Пользуясь тем, что весь наш дом куда-то свалил, Белк выходит на улицу, потягивается и принимает солнечную ванну. Ему хорошо.
Ему не надо ехать оплакивать полузнакомую бабушку по кличке Кудряшка.
Подъехав к церкви, я вижу, как вокруг неё рассаживаются птицы, прилетевшие сюда чуть раньше нас. Птиц этих не то, чтобы сильно много. Но они тусуются, как будто специально пришли, и не перемешиваются между собой. Вот, например, синица с жёлтым пузом. Я отмечаю про себя, что больше всего мне нравятся пушистые уютные совы, присевшие на веточку и рассматривающие нас на почтительном расстоянии, словно боятся встревожить. А вороны – именно такие, которые собираются здесь, мне не нравятся. Ворон я предпочитаю тех, что можно встретить на помойке, уткнувшимися головой в полиэтиленовый пакет или половинку сдобной булочки – они слишком поглощены своими делами и не смотрят на тебя в упор. А эти церковные вороны хищно смотрят на тебя и провожают прищуренным взглядом. Примерно так, как смотрит, лупивший до этого тебя неоднократно хулиган-старшеклассник – в тот момент, когда ты идёшь с отцом до дому и по правилам улицы нельзя нападать.
Ощущение, что жизнь дерьмо обволакивает с ног до головы. При виде этих ворон впечатление резко усиливается.
Церковь – косоугольное здание из белого камня. Посредине – башенка, которую легко спутать со стройобъектом. Наверняка колокольня. Но бесчувственная, как типовой стройобъект.
Все, приехавшие на машине, сурово строятся в очередь. Том из Финляндии – впереди всех. Он три раза стучит в дверь и прислушивается к шагам, доносящимся из глубин церкви.
Дверь открывает пастор. В своем чёрном сюртуке он похож на ворону. Приглашает нас в церковь пройти. Внутри для нас слишком просторно и деревянные скамейки, рассчитанные на пару сотен человек кажутся совершенно лишними.
Перебросившись парой слов с Томом из Финляндии, пастор приглушает освещение во всей церкви. Том удовлетворённо кивает. Происходит это буднично, так будто пастор запамятовал в туалете свет погасить и ему на это вежливо намекают.
Они неуклюже водружают на один из пюпитров Кудряшкин портрет, подобрав его тут же, под одной из скамей. Затем Лайне включает свой навороченный финский телефон-нокию и он начинает голосить непривычной органной музыкой.
А потом раздают горячий кофе на неустойчивых лаковых столиках. Огромные аллюминиевые холодные кофейники отражают свет от фонаря и чайных свечей в пескоструйных светильниках. Темнеет здесь по-прежнему рано. И как только за окнами собирается мгла, пастор принимается напевать под нос псалм, напоминающий синатровский джазовый стандарт и начинается ритуал прощания с Кудряшкой
Спокойный и торжественный ритуал. Такое прощание мне нравится.
Плохо только то, что это ещё далеко не похороны.
Похороны ещё предстоят.
И я надеюсь, что это случится не в два часа ночи.
Подчёркнутая неторопливость церемонии указывает на то, что до конца ритуала мне не дотерпеть. Ведь я себя знаю. Мне, или, не дай Бог, захочется в туалет, или нога зайдется ощущением иголок. Мне и перед Горжеткой-то больше пяти минут не устоять. И на смотр конкурсах я выбегаю в туалет одним из первых.
Ещё немного, – успокаиваю себя я, – ещё немного и я пойду домой, не дождавшись Кудряшкиных похорон. Пешком, конечно пойду. Тут от силы километров восемь – дойду, хотя бы и за ночь. Не нужно меня в машине, пропахшей покойниками подвозить. Если успею, то дороге заскочу в магазин и приму там успокоительный душ из мармеладовых мишек.
Но едва только я успеваю распрощаться с мыслью о похоронах – дескать, похороны Кудряшки устроят в какой-нибудь другой день, а сейчас мы просто выпьем кофе с булочкой – дверь со скрипом открывается и на пороге появляется строго одетый полицейский.
