скиты великих тамошних подвижников, где понял, может быть, то, о чем говорили ему снеговые вершины Калабрийских гор, смотрящие «от моря до моря», – что в судьбах христианского мира совершится «Вечное Евангелие» только тогда, когда две разделенные Церкви соединятся в одну, Вселенскую.
Вернувшись на родину, остается еще многие годы мирянином, потому что, после сурового пустынножительства греческих лавр, латинские аббатства, где иноки живут иногда в большем довольстве, чем бедные люди в миру, – ему не по душе. Но так как слово Божие легче проповедовать иноку, – постригается, наконец, в одной Цистерианской обители, где, вопреки многим отказам и даже бегству его, братья избирают его настоятелем. Через несколько лет снова бежит и долгие годы странствует нищим по всей Италии, возвещая людям то, что открылось ему на горе Преображения, – «Вечное Евангелие Духа Святого», Evangelium Aeternum, Sancti Spiriti, – «близкое обновление Церкви пришествием Духа».[29]
За эти годы пишет он четыре главных книги свои: «Согласие Нового и Ветхого Завета», «О четвертом Евангелии», «Истолкование на Апокалипсис» и «Десятиструнная Псалтырь».
Когда возвращается на родину, в Калабрию, столько учеников сходится к нему, что он принужден волей-неволей соединить их в братство, с уставом, утвержденным в 1196 году папою Целестином III, и основывает обитель св. Иоанна Предтечи, Сан-Джиованни-ин-Фиоре, в вековом сосновом бору, на плоскогорье Силайском (Sila), окруженном снеговыми вершинами Студеных Альп, где святая тишина пустыни нарушается только утренним воркованьем горлиц и полуденным клекотом орлов, шумом далеких потоков и гулом далеких лавин.[30]
Здесь, в 1200 году, за два года до смерти, в Пасхальную ночь, глядя на белые в темно-лиловатом небе Калабрии снеговые вершины, снова, как тогда, сорок лет назад, «восхищен был в Духе», и сердце его пронзило, как молния, Число Божественное: Три.
Людям наших дней Иоахим так же неизвестен, как Тот, чей он пророк и благовестник, потому что из трех Лиц Божиих самое неизвестное людям, неузнанное, неузнаваемое, – Дух.
Имя Его на греческом языке Евангелия, Pnéuma, так же как на арамейском, родном языке Иисуса, Ruach, имея два смысла, – внутренний, тайный, метафизический, – «Дух Божий», и внешний, явный, физический, – «дух, дыхание всей живой твари», – имя Его соединяет не только всех людей, но и все дышащее, с Духом – Дыханием Божиим.
Дух Твой пошлешь, – созидаются… отнимешь… умирают (Пс. 103, 30, 29).
Если жить – дышать, значит, быть соединенным с Духом Божьим, получая от Него что-то в рождении, с первым вздохом, и что-то Ему отдавая, с последним вздохом, в смерти, то человек, вместе со всею живою, дышащей тварью, не может чего-то не знать о Духе; а если все-таки не знает ничего, то потому, что один из всей живой твари не хочет знать. Почему же не хочет?
Дух-Свобода: в этих двух словах – весь религиозный опыт Иоахима; в них же, если бы мы поняли их в соответственном опыте, открылась бы нам и главная причина его неизвестности.
Воля к Духу есть воля к свободе: люди не хотят знать Иоахима, потому что воля к свободе ими потеряна, и там, где она была, родилась иная воля – к рабству.
Первое, естественное, физическое условие всякой жизни, дыхания, – свобода: к воздуху, свободнейшей стихии мира, – простейшему и яснейшему символу Духа, – приобщается все, что живет, дышит.
Дух дышит, где хочет, и голос Его слышишь, и не знаешь, откуда приходит и куда уходит.
Это значит: внутреннейшее, во всей полноте непознаваемое, но в какой-то одной исходной точке, начале безграничных возможностей, – не только человеку, – всей живой твари доступное, существо Духа – Свобода.
Так бывает со всяким, рожденным от Духа (Ио. 3, 8).
Только во втором, сверхъестественном «рождении свыше» так бывает во всей полноте; но в какой-то, опять-таки одной исходной точке, начале безграничных возможностей, не только человек, – все живое, дышащее, рождаясь от Духа – Дыхания Божия, получает, уже в первом, физическом рождении, вместе с жизнью – дыханием – божественный дар – свободу, и как бы говорит, исповедует каждым мгновением жизни, каждым дыханием: Дух – Свобода.
