Вмешательство трех могущественных сил тогдашней Европы – Польши, Швеции, Германии – основное событие русской Смуты XVII века.
Польша проникла глубже всех: она уже давно дошла до самой Москвы. Швеция в противовес ей надвигалась с севера и у нее был Новгород.
Германия, когда Ярославль выбрал своим ставленником на Московский престол брата германского императора, оказалась против Польши и Швеции в самом сердце взволнованной, мятущейся страны на Волге.
Какие видения ходили перед московским служилым человеком Пожарским, какие пророчества слышались ему? Может быть, те же видения, какие будут позже у царя Петра о преображении царева народа в нацию европейскую, пророчества о величественном восстановлении Московской державы под скипетром германского кесаря? Или князь только хитрил, выбирая третьего претендента и желая тем освободиться от двух других?
Как бы то ни было, ярославское правительство князя Пожарского решило вести в московские государи брата германского императора.
Пожарский посылает из Ярославля германскому императору посла Еремея Еремеева, и повезенная им грамота о помощи в войне с литовским королем подписана двадцатью четырьмя членами нижегородского земского ополчения.
В Ярославле ополчение и князь Пожарский свой выбор сделали: Германия…
Потомок заметит, разумеется, что все тогдашние русские люди, одинаково желавшие освобождения своей земли от Смуты, уже не надеялись на собственные силы и все были за иностранное вмешательство.
Самое освобождение Москвы в некотором смысле – только спор между тремя разными русскими направлениями такого вмешательства: одни были за польское вмешательство, другие – за шведское и, наконец, третьи – нижегородское ополчение – за германское.
Стоит ли говорить, что сторонники разных направлений смертельно ненавидели друг друга. Известно, как. Михайло Салтыков, особенно горячий поборник королевича Владислава и в этом смысле совершенно честный и совершенно верный московский патриот, дерзнул замахнуться ножом на самого патриарха Гермогена, не признавшего вначале латинника-королевича.
– Я не боюсь твоего ножа, – ответил Гермогеи. – Я вооружусь против ножа силой Креста честного… Будь ты проклят от нашего смирения в сем веке и в будущем…
Но и Гермоген, проклявший в горячке спора Салтыкова, позже, как Салтыков, дал согласие на избрание в московские государи королевича Владислава…
А третье направление, третья сила – Германская империя, пришла в движение по призыву Ярославля.
Кесарь отозвался вполне. Он стал готовить посольства в Москву и Польшу и после отказа Максимилиана избрал для занятия Московского престола своего двоюродного брата.
Казалось, начинается нечаянное приобщение Московии к Германии, соединение их под одним скипетром в одну величайшую германо-русскую державу… Предчувствовал ли Пожарский московского кесаря Петра, или предчувствовал он те времена, какие еще могут быть после всех нас? Но громадная тень поднялась внезапно на Волге за нижегородским ополчением, за мужицкими войсками князя Пожарского – тень германского императора.
К Москве на помощь и на защиту прав польского претендента спешил между тем коронный гетман Ходкевич.
Троицкая лавра, Трубецкой, Заруцкий, все непрочные союзники Пожарского звали его к Москве. Ходкевич мог в 1612 году так же смести Пожарского, как в 1611 году его и Ляпунова разбил Гонсевский. Дальше медлить было нельзя.
Пожарский посылает вперед к Москве все того же князь-Лопату, боевую грудь русских освободительных войск, с воеводами Левашевым и Дмитриевым, и сам 28 июля 1612 года (едет за ними все ополчение.
14 августа победные войска Пожарского вошли в Троице-Сергиевскую лавру.
Силы ополчения стали огромными. Они разрастались от победного движения. Победа радостным светом вдохновляла всех. И уже была близка Москва…
К Троице пришла к Пожарскому любопытная грамота из Гамбурга: английские и голландские офицеры, с ними – известный и по своим запискам и по упоминанию его имени Пушкиным – французский капитан Жак Маржерет, просились на службу в ополчение.
Иностранные бродячие капитаны так же, как Трубецкой и Заруцкий, почуяли силу нижегородского ополчения, новую передрягу и боевые опасности, к которым привыкли, и наживу. Война была для них ремеслом. Честные военные авантюристы честно торговали своей шпагой и кровью.
Но Пожарский со товарищи грамотой в августе 1612 года любезно отклоняет их наем. Так он уверен в своих силах.
Любезностей не нашлось у Пожарского только для капитана Маржерета.
Жак Маржерет был самым рьяным распространителем слухов о спасении царевича Дмитрия. Этот французский капитан Жак может быть образцом чужеземных перелетов в русской Смуте. От царя Бориса он перелетает к Лжедмитрию, потом к Тушинскому вору, от вора к полякам против русских, теперь просится против поляков к Пожарскому.