Он заслоняет меня от всех, кроме пастора, засеменившего вдруг к двери, намереваясь закрыть, чтобы та не скрипела. Я машинально киваю полицейскому головой и поднимаю руку в приветственном взмахе. Ведь, это тот самый полицейский, с бородой, поднаторевший в знании русского языка. В такой пёстрой компании, его знания русского мешаются с финскими словами и полицейского слегка переклинивает.
– Утак. – говорит полицейский с трудом, – Утка – нет.. Урна. Урна – это вам. Хороните.
– Как так, – шепчу я.
– Отпевание и прочее не надо… всё покрывает церковный налог. – Он берёт себя в руки и продолжает гораздо увереннее – Место на кладбище – тоже платить не надо. Только утилизация.
Он помолчал и грустно добавил:
– Мне пришлось ехать сюда за свой счёт. Учитывая сложившуюся ситуацию… ладно. Это, разумеется, неприемлемо, но в целом допустимо.
Я собираю слова в узелок и не знаю, что на это сказать.
Тогда полицейский суёт мне в руки строгую чёрную урну. Урна тоскливо блестит. Неужели она для меня?
– Какой же я родственник, – отвожу урну рукой подальше я.
– Ведь вы родственник, – невозмутимо продолжает бородач, совершенно меня при этом не слушая – единственный родственник на этой территории.
Переводит всё это на финский и вопросительно смотрит на Кудряшкиных друзей.
Все торжественно кивают
Fru Helen Svadebkin – написано прямо на урне.
Ерунда какая-то. Что они там выдумали?
Ведь Свадебкин – это я. А Кудряшка – это Кудряшка.
Но постепенно до меня начинает доходить, что фру Хелен Свадебкин – это Кудряшка и есть. Странно, но я ни разу не удосужился спросить, как к ней обращаться по имени..
Это простительно для русского ни разу в жизни не удосужившегося поздороваться со своими соседями. Но непростительно для обжившегося здесь человека, храбро употребляющегов пищу чудовищный сальмиак, пристёгивающего в машине безопасный ремень и писающего сидя на унитазе ради того, чтобы лишнее не разбрызгивалось.
Есть некоторые привычки, которые в моём возрасте перенимаешь легко и свободно. Но интересоваться именем чужого мне человека, я пожалуй никогда не научусь. А вот финны делают это легко и свободно…
Но почему Хелен Свадебкин?
Не хватало мне об этом узнать до её смерти – столбенею от ужаса я. Лайне вытирает несуществующие слёзы и пытается меня приободрить. Но мне вовсе не нужно приободряться. Ведь этого не могло быть. Мне наплевать на Кудряшку. Просто интересно – почему? Почему моя фамилия принадлежит ей, кучерявой как одуванчик старухе?
Здесь явно ошибка.
Чёрт побери. Друзья покойной смотрят на меня с хладнокровным сочувствием.
Я забираю урну вместе с чёрной скатертью, которую принесла Лайне. Чувствую себя удивительно глупо.
Потом все быстро расходятся. Я попытался уйти домой сам, но Том из Финляндии погрозил пальцем и указал на переднее сидение.
Всегда интересовался тем, что делает человек, оставаясь наедине с покойником. Не обязательнос родственником. Пусть даже с тем человеком, которого когда то знал, хотя и немного. Вот тебе, пожалуйста. Свидание состоялось.
Радуйся, Тёмыч, что это не скелет, не гроб, не мавзолейная мумия. Обычная пластиковая урна. Чёрная, с золотыми буквами. Но спокойно сидеть с этой урной я никогда не смогу. Приходится ходить по комнате из стороны в сторону. Соседство душераздирающе неприятно. Но что тут будешь делать? Поставить урну рядом с сортиром? А вдруг разобъётся? Вдруг её смахнёт хвостом Телониус Белк?
Хорошо.
Допустим, эту дурацкую Кудряшку отпели и дурацкая урна с прахом стоит у меня на столе. А теперь принимаем правила этой дурацкой игры.
Это будет непросто…
Неделю назад умершая Кудряшка, которая лежит в этой урне, не говорит ни слова и даже если летает где-нибудь в воздухе, то вряд ли меня узнаёт – это моя бабушка. А я, стало быть – её внук. При этом, соседей, верных кудряшкиных друзей по лестничной клетке такой расклад устраивает. Никто из них не хочет мне неприятностей, но и взять на себя ответственность хоронить старушку им тоже нельзя.
