В субботу шестого апреля, уже вечером, когда в Петербурге, за исключением чужеземцев, все, от вельможи до простолюдина, от мала до велика, готовились к великой заутрени Светлого, светлейшего праздника, когда самые ленивые отдыхали перед долгим предстоящим стоянием, а богомольные не выходили даже с сумерек из церкви, – в старом дворце императрица, окруженная немногими близкими людьми, тоже собиралась в Казанскую церковь к первой заутрене нового царствования.
Она была печальна, бледна и задумчива. Мысль, что, быть может, следующую заутреню она встретит в платье инокини в каком-нибудь дальнем монастыре, не покидала ее ни на минуту.
В то же время в новый дворец, по расчищенной чернью площади, перевозились собственные вещи государя. Комнаты его в старом дворце уже наполовину опустели, а в новом он сам устраивался и раскладывался. Принц Жорж помогал ему, как мог и умел, то есть, по слабости, больше советами, а не действиями.
Прискакавший курьер доложил государю перед полуночью, что Казанский храм полон и все ожидают его.
– Пускай начинают. Видишь, тут что! – фамильярно показал государь на свои горницы, переполненные нерасставленным и неразложенным добром.
В ту минуту, когда государь заспорил с Жоржем, на какой стене развешать бесчисленное оружие, явился снова другой курьер.
– Чего там?
– Заутреня на половине.
– Ах, господи! Как надоели! Сейчас!
Не успел государь обернуться, устроить свой кабинет хоть немножко, как по городу начался шум, стук экипажей и гул народный…
– Что такое?
Православные из храмов Божьих по домам уж идут! И среди ночи, но уже с бледной зарей на востоке, все встречные прохожие обнимаются и целуются троекратно, – и на площади, и у подъезда дворца, и в самом дворце! Все, из-за дела и работы во дворце не попавшие в храм, жалеют, что не могли перекрестить лба в великий день, и вдруг, заслышав шум на улице, начинают тоже по всем коридорам и горницам целоваться. И всякий лезет, и друг к другу, и враг к врагу, и мальчуган к старику, и хворая бабушка к усатому солдату. Все равно сходятся, обнимаются, целуются… И слышится и старая, и новая, и вечная весть:
– Христос воскресе!
Стоит у окна кабинета государя принц Жорж и дивится! Смотрит он в лорнет на улицу и охает, даже головой качает. Слыхал он про это и ожидал, а все-таки ьberaus wunderlich и даже sehr dumm[47] выходит.
Вот идет какой-то сизый тулуп и тащит что-то тяжелое, повстречал бабу, кладет тяжелую ношу на землю… и целуются.
– О! – восклицает принц Жорж и улыбается.
Вот едет порожний извозчик, встретил солдата, слез с козел, будто за каким необходимым делом, и, бросив лошадь, идет к солдату… и целуются!
– О-о! – восклицает Жорж и смеется.
Едет большая колымага цугом, встретила маленькую берлинку раззолоченную. Двое вельмож в мундирах и орденах, в разных храмах встретив праздник, теперь повстречались среди площади!
– Стой!
И оба лезут вон, на улицу, и среди двух остановленных экипажей… целуются.
– О-о-о! – восклицает Жорж и уж даже не смеется, а стыдится за вельмож. Наводя лорнет на них, он восклицает уж так громко, что государь бросает любимую картину, которую собирался повесить, изображавшую голову борзой собаки, ставит ее на пол и с трубкой в зубах оборачивается к окну.
– Was?[48] – изумляется он и идет к дяде, обдавая его лиловым клубом кнастера.
– Merkwьrdig![49] – говорит принц и объясняет, в чем дело.
Государь рассмеялся:
– Да это всегда так! Это такой обычай древний. Еврейского происхождения!
– Еврейского! – изумляется принц. Но он верит на слово своему племяннику…
Однако пора было отдохнуть. Принц Жорж уехал к себе, государь лег спать.
Через несколько часов, в полдень, вся площадь была покрыта экипажами и верховыми лошадьми, и весь Петербург, знатный и богатый, толпился во дворце, поздравляя государя. Но на этот раз торжественный прием Светлого воскресенья вышел чем-то другим… вышел, по замечанию многих сановников, «машкерадом».