Пожарский удивляется в ответной грамоте, как так Маржерет очутился в Гамбурге и предлагает свои услуги против поляков:
– А мы чаяли, что за его неправду ни в которой земле ему, опричь Польши, места не будет…
«За его неправду ни в которой земле ему места не будет» – такая оценка не теряет своей свежести и теперь для многих прихлебателей советчины…
От Троицы 18 августа ополчение двинулось на Москву.
Коронный гетман Ходкевич с Наливайко, поляками, венгерцами, литовцами были уже на Поклонной горе. 21 августа Ходкевич перебрался через Москва-реку у Ново-Девичьего.
Подошедший Пожарский послал на подмогу Трубецкому, стоявшему с казаками за Кремлевским Бродом, пять конных сотен, лучших бойцов ополчения, а сам двинулся навстречу Ходкевичу.
Громадные конные толпы сшиблись. Блистательная польская конница была, несомненно, лучше мужицкой, земской конницы Поволжья.
Но русские с поразительной стойкостью вынесли удар. В духоте, в пыли, в лязге, храпе и ржании коней мчался бой в тот душный день. Бились, не уступая, семь часов.
От Трубецкого помощи не приходило.
Больше того, воровские казаки Трубецкого встречали нижегородские полки улюлюканием, криками:
– Богаты пришли из Ярославля… Одни можете отбиться от гетмана…
И Трубецкой не тронулся. У него могло быть намерение обессилить нижегородское ополчение, союзника на час, предать его и передаться более сильному Ходкевичу.
Пернатая польская конница уже теснит русскую. Русские всадники спешиваются, дерутся врукопашную. Неужели снова, как в 1611 году, поляки сломят, погонят русских?
Именно тогда в казачьих таборах Трубецкого, обдаваемых пылью сражения, случилось мгновенное чудо, какое не учитывают никакие намерения и расчеты.
В таборах поднялся жадный вопль из пересохших глоток, горячий, гневный. Головы конных сотен, присланных Пожарским, и казацкие атаманы стали бранить, «лаять», Трубецкого:
– Отчего не помогаешь погибающим? – кричали атаманы. – Из-за вашей вражды творится пагуба Московскому государству…
В этом вопле пересохших глоток внезапно заговорила, можно сказать, сама русская совесть. И Трубецкой был увлечен общей жаждой удара.
Его свежая конница хлынула на помощь Пожарскому.
Поляки дрогнули. Поляки стали отступать на Поклонную гору. Стрельцы тогда же отбили польскую вылазку из Кремля.
Ходкевич в Кремль не пробился. Он отошел к Донскому монастырю.
День Москва молчала.
Ходкевич перестраивался для нового прорыва в осажденный Кремль.
Трубецкой увел своих казаков в таборы, и 23 августа Ходкевич стал теснить московские войска.
Тогда Авраамий Палицын поехал к Трубецкому просить помощи Пожарскому. Упросил, пообещавши разбойному князю всю монастырскую казну Троице-Сергиева.
24 августа на рассвете Ходкевич всеми силами пошел в переправу на Замоскворечье.
Между развалин, по ямам и рвам пожженной Москвы спешенная польская конница тащила тяжелые возы с припасами для Кремля.
На Пятницкой улице завязался нечаянный бой.
Козьма Захарыч Минин, говядарь и земский староста, ополченский воевода, с тремястами ратников ударил здесь в тыл Ходкевичу, на литовцев. В бою на глазах Козьмы Захарыча был смертельно ранен его юный племянник.
Внезапный удар Минина вызвал замешательство у наступающих, тогда же московские стрельцы ударили по польским обозам у церкви Святого Климента папы Римского, захватили с налета четыреста возов, отрезали толпы войск. Это было в самый полдень.
Безветренный, душный полдень 24 августа 1612 года и можно считать началом конца страшной московской Смуты.
После двух ударов Ходкевич повернул от Москвы, вышел к Воробьевым горам. Всю ночь, обессиленный потерями, коронный гетман стоял у Донского монастыря, а на рассвете потянулся из Москвы.
Осажденным в Кремле он подал весть, что уходит за запасами, и обещал вернуться.
Ходкевич ушел. Пожарскому теперь осталось сломить самый Кремль.
Трубецкой величался перед Пожарским, требовал себе чести, обижался, что князь Дмитрий не ездит к нему на совет.
Трубецкой, может быть, еще думал, что это полупобеда, а не победа, Ходкевич еще может вернуться, сдует мужиков Пожарского, и он, Трубецкой, снова будет царевать в Смуте.
Разбойный князь, можно сказать, «кочевряжился» перед Пожарским. Пожарский хорошо понял его павлинью спесь и пошел с ним на искренний сговор. Они договорились, что все грамоты должны отныне подписываться обоими князьями вместе, «а которые учнут приходить от одного, тем не верить». Они порешили сообща вести осаду Кремля и съезжаться для совещаний на Неглинной, на самой Трубе.