Есть такой старый прикол. Если двадцать раз подряд произнести слова «Это я» и, то в конечном счёте в голове появляется ужасное, щемящее рассудок чувство тревоги. Может и здесь сработает? Может, встревожусь и пойму, что следует делать? Нет. Слова «Это моя бабушка» можно произносить перед урной хоть тысячу раз – никакого воздействия, если не считать лёгкой одури от происходящего.
Пытаюсь вспомнить, что у нас с ней было общего. Фамилия Свадебкин, если только. Русская. Или нет? Славянская, одним словом. А хоронят её не по православному обряду.
Но вот как гром среди ясного неба меня посещает мысль – я а не лишаюсь ли я опеки в связи со всей этой странной историей. А ведь и правда лишаюсь! Кудряшка была моим опекуном и залогом того, что я нахожусь в Тууликаалио. А я ещё удивлялся – почему у всех виза ровно на месяц – а у меня и считать не надо тех дней, что остаётся по годовой визе. Находиться здесь без опеки я больше не могу. Скоро придут полицейские.… Набираю телефонный номер отца. Трубка противно свербит мне на ухо надрывными гудками – обертонами от концертной ля третьей октавы.
Сними трубку, Ботинок.
Абонент отключён.
Подумав немного, я решаю не изображать скорбь, а сосредоточиться на скорейшем решении похоронной проблемы. Прости меня, Кудряшка. Мне и вправду очень некогда. Ты была хорошим человеком и стучала мне в стенку, разумеется, не ради того, чтобы я психовал. Дело не в уважении, ты же понимаешь. Не уважал бы тебя – спустил бы сейчас в унитаз и разбил бы урну.
Мне показалось, что урна мне улыбается.
Что дальше? Я уже знаю, что бабулю придётся хоронить мне. В старые времена, вроде как можно было оставлять такие урны дома. На каминной полке или ещё где. Но вряд ли теперь в Финляндии это принято. Насмотревшись на деловитый обряд прощания с покойным в церкви, сделанной из трёх крестов и напоминающий стройобъект по типовому застрою, я на всю жизнь испытал уважение к лютеранским религиознвм обрядом. Теперь я и сам хочу, чтобы меня так похоронили – сдули как пыль и выпили вместе с кофе. Если у лютеран всё это так просто, то ясно, почему все проблемы достаются мне. Что бы мне, нелютеранину такого придумать, чтобы было всё как у них – проблемы решались без происков Господа.
Ладно. Допустим, деньги на похороны у меня есть. Что скажет Ботинок, когда узнает что я хороню жителей Тууликаалио за свой счёт? Ах да.… Ведь это же наша бабушка. Его родная мать. Я засмеялся. Мне это как то и в голову не приходило.
На следующий день, Лайне объясниет мне что делать и куда надо ехать.
Приходится садиться в автобус и в обнимку с урной наслаждаться путешествием сквозь туман. Такая погода сейчас в Тууликаалио. Снега нет. Поэтому если с вечера было ясно, то с утра обязательно будет туман. Я опять встал не с той ноги и думаю, как бы поскрей провалиться сквозь землю вместе с автобусом.
Но пока всё складывается на редкость удачно. Автобус доезжает туда, куда нужно. Туман здесь на редкость уместен, надо сказать. Только ворон в этом месте и не хватает.
– Можно ли захоронить урну в частном порядке? – интересуюсь по-русски в окошечко я.
– Нельзя. Можно оплатить и все сделают… эээ … специальные люди.
Но когда приходит время платить, выясняется, что карточка моя заблокирована. Неловкая пауза и я уже психую за дверью.
У меня нет денег чтобы похоронить собственную бабушку.
Топчусь в коридоре, пытаюсь купить при помощи карточки кофе в автомате. Но дъявольская пластмассовая кредитка отказывается меня выручать. Выхожу на улицу. Туман почти рассеялся.
Если я плачу, то только от того, что мне в жизни не везёт. А может просто оттого, что накрапывает дождь. Интересно, о чём хотела бы спросить меня бабушка в такую минуту?