В Светлое воскресенье было приказано всем полкам и всем должностям в первый раз надеть новые мундиры. И всех цветов костюмы, от ясно-голубого и желтого до ярко-пунцового и лилового, с бесчисленным количеством галунов, шитья и аксельбантов заменил собой одноцветный, общий всей гвардии, темно-синий. Прежний покрой тоже исчез, длинных фалд не было, и все, от фельдмаршала до сержанта, явились куцыми, будто окургуженными.
И в горницах дворца то и дело раздавалось:
– О господи, вот чуден-то! Это кто ж будет?
– Кирасир.
– Гляди, гляди, а это кто?
– Да это Трубецкой, Никита Юрьич…
– Батюшки-светы, не признал. Да в чем же он?
– Преображенцем.
– Матерь Божья! Ну а белые-то, белые?
– Это по флоту!
– А энтот весь в золотых веревочках, в постромках, будто пристяжная! Голубчик, да ведь это полицмейстер Корф! Никого не признаешь. Ну, машкерад!
И вместо христианского приветствия, христосования, во всех покоях дворца ходило новое приветствие:
– Машкерад, родимый! Воистину машкерад!
И весь день во дворце толклись кучи народа до обеда, потом все пообедали за огромными столами и остались до ужина.
И за этот день были две интересные новости. Елизавета Романовна Воронцова явилась в Екатерининской ленте и звезде, а при выходе шла рядом, даже почти на четверть впереди, с государыней Екатериной Алексеевной. Воронцова, закинув голову, с бессмысленно важной усмешкой на красноватом опухшем лице, с заплывшими жиром глазками, молча и глупо оглядывала толпы теснящихся при ее проходе придворных. Государыня Екатерина Алексеевна прошла все горницы, понурившись и не поднимая глаз и от обиды, и от стыда…
Другая новость была смешнее и любопытнее. По приезде принца Жоржа в Россию государь приказал всем посланникам явиться к нему, не дожидаясь его визита. Никто из них не поехал, кроме прусского посланника. Теперь государь приказал, через канцлера Воронцова, всем иностранным резидентам из дворца ехать тотчас же с поздравлением к Жоржу, принимавшему у себя после большого приема. Поехал прусский посланник Гольц и хитрая, румяно-рыжая особа, посланник гордого Альбиона, Кейт. Остальные послы и иностранные министры опять не поехали.
Государю даже побоялись в первый день праздника и доложить об этом. На его вопрос уже вечером, за ужином, были ли у принца Жоржа послы, Жорж покраснел как рак и отвечал:
– Были.
Почти до рассвета шло во дворце ликование за ужином. Многие сановники, вернувшись по домам зело во хмелю, через силу кое-как расцепились с своими новыми мундирами и амуницией.
– И трезвому мудрено сразу привыкнуть ко всем веревочкам, бирюлькам, постромкам и цацам, – ворчал фельдмаршал Трубецкой у себя в опочивальне, – а уж во хмелю и совсем… аминь! Что тебе гишпанская запряжка!
– Ну что, родимый, каков тебе кажет твой новый мундир? – спросил граф Алексей Разумовский брата своего, гетмана.
– Да что, батя, – отвечал гетман старшему брату, – прелюбопытно! Перетянули всего, связали по рукам, по ногам, и по горлу, и по спине. Да гремит, стучит, хлобыщет все. И вот, ей-ей, сдается, будто тебя на цепь посадили! Хочешь двинуться – громыхает да звенит все! Хочешь слово молвить, а от громыхания этого голоса своего не узнаешь. И сдается тебе, будто и впрямь скачешь да лаешь, как пес на цепи.
– Знаешь что, голубчик, как горю пособить?
– Как?
– Помирать… Ей-ей, пора! А то еще козой оденут и плясать заставят с медведем…
– Ну что ж. И попляшем! Не важность… Ведь недолго…
– Что? Плясать-то недолго… Ну, Кириллушка, это бабьи сказки.
– Нету, батя, погляди… Будет перемена погоды и вёдро!
– Кто ее сделает?!
– Не мы!..