Если «дыхание – дух» есть простейший, физический символ свободы, то стеснение дыхания – удушие есть такой же физический, простейший символ рабства: жить – дышать значит быть свободным; поработиться значит задохнуться – умереть. Это так чувственно-просто, что и животные, и даже растения, чья жизнь есть тоже дыхание, – если бы имели человеческий разум, – могли бы это понять.
Ибо вся тварь совокупно стенает доныне… в надежде, что освобождена будет от рабства тлению (смерти) в свободу детей Божьих (Рим. 8, 22, 21).
Если же этого не понимает из всей живой твари только один человек, то опять-таки потому, что не хочет понять, а не хочет потому, что произошел в нем какой-то метафизически-чудовищный вывих, извращение воли, – тягчайшее, может быть, следствие того, что в религиозном опыте христианства испытывается глубже и вернее всего как «первородный грех». Если человек в грехопадении своем увлек за собою всю тварь, то пал сам ниже всей твари, в этой именно точке, – в приобщении всего живого, дышащего, к Дыханию, Духу Божию, – в Свободе.
Ненавидит рабство, любит свободу вся живая тварь, так же физически-естественно, как любит жизнь и ненавидит смерть; только один человек может любить рабство метафизически-противоестественно. Птица свободна в воздухе, рыба – в воде, зверь – в лесу; и каждый лист на дереве, каждая былинка в поле дышит, растет и цветет, насколько ей дано Духом – Дыханием Божиим, свободно; только один человек, мнимый «царь творения», – действительный и безнадежный, неосвободимый, потому что вольный – раб.
Вся тварь покорилась суете (рабства-смерти) не добровольно, но по воле покорившего ее (Рим. 8, 20), —
свободоубийцы – «человекоубийцы исконного» – диавола; только один человек покорился добровольно. В рабстве «доныне стенает и мучится вся тварь»; только один человек поет и наслаждается, или хотел бы насладиться рабством.
Выправить этот чудовищный вывих человеческой воли могло лишь чудо; павшую природу человека поднять, исцелить ее от этого извращения противоестественного можно было только сверхъестественно, тем, что опять-таки вернее и глубже всего испытывается в религиозном опыте христианства как «Благодать», charis, gratia.
Дух… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных (рабов) на свободу (Лк. 4, 18).
Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете (Ио. 8, 36).
Начатое Сыном, в Духе, освобождение человека от тягчайшего, потому что внутреннейшего, ига, – следствия первородного греха, – воли к рабству, продолжалось в христианстве одиннадцать веков и достигло высшей точки в Иоахимовом «Вечном Евангелии», в откровении Сына в Духе – исполнении Второго Завета в Третьем, – в царстве Свободы.
Но с этой высшей точки – не принятого и не отвергнутого, а лишь молча обойденного Церковью Иоахимова опыта-догмата восходящая линия христианства медленно, в течение семи веков, падает. После того, что мы называем на языке не религии, а лишь истории слишком неопределенно «Возрождением», но что на самом деле было возрождением только язычества и вырождением христианства, – западноевропейское человечество, много раз пытаясь освободиться, в «политических» и «социальных революциях», помимо и против Христа, и все больше и больше отчаиваясь в свободе, впадало снова, все глубже и глубже, – вывих за вывихом, извращение за извращением, – в «первородный грех» – волю к рабству, пока, наконец, в строящейся на месте Церкви абсолютной государственности наших дней, на всем ее протяжении, от диктатуры кесарей до диктатуры пролетариата, эта воля к рабству не усилилась так, как еще никогда за память всемирной истории, – ни даже в древних абсолютных монархиях Египта, Вавилона и Рима. Люди сами в цепи идут, жаждут рабства неутолимо; чем иго тяжелее, тем ниже и мягче гнутся шеи рабов, так что, наконец, самым мертвым и холодным из всех человеческих слов сделалось в наши дни некогда самое живое, огненное слово Духа: Свобода.
Бывшая христианская, пусть еще не свободная, но уже освобождавшаяся Европа задыхается в рабстве сейчас, с таким же сладострастным упоением, как любовница – в объятьях любовника. Но, когда, в последнюю минуту перед тем, чтоб задохнуться до смерти, может быть, узнает она, кто ее возлюбленный, то упоение сделается ужасом. И если чудом Божьим будет спасена Европа и разомкнутся, на шее почти задушенной, пальцы диавола, то, с первым глотком воздуха, вспомнит она, что такое Свобода.
Только тогда, наконец, после семивековой глухоты и забвения будет услышан великий пророк свободы, Иоахим.