Чувствую себя глупо, но всё равно стучу в урну – бабушкааа! – как в дверь кабинета директора в школе стучу, смущенно, вроде бы по делу, а на самом деле лучше бы гонял в эту минуту в футбол. Но я никогда не играл в футбол. Да и к директору меня сроду не вызывали. Ложная память. Что-то перекатывается внутри. Прислонив ухо к урне, я слышу шелест целлофанового пакета. «Такие дела», – смущённо киваю я смуглой девочке, проносящейся мимо на трёхколёсном велосипеде.
Рядом с урной (не той, где бабуля, а обычной мусорной) смущённо курит Телониус Белк.
– Это я тебя втравил в историю, малыш, извини.
Нервное напряжение идёт на спад. Где там наша не пропадала? Прости и ты меня, Белк, дорогой мой Телониус!
– Да что ты говоришь. Втравил! Я сам себя втравил. Я здесь был, когда тебя ещё и в помине не было.
– А что здесь было, когда меня не было в помине? – живо интересуется Телониус Белк.
Я смотрю на него грустным взглядом и не могу сосредоточиться. Урна мешает и вообще… Что было? Да ничего не было.
– А где ты был, когда тебя не было здесь? – отвечаю я
– Не знаю, – чешет нахлобученную ветром бровь Белк, – Может быть в голове у тебя. А может так и лежал на диване у баронессы….
Тогда я ревниво вздыхаю.
Но к баронессам друзей не ревнуют. Ревнуют к другим.
Через час я стою на полюбившемся мне валуне и настраиваю мундштук по проведённой кем-то задолго до меня рисочке. Ветер свистит. А снега уже почти нету.
Играю на саксофоне что-то заунывное, похожее на гамму. Типа «мы перебегали берега», но с блюзовыми провисонами. Урна стоит передо мной и как будто покачивается мне в такт.
Бабушка, моя родная, послушай….
Я уже привык разговаривать с бабушкой через урну. Понимаю, что не слышит она меня. Она и тогда не особенно напрягала слух, ну а сейчас и подавно.
Но сейчас мне нужно, чтобы меня слышали. Я не могу удержаться оттого, чтобы надорвать целлофановую капсулу. Так, чтобы бабушке было слышнее. Потом в припадке какого-то нового безумия вытаскиваю целлофан и кладу его перед собой, чтобы она могла лучше видеть.
Бабушка…
Целлофан опасно наклоняется и испугавшись потерять бабушку, я, ещё не поняв что происходит деловито пересыпаю её прах в саксофон. Как на уроке химии в школьном учебнике – добавить серу и тщательно пересыпать в пробирку с медной проволокой. Пакет улетает. Слава Богу, успел высыпать всё.
Бабушка теперь живёт в саксофоне.
Я пытаюсь сыграть по этому поводу что-то хорошее, но понимаю, что сглупил. Играть вместе с бабушкой, живущей в саксофоне нельзя. И вообще, я веду себя как идиот. Пошёл на поводу у минутного помутнения разума.
Урна!
Бабушку ещё можно спасти, пересыпав в урну. В целлофане она будет или нет – ей никакой разницы.
Но где же она? Где-то здесь в кустах валяется…
Боже мой, что я делаю! Всё, что осталось от Кудряшки пересыпано в саксофон. Обратно в урну пожалуй, ещё можно пересыпать….Но поздно. Урна откатывается вниз на метра на полтора и падает с валуна под колёса проезжающего свадебного автомобиля
Я зажимаю пальцем все клапаны и чуть не плачу.
– Белк! Укради в магазине скотч, – кричу я сквозь поднимающийся ветер.
Телониус Белк беспомощно поднимает вверх свои видимые только мне лапушки. Сквозь них дует ветер. Он не настоящий. Настоящего скотча ему такими прозрачными лапами не украсть. Если и украдёт, то только воображаемый. Как морошковый кофе и всё остальное, что мы используем в играх. Но сейчас не до игр. Похороны бабули – серьёзная вещь.
Я закусываю губу, держу саксофон передо мной, закрываю все клапаны. Если нажать нижний си бемоль, то все клапаны окажутся закупоренными. Какое счастье, что конструкция саксофона позволяет это сделать без всяких проблем. Остаётся только самый верх – то есть то, куда вставляется шея и нахлобучивается мундштук. Но заниматься мундштуком некогда. Ветер усиливается. Я закрываю отверстие подбородком и со всех ног бегу в магазин за скотчем.