На другой день после торжественного приема во дворце государь поднялся довольно поздно, угрюмый и с сильной головной болью. Любимый его слуга негр, по имени Нарцисс, напомнил ему, что головная боль проходила у него несколько раз после двух или трех кружек английского портера.
Петр Федорович тотчас же приказал себе подать портеру, и через час времени головная боль прошла, и он повеселел.
Оглядевшись в своем кабинете, он с удовольствием заметил, что почти все было на местах. Некоторые вещи, которые он не успел сам пристроить, устроил умный Нарцисс, хорошо знавший его привычки. Покуда во дворце пировали, обедали и ужинали, Нарцисс все до мелочей привел в порядок и в спальне, и в кабинете; даже любимой собаке государевой Мопсе он придумал отличное место в углу за шкафом с книгами и нотами.
Обстановка кабинета государя была довольно простая, но можно было подумать, что это кабинет какого-нибудь прусского, довольно богатого генерала, так как все мелочи, даже некоторые гравюры и картинки на стенах, – все говорило о Германии. Несколько акварельных видов города Киль занимали одну стену; на другой были развешаны в два ряда портреты нескольких предков в иноземных мундирах. Целая стена была занята оружием холодным и огнестрельным, и коллекция эта была действительно замечательна. На самом видном месте висели рядом два портрета двух дедов государя. Эти два человека, два врага при жизни, нарисованные вполоборота, теперь совершенно случайно у внука на стене повернулись друг к другу спиной и смотрели в разные стороны. Эти два портрета, два деда государя, были – Петр Великий и Карл XII.
Под портретами стояла большая турецкая софа, обставленная столиками, сплошь покрытыми коробками с разным табаком и с кнастером, тут же лежало бесчисленное множество всякого рода глиняных трубочек и больших фарфоровых трубок с кривыми чубуками. Несмотря на недавний переезд во вновь отделанный дворец, кабинет государя уже сильно проникся крепким запахом кнастера, так как он целый день почти не выпускал изо рта свою любимую фарфоровую белую трубку, узенькую и высокую, на кривом чубуке и с видом Потсдама.
В спальне государя мебель была почти не видна, так как была сплошь завалена всякого рода мундирами. Государь любил иметь все эти мундиры на виду и под рукой, чтобы перед выездом выбрать и надеть тот, который вдруг вздумается. Не раз случалось ему надеть мундир, подойти к зеркалу и тотчас же сбросить и надеть другой. Теперь, благодаря новой обмундировке всей гвардии и замене прежнего темно-синего и темно-зеленого мундира различными новыми и ярких цветов, выбор был гораздо больше.
В спальне не было ничего особенного, и в глаза бросался только большой портрет Фридриха Прусского в великолепной раме, который висел над кроватью, в головах. Под ним висело нечто вроде картинки в черной бархатной раме под стеклом. Это был очень затейливо и хитро сделанный вид церкви и могилы герцога, отца государя, но вид этот был не нарисован, а сделан из волос покойного.
На столике у постели лежала довольно большая книга в красивом переплете из алого бархата. Это была любимая книга Петра Федоровича, но в ней было, в сущности, переплетено две разные книги: одна – псалмы, которые государь знал наизусть и даже умел петь, и затем другая – прусский новый военный артикул, который он тоже знал наизусть.
Был уже двенадцатый час, а между тем никто еще не приехал с докладом к государю, отчасти вследствие большого праздника, а вероятнее, оттого, что вчера все первые вельможи государства далеко за полночь пропировали во дворце и разъехались по домам сильно во хмелю.
От нечего делать государь еще в утреннем атласном шлафроке бродил с трубкой в зубах из комнаты в комнату, из кабинета в спальню и обратно. Прогуливаясь так, он тоненьким фальцетом напевал то псалом, то любимую песенку своих голштинских солдат, в которой рассказывалось, как два голштинца победили пятитысячную армию датчан.
Нарцис несколько раз появлялся, дополнял кружку портером, ухмыляясь глупо и раздвигая страшно толстые губы. При этом два ряда блестящих, белых как снег зубов сверкали так, что могли бы испугать любого ребенка.