Замечательно, как оразбойнившийся князь Трубецкой, пустившийся по всем ветрам и пожарам Смуты, самый воровской князь, князь-Смута, целовавший крест в потеху любому вору Сидорке, с дней осады Кремля становится одной из опорных сил освобождения Руси от Смуты.
Трубецкой как будто не принял обещанной ему монастырской казны, стал чуждаться буйных пиров. Он точно очнулся от беспробудного пьянства, все страшно болит, а сам озирается: «Господи, да что же я наделал», – и уже крестится дрожащей рукою…
Искренность, прямота и сила Пожарского переменили Трубецкого: как Пожарского выпрямил Шуйский, так Трубецкого выпрямил Пожарский.
И с дней осады Кремля их имена становятся рядом…
15 сентября, когда Москва немного отдышалась после Ходкевича, Пожарский послал письмо полякам, засевшим в Кремле с полковниками Стравинским и Будзило. Достойное письмо, полное уважения к ратному противнику, к этому презрительному, буйному, но благородному польскому рыцарству. Пожарский предлагает им почетную сдачу.
Помощи не будет. Не вернется Ходкевич. Наливайко с казаками ушел от него из-под Смоленска. Жолкевский в Валахии терпит от турок, Сапега и Зборовский заняты на Литве. Никто не придет на Москву. И уже нет больше розни среди московских людей. Пусть поляки выходят из Кремля. Их отпустят в Польшу. Изнемогшим вышлют подводы. А кто пожелает служить в Москве, тех пожалуют по достоинству.
– Ваши головы и жизни будут охранены, – пишет Пожарский. – Я возьму это на свою душу и упрошу согласиться на то всех ратных людей…
Но на достойное письмо от поляков пришел недостойный ответ, хвастливый, надменный, смешанный с презрительной бранью: и московский-де народ самый подлый на свете, и всех-де ждет жестокая расправа Владислава.
– Мы не закрываем от вас стен Кремля, добывайте их, если они вам нужны, – отвечают поляки. – А напрасно царской земли шпынями и блинниками не пустошите. Лучше ты, Пожарский, отпусти к сохам твоих людей. Пусть холоп по-прежнему возделывает землю, поп пусть знает церковь, Козьмы пусть занимаются своей торговлей – в царстве тогда лучше будет, нежели теперь, при твоем правлении…
Нельзя, впрочем, забывать, что для поляков, служивших королевичу Владиславу и королю Сигизмунду, как и для тех московских людей, кто отсиживался с ними в Кремле, ополчение Минина и Пожарского, взятие Москвы и осада Кремля – все это было только холопским мужицким бунтом против королевичей и короля.
Через месяц после упорной и неторопливой подготовки Пожарский назначил, наконец, штурм Кремля.
22 октября общим приступом был взят Китай-город. Осажденные поляки голодали, ели кошек, мышей, грызли ремни. В Китай-городе нашли чаны, наполненные человеческим мясом. Но поляки не сдавались, они заперлись в Кремле.
Они только выпустили голодавших вместе с ними жен и детей московских бояр, стоявших за Владислава и Сигизмунда.
Казаки думали взять сигизмундовых боярынь в потеху. Пожарский и Минин их защитили.
Поляки в Кремле изнемогли, теперь они просили только оставить жизнь им и бывшим с ними московским боярам и чтобы в плен их принял не Трубецкой, а Пожарский.
Пожарский слово дал. Кремль сдается.
Ополчение встретило сдающихся на Каменном мосту у Троицких ворот, что выходят на Неглинную. Казаки Трубецкого прискакали из таборов с барабанами и распущенными знаменами. В князе-Смуте как будто снова проснулся буйный разбойник. Трубецкой хотел переловить и переграбить всех поляков и Владиславовых бояр.
Пожарский развернул против него свое земское ополчение ратным строем. Еще мгновение – и между войсками Трубецкого и Пожарского началось бы побоище. Но Пожарский заставил казаков разойтись по таборам. Здесь Пожарский окончательно перегнул Трубецкого.
Он с почетом принимает сдавшихся поляков, среди них и полковника Будзилу, который издевался над ним в грубом письме.
Пожарский исполнил все, что обещал.
В Нижнем, куда согнали пленных поляков, с ними и полковника Будзилу, нижегородцы порешили ночью перетопить их всех в Волге. Мать Пожарского вышла к буйствующей толпе: – Лучше меня затопчите, меня топите в Волге, а к ним не допущу… За них дано слово моего сына, князя Димитрия. Уважайте и вы все слово, присягу и службу моего сына.
Старая княгиня Пожарская остановила толпу. Все поляки, сдавшиеся князю Дмитрию, остались живы…
От Смуты Москва, казалось, должна была освободиться еще в 1610 году с призванием на царство королевича Владислава.