Зажав нос, я обматываю скотчем саксофон с бабушкиными останками. Но на ветру этим заниматься невозможно. Еще чуть чуть и придётся собирать её при помощи птичек. Больше всего я боюсь, что пыль ненароком в рот попадёт в рот, поэтому плаксиво поджимаю челюсть. Проезжает машина с русским номером. Отвернувшись, я делаю вид, что писаю. Возможно, что неспроста их так много здесь развелось. Возможно, что всё это и вправду по какому-то случаю.
Листаю в интернете воспоминания о Козле. Плохой саксофонист – хороший саксофонист. Что всех раздражает – последнее время почти не играл. Сидел на всяких саксофонных форумах в интернете и поливал грязью кого не попадя…
«Нужно найти мальчика для битья, чтобы он перенял все уроки», – так начинается одно из его интервью.
Призраки прошлого окружают меня.
Я заметил, что лицо его больше не появляется перед окном. И вообще, больше не беспокоит. Но я всё равно накрываюсь тремя одеялами, так чтобы быть готовым ко всему.
– Ну, правильно, – устало сказал на это Телониус Белк, – я же его уконтрапупил. В честной борьбе. Я, он и смерть. Старая ковбойская хохма.
С того момента, как я Кудряшку похоронил, Белк тоже стал совсем призрачным, ушатанным. Ходит туда-сюда невидимый, будто назгул. И никакого морошкового кофе уже не пьёт. Зачем кофе изношенным призракам?
– Можешь теперь играть, как я сказал, – говорит Белк, – Причём на саксофоне тоже. Теперь сможешь делать всё что хочешь и на меня внимания не обращать. Я, вроде, больше не нужен.
– Почему? – пискнул я из своего укрытия.
– Потому что я так сказал… командир.
Последнее время я совершенно Белка не узнаю. Он совсем другой. И не только, потому, что призрачный.
Просто все вокруг стали какими-то другими.
И Лайне тоже была совершенно другой на этих проклятых похоронах. Холодной и невнимательной.
– Белк, – твёрдо говорю я, потому, что понял причину его призрачности – ты не можешь сказать, что ты его уконтрапупил. Ты не можешь говорить, что ты начальник, братуха и командир. Это он тебя победил, слышишь? Ты еще успеешь, если поймёшь. Ты – Телониус Белк! Композитор и пианист. И не какой то там Козёл, которому мальчик для битья нужен. Ты, а не я – самый, что ни на есть джазовый пианист! Понял?
Но Белк устало закрывает глаза и тревожно засыпает.
– В Хельсинки есть морошковый кофе? – спрашивает он во сне.
– Да, – озабоченный проблемой его призрачности невпопад отвечаю я.
Несогнутые пальцы Телониуса Белка бегают по Лайниной скатерти в кошечку. Потом переключаются на Мопсину вазу для цветов. И, наконец, успокаиваются, крепко вцепившись в батон-чиабатту. Я вспомнил, что для морошкового кофе – это незаменимый ингредиент. Завтра опять постараюсь угостить его морошковым кофе…
Провались оно пропадом, думаю я, засыпая. И всё проваливается. В буквальном смысле этого слова – всё.
Добредаю до магазина. После того, как я покупал здесь скотч, продавщица побаивается моего появления. Из последних сил пытаюсь ей улыбнуться. Улыбка, пожалуй, немного странная – как у исправившегося Бармалея. Из головы не выходит призрачный Телониус Белк.
Карточка моя опять не работает. Российский банк не даёт здесь кредит. Как же так. Значит всё?
Всё.
Возвращаясь домой, думаю о том, что всё скоро закончится.
Что у нас тут? Морошковый кофе пропустим. Лакрицу можно есть несколько дней – всё же не сальмиак. Мексиканские продукты. Кукурузные блины. Овсянка. Что там ещё? Грибные кубики в уксусе. Боже..
С едой разберёмся. Но вот за квартиру, пожалуй, не плачено уже несколько месяцев. Последний раз отец платил за неё в декабре. Вряд ли потом озаботился – он и дома то не платил по пять лет, расшвыривая направо-налево огромные пени. Здесь это вряд ли прокатит. Я бы заранее всё оплатил, пока работала карточка. Но ведь я же не знал что всё так обернётся.