Наконец государь бросил трубку, подошел к углу, где висело несколько скрипок, и взял одну из них. Выбрав смычок, он остановился среди комнаты, настроил инструмент и стал стараться поймать один мотив. Это была русская песенка, слышанная за несколько часов перед тем от Елизаветы Романовны. Но вдруг он остановился, топнул ногой и нетерпеливо махнул смычком по воздуху.
– Разумеется, нельзя! – воскликнул он, как всегда, по-немецки. – Я говорил, что эти дикие песни на музыку нельзя перекладывать. Ни одного русского мотива на скрипке сыграть нельзя!
Он бросил скрипку и, взяв бич, стоявший в углу, начал, стоя среди горницы, хлопать удивительно ловко и искусно. Длинный и тонкий бич невидимкой летал вокруг его головы и, извиваясь как змея, со свистом и шипением резал воздух и щелкал так громко, что издали каждый удар казался выстрелом из пистолета. Любимец Мопса, жирный и ленивый бульдог, знакомый отчасти с этим бичом, поднялся на своей подушке и смотрел на своего хозяина во все глаза, очевидно, не будучи вполне уверен, коснется ли сегодня его спины, и конечно без всякого повода, один из этих звонких ударов. Но Петр Федорович на этот раз был в добром настроении и только забавлялся.
Вскоре, однако, бич надоел, он бросил его на скрипку и, отцепив со стены большой палаш, начал экзерцицию. Он приблизился к большому зеркалу и, сбросив шлафрок, в одной рубашке начал принимать разные позы, то выступая или нападая, то будто отступая и парируя удар воображаемого противника. В то же время, при всякой новой позе, он взглядывал на себя в зеркало и, видимо, оставался доволен своими движениями, эволюциями и умением владеть оружием.
Наконец он опустил палаш и, стоя перед зеркалом, постепенно глубоко задумался. Воображению его предстала вдруг целая картина… Он видит себя на поле битвы командующим громадной армией, состоящей из своих полков и из прусских, которые поручил ему Фридрих. Он дал генеральное сражение датчанам… неприятель бежит повсюду, и во главе этой тысячной армии он преследует врага, скачет на коне среди дыма, огня, воплей, грохота оружия и победных кликов. И вот, наконец, все успокаивается, победитель ликует, и Фридрих II обнимает его при многочисленной свите генералов и послов всех европейских держав и говорит ему, что он своим мужеством и гениальными распоряжениями полководца спас Россию и Пруссию. Он уже собирается отвечать прусскому королю то же, что всякий генерал всегда отвечает, хотя неискренне: не он, а солдаты все сделали… Но в эту минуту за ним раздается громкий голос:
– Ваше величество!
Поле битвы исчезло, он у себя в кабинете перед зеркалом с бессознательно поднятым снова палашом в руке, а перед ним Нарцис, давно докладывающий о приезде барона Гольца.
Государь бросил палаш на тот же диван, где был бич и скрипка. Легонький инструмент подпрыгнул под тяжелым палашом и как-то жалобно отозвался на удар, будто взвизгнул. Государь быстро накинул свой шлафрок и принял прусского посла.
Красивый, умный и еще молодой человек – прусский барон Гольц был недаром любимец Фридриха и недаром был избран ехать в Россию и создать дружеские и крепкие отношения между берлинским кабинетом и новым императорским. Гольц со времени своего приезда не дремал ни минуты. Теперь он был другом всех влиятельных лиц в столице, а главное, любимцем государя и бывал у него ежедневно. Между тем главная задача в России и цель его не были достигнуты: подписание мирного договора с крайне важными, тайными пунктами, которые были известны только государю, тайному секретарю его Волкову и канцлеру Воронцову.
На этот раз Гольц явился мастерски заключить тонко придуманную им интригу. Усевшись на стуле против государя, получив тотчас же глиняную трубку с кнастером и кружку портеру, он с озабоченным видом спросил государя, что он думает о вчерашней выходке господ иностранных резидентов.
Государь вытаращил глаза: он ничего не знал.
– Вы изволили перед Светлым праздником приказать господам послам явиться после вас с поздравлением к принцу Георгу.
– Ну да, ну да! – воскликнул Петр Федорович.
Голос его, вообще тонкий, при усилении, при восклицаниях становился всегда резко визгливым.
– Но ведь они не поехали! Никто! Кроме английского министра, господина Кейта.
Петр Федорович вскочил с места, и мгновенно лицо его побагровело и пошло пятнами, как у человека, болевшего оспой.
– Успокойтесь, ваше величество, гневаться нечего, но надо тотчас же принять меры, решить что-нибудь. Не могут же резиденты европейские, при вашей особе состоящие, вас ослушаться.
– Я их всех тотчас же попрошу отозвать и прислать других, – гневно взвизгнул Петр Федорович.
– О нет, ваше величество. Разве это можно? Вы можете навлечь на себя, на империю… целый союз, и дело может дойти до войны. Позвольте мне посоветовать вам. Объявите господам резидентам, что вы не примете их до тех пор, покуда они не сделают официального визита с поздравлением к его высочеству. И не давайте ни одному из них ни единой, хоть бы и краткой, аудиенции, покуда они не исполнят вашего приказания.
– Отлично! – воскликнул государь. – Именно так. Вы говорите: один Кейт был. Ну и отлично! Мы с Англией можем всему миру перчатку бросить.
– Только Кейт и был, ваше величество. И то я его уговорил ехать со мной.
– Благодарю вас, – вдруг с чувством выговорил государь и, протянув обе руки Гольцу, крепко пожал его руку. – Вы не можете себе представить, барон, как я благодарен королю, что он прислал вас сюда, именно вас. Мы с вами вполне сошлись… В нас двоих ужасно как много общего. Ваш ум, ваши познания, ваши привычки, ваши склонности – все они совершенно те же, что во мне. Мне кажется иной раз, что мы с вами родные братья. Мне говорила сегодня, то есть вчера, Романовна, то есть Воронцова, что между нами есть даже маленькое сходство в лице и походке, хотя вы выше меня.
Дипломат любезно поклонился, как бы благодарил, а внутренне он не мог не смеяться: он был чуть не в полтора раза выше государя, плотно, но стройно сложен, и если не вполне красив лицом, то во всяком случае с правильными чертами лица и великолепными умными глазами. Между ним и государем во внешности не было и тени общего.
Через несколько минут апартаменты дворца, а затем и кабинет начали наполняться съезжавшимися сановниками. В кабинете появились генерал-адъютант государя Гудович, старик фельдмаршал Трубецкой, Миних, Корф, Волков; остальные ждали в других комнатах… В числе первых, конечно, явился и принц Жорж и тотчас узнал о решении государя. Когда государь заговорил с полицмейстером, принц отвел Гольца в сторону к окну и стал просить убедить государя не делать того, что он задумал относительно иностранных послов. Жорж и не подозревал тонкой игры Гольца.
– Не могут послы ко мне так ехать, – вразумительно и убедительно говорил Жорж. – Вы это лучше меня понимаете. Наконец, покуда они будут переписываться со своими кабинетами и просить о разрешении простого вопроса дипломатического этикета, пройдет много времени. Мало ли что может случиться!
Гольц стал успокаивать принца, уверяя его, что если кому из резидентов непременно понадобится аудиенция у государя, то он явится примирителем обеих сторон.
– Это все уладится, – сказал Гольц. – Ведь это все одно упрямство. Ведь я же поехал к вам, английский посол тоже поехал. Неужели же Пруссия и Англия державы третьего разряда, ниже стоящие, чем Дания или Франция?
В эту минуту веселый, раскатистый хохот государя заставил обоих собеседников обернуться к нему. Петр Федорович долго смеялся и, наконец, обратился ко всем объяснить, в чем дело.
Полицмейстер Корф сообщил ему о странном случае на площади перед дворцом. Поутру в полицию донесли, что около дворца, под окнами государя, нашли целую кучу каких-то книг, неизвестно кому принадлежащих и с неизвестными литерами. Потерять их при перевозке не могли, так как они были, очевидно, разбросаны умышленно и некоторые даже порваны. Теперь оказалось, что все эти книги принадлежат государю и что он сам с вечера пошвырял их в окошко, устраивая свою библиотеку.