Вряд ли, конечно, мне придётся переходить на осадное положение. Один звонок в дверь и меня заберут.
Я включаю телефон, и некоторое время бегаю по русским новостям. Мускулистый президент, опозиция вне закона…
Вдруг телефон начинает звонить, вибрируя. Звонит яростно, словно собирается нападать. Незнакомый номер, но по напору чувствую – русский. Значит, придётся снимать.
– Это я, Артём, – усталый голос Ботинка контрастирует с напористостью телефонного звонка, – я на границе.
Я молчу. Он на границе. Ну и что?
– Бабуля умерла. Я звонил, но не дозвонился. Маринка в шоке. По собственности на квартиру меня не пускают. И тебе надо сваливать отсюда немедленно. Иначе закон об уголовной ответственности разбирать предстоит.
– Ещё раз объясни, – требую я.
– Да, вот… только границы для дипломатических паспортов теперь будут открыты – заученно повторяет Ботинок. Так, словно напоминает чём-то будничном. – Не прямо сейчас, разумеется. Но в самое ближайшее время.
Пытаясь понять, я надолго задумываюсь.
– А твоя карточка аннулируется уже прямо сейчас. – переходит на крик он, – А за ней виза. Это вопрос пары дней. Понял, нет?
Я ничего не понял.
– Сейчас даже собственность на недвижимость уже не рассматривается. И никакого вида на жительства тебе не видать. Ты в Петербурге прописан. Ясно?
Я молчу. Только дышу в трубку почаще, чтобы Ботинок понял – не из-за плохой связи молчу. А просто потому что его подножка последовала за подсечкой почти одновременно.
– Артём. Закроют же тебе границу, балда стоеросовая, – устало сбавляет тон мой отец.
Я молчу.
– Послушай, командир, – чужим голосом говорит Ботинок, – ну хватит уже придуриваться. Я оплачу, что хочешь. Диплом… Но в России. Тут не Финляндия. Тут много дерьма, но возможностей тоже хватает. Слышь, командир?
– Я тебя не слышу, – говорю тогда я.
– Я перезвоню.
– Не надо… уже.
– У меня нет времени, – сердится Ботинок, – ты что хочешь? Я бы мог приехать неделю назад. Ты ведь знал, что я приезжаю постоянно, и слушаю, как ты занимаешься. А со вчерашнего дня уже не могу…
Я обдумываю этот неожиданный поворот событий. Всегда мог. И приезжал. И слушал, как я занимаюсь. А сейчас не может....
Он – как собака на поводке. Огромная свинговая злая собака.
– Я останусь здесь навсегда, – резко обрываю разговор я.
– Ты не можешь там остаться. Уже не с кем.
Странно, что он заволновался насчёт этого только сейчас.
– Я могу остаться сам по себе.
– Тогда ты дурак, Артём. Ты просто дурак, дядя Шарик. Понял, сукин ты сын?
Он чуть не плачет. Доносятся крики Мопси «Чё он творит? Чё он творит?». Потом трубка успокаивается.
Я включаю телевизор и до конца дня медитирую на новостной канал. Потом беру саксофон и иду тренироваться, куда глаза глядят. Выбора, правда, особенного нет. Иду, как всегда – на гранитные скалы, прячусь в потравленные нежданным весенним солнцем сосенки.
– Привет бабушка, – говорю я и кланяюсь пригорку, под которым лежит Кудряшка, упакованная в чёрный кофр от саксофона, будто в кожаный гроб. Вместо урны её прах тщательно скрывает старый наполовину сломанный саксофон, замотанный чёрным армированным скотчем. Будем считать, что скотч траурный. Раньше в нём был Козёл, а теперь Кудряшка. Кудряшка будет здесь лежать до скончания века, ведь не всем же растворять себя в окружающей природе или пускать по волнам. Я знаю, что финны не делают так, но Кудряшка…пусть считается, что она этого заслужила.
Утро было тревожным.
Дурацкое, никчёмное весеннее утро.
По весне на дорогу лучше не выходить – русские дипломаты тренируются в скорости, не снимая зимние шины.
Не тренироваться же в том, чтобы лавировать между ними, напоминая про светофор.
На одну финскую машину обычно приходится две русских – с ленинградскими и реже московскими номерами. В них я залезать не хочу. Но уехать отсюда к чёртовой матери хочется. Не потому что мне не по нраву Тууликаалио. Просто потому, что Тууликаалио – это слишком близко к Мопсе, Горжетке и вообще – весь этот попорченный нафталином зоопарк, честно говоря, изрядно мне надоел.
Интересно, можно ли попробовать автостопом куда-то уехать?
Ещё одна машина с ленинградскими номерами…
Накатывает раздражение. Скребу подоконник ногтём, давно нестриженым, в связи с переывом в занятиях. Покрашенный начинающей подгнивать краской подоконник не поддаётся.
Мне слышится дрожащий, почти старческий голос.
Тяжело это признавать, но после того как я запретил ему говорить, используя слово «командир» и прочее из знакомого до боли лексикона, мой Белк сильно постарел, и стал совершенно прозрачным. Никогда не задумывался о том, что мой белк постареет. Да, он сдал, поседел и еле держится на ногах. Он теперь не пьёт ни Джек Дэниелс, ни морошковый кофе. Когда он спускается вниз по лестнице, ни один дверной глазок не наливается чернотой – никому и дела нет до старой, почти что прозрачной белки.
– Я пойду, поохочусь на весенних жуков. Хочу жука. До смерти. Не могу просто, как жука хочется…
Я киваю и переворачиваюсь на другой бок к окну.
И последнее что я вижу – окно, а в нём Белка, испуганно поднявшего обе лапы перед машиной, словно старающегося её из последних сил напугать. Как будто огромного жука увидел. Но это не жук. Это огромный тщательно отлакированный гроб с русскими номерами. Через секунду Телониуса Белка не стало.
Глава восьмая
– Воспользоваться правом недвижимости вы тоже не можете. И отец вам тоже не может ни в чём помочь. Видите ли, – женщина в синей форме откашливается. – Квартира оформлена на Марину.
Ей никак не выговорить Мопсину фамилию.
Но мне и так все ясно. Лайне разводит руками. Тётка действительно сделала всё что могла. И Лайне тоже. Через неделю она уезжает на свое первое место работы – в Турку или куда-то ещё. И если мы с ней увидимся, то уже только там, где электрички врезаются в махину средневекового собора.
Так, кстати, сказать, и произошло.
А пока мне рекомендуют Хельсинки как единственный шанс прорваться на ту сторону и не возвращаться домой никогда. И я бреду домой, обдумывая эту мысль. Ясно одно. Теперь Тууликаалио как обуза – мне с ним не по пути. Тууликаалио – это в другую сторону. Теперь уже ближе к Мопсе.
– У вас здесь никого нет? – уточняют из машины. Оттуда торчит голова тётки в синей форме.
Мы с Лайне пришли к самому закрытию. За нами закрылась дверь, сразу после того как мы ушли. Но она остановила напоследок машину передо мной. И она совершенно искренне хочет для меня то-нибудь сделать.
Но я вспоминаю поднявшего лапы Телониуса Белка и твёрдо говорю .
– Никого нет.
А придя домой, делаю прощальный Round Midnight по всей клавиатуре рояля.
Этот рояль «Эстония» – дрянь. Я давно это понял. Но всё равно играю – чётко и резко. Несогнутыми пальцами, разумеется, как Телониус Белк.
Раздаётся дружный стук по стене. Это одна из соседских бабулек. Может быть даже новая, которая приехала сюда позавчера. Или, может быть, Том из Финляндии. А потом – стук в окно. Едва слышный, так будто кто-то об это окно почесался. Это Лайне, приехавшая следом за мной на автобусе. Приободряет, протягивает руку, щекочется. Правда через окно. А лучше бы рядом.
Я-то думал, что со всеми здесь подружился. Но всем на меня наплевать. Главное чтобы ничего не случилось и цветы под окном были вовремя политы чем-то вонючим.
Из ставшей ненужной телевизионной коробки я смастерил две таблички. Долго сидел с телефонным словарем наперевес, калякал несогнутыми пальцами как доктор Стрендж после аварии. Теперь, с такими пальцами я только и могу, что играть. И ничем другим заниматься уже не получится. Да и играть – только на пианино или на саксофоне, где пальцы не так уж важны. Да и на саксофоне – только если смогу разобраться с дыханием.
Позвонил потом Лайне сам. Разумеется, в дверь. Телефонного номера её мне так и не досталось.
И Лайне взяла маркер и заботливо обвела все мои неуклюжие финские слова, сделав буквы невероятно красивыми – у одного появились крылышки, у другого колеса как у велосипеда.
Потом протянула мне список финских слов, которые понадобятся при автостопе. И ещё, вдобавок, несколько немецких автостопных слов, на тот случай, если я соберусь мотануть туда, где электрички разбиваются о готический Кёльнский собор. И я обещаю ей, что когда-нибудь так и сделаю.
– Алепа, – загадочно говорит она, закрывая дверь перед самым моим носом. – уходи скорее.
Оказалось, что я уйду раньше, чем я предполагал. Легко быть храбрым и лихим, когда у тебя никого не осталось.
Еще даже не начало светать, а я уже стою на трассе.
Довольно много всего здесь интересного произошло, в этом Тууликаалио – спорить не буду. Гораздо больше, чем за всю мою жизнь по ту сторону границы. И я уже давно не тот маленький мальчик, который собирался сдавать Горжетке какой-то там экзамен. Теперь я и сдавать-то его не намерен. А если так, то и возвращаться мне незачем.
Несмотря на свою лихость, я неожиданно всхлипываю.
Телониус Белк мой пропал. А я, вот, остался.
Мне нужно уехать до того, как на горизонте появится машина моего отца. Я помню её очень хорошо и узнаю из сотни других, проносящихся мимо меня по трассе. Она, тупорылая, чёрная и лакированная, как огромная неношенная галоша.
Мимо проносятся все кому не лень, а на меня никто не обращает внимание.
Десять утра на часах. Понимаю, что время моё вышло.
Я чувствую, как Ботинок подъезжает к моему окну и вглядывается в комнату, где я только что погасил свет навсегда. Потом заворачивает к Кудряшке. Он заходил туда всегда, передо мной. И был у неё как дома. И ключи от её квартиры у Ботинка, разумеется, есть. И приезжал он, возможно, почаще, чем раз в полгода.
Но вместо Кудряшки ему открывает какая-то другая, приветливая финская бабушка.
У меня еще есть минут пять. Может быть меньше. Если не успею, то он окликнет меня из окна и придётся идти назад. Уж слишком хорошо мое расположение на трассе видно из так и не занавешенного окошка.
И вдруг странная машина останавливается вдалеке. Красная с оранжевыми всполохами в черном ободке – как реклама крыльев из Бургер Кинга.… Открывается дверь. Я не верю своим глазам. Гремит сигнал. А я всё равно не верю своему счастью.
Знакомое какое-то лицо на переднем сидении. И я, кажется, этому лицу тоже знаком – улыбается, руками машет…
Вглядевшись, я вспомнил. Видел его в супермаркете несколько раз. Вроде, тот самый, Росмолайнен у которого пропала собака. Или, может быть, это кто-то ещё.… Какой же маленький город эта Иматра. Даже если соединить все эти Кархумяки и Тууликаалио в одно – все равно, меньше Петроградского района получится…
А за рулем моя любимая кассирша, вспыхивает от радости как спичка, – гордится тем, что узнала меня и приглашает сесть. Я отмахиваюсь, мол, мне далеко, в Хельсинки. Нам и нужно в Хельсинки, спокойно говорит Росмолайнен и я понимаю его, – Залезай-ка, саксофонист, залезай…
Хельсинки – похож на любой другой город, но с добавлением кучи чаек. Фокус в том, что если добавил туда чаек – всё. Ни на какой город больше не будет похоже.
Этот город уже почти мой.
Я уже два дня здесь, а он все красивее и красивее.
Надо было приехать сюда совсем одному, чтобы понять, что поздняя ночь и раннее утро тут как два разноцветных фломастера. Что острова здесь как материк, а материк, наоборот отрезан от острова огромными подводными ножницами. Я успел подружиться с унылым портовым псом и поссориться с ворующими еду чайками. От некипяченой воды из фонтанчика у меня болит живот, но симптомы проходят, как только закусываешь её свежим озёрным воздухом.