– Это все латинские книги, – сказал государь, смеясь. – Я про них забыл, а то бы я давно порвал их и пошвырял. Мне этот проклятый язык слишком дорого дался. Вспомнить не могу, как меня еще в Голштинии мой учитель, господин Юль, мучил латынью, и я еще тогда клялся, что всю мою жизнь буду преследовать латинский язык и всех латинистов. Я как теперь помню, как этот проклятый Юль приходил ко мне. Только что проснусь, не успею позавтракать, лезет ко мне Юль; сложит вот так свои толстые ручищи, как бревна, на груди крестообразно, кланяется с порога и говорит нараспев гнусливым голосом: «Bonum diem, tibi, opto, serenissime princeps!»[50] Потом спросит всегда о здоровье и опять запоет: «Si vales, princeps, bene est!..»[51]
Так как Петр Федорович отличался замечательным искусством подражать голосам, передразнивать и представлять других, то все бывшие в кабинете невольно начали смеяться. Принц Жорж хохотал без конца и даже опустился на диван, чуть-чуть не раздавив скрипку и чуть не напоровшись на палаш.
Петр Федорович, видя эффект, произведенный изображением Юля, стал среди комнаты, поднял руку с двумя вместе сложенными пальцами и начал длинную речь по-латыни, стараясь как можно больше гнусить. Принц Жорж, видавший когда-то этого бывшего воспитателя Юля, хохотал до слез. Когда государь кончил, он встал и вымолвил:
– Замечательно, замечательно! Вы не можете себе представить, господа! Это живой Юль!
Петр Федорович вдруг переменил позу, как-то странно вывернул ноги и, выпятивши грудь, подошел к принцу и начал ему говорить по-французски быстро и грассируя:
– Choiseul et madame de Pompadour, а eux deux, vous savez, ont plus d’esprit que tous les souverains et tous les cabinets!.. Quant au resident Wan der Hoffen, il peut bien sentir la bassecour, puisqu’il est le representant des Pays-Bas!.. Saperlotte! Altesse! Vous avez l’air de ne pas le saisir…[52]
Все присутствующие тотчас узнали общего знакомого, французского посла Бретеля, который отличался тем, что обращался со всеми фамильярно, постоянно острил и всегда превозносил до небес свое отечество, и в особенности покровителя своего, министра Шуазеля.
Через минуту Корф, воспользовавшись паузой, решился напомнить государю, что уже второй час, а он еще в двенадцать обещался быть в манеже его, Корфова, кирасирского полка для испытания учеников Котцау в экзерциции на эспадронах.
Фехтмейстер прусский, несмотря на случившуюся с ним неприятность, начал давно прилежно и усердно давать уроки и теперь хотел похвастать и представить государю лучших своих учеников, из которых некоторым было уже по пятидесяти лет.
Кроме того, в этот второй день праздника государь обещал быть в церкви Святого Сампсония на Выборгской еще до полудня на богослужении, но послал сказать поутру, что будет в два часа. И там после обедни с утра ожидали его теперь первенствующий член синода Сеченов с другими высшими членами столичного и синодального духовенства.
Теперь государь не знал, что делать и куда ехать прежде. Хотелось скорее в манеж, а приличие и необходимость заставляли ехать в церковь.
Петр Федорович вышел в спальню одеваться, и когда вернулся в кабинет, то нашел в нем приехавшего старшего графа Разумовского.
– А? Вам что? С повинной?! А?.. То-то…
Разумовский молча поклонился.
– Вы, как хохол, упрямы! Упираетесь… не хотите учиться экзерциции, – резко, но несердито продолжал государь.
– Увольте, ваше величество… Мне уже не по летам…
– Тогда… тогда… Я дал дворянам вольность!.. Не служить, кто не хочет или не может. А на службе всякий военный, старый и молодой, должен знать дисциплин! – быстро визгливо выкрикивал государь, но вдруг, приглядевшись к лицу Разумовского, смолк и через мгновение прибавил: – Ну, вы не пример… Забыл! Тетушка, умирая, все только об вас меня просила. Забыл! Так и быть… Не надо. Лежите на печи!.. Но… но мне это не нравится: вы, фельдмаршал, должны быть примером для других. Ведь я, наконец, – государь, могу приказать… Ну, ну, не надо, не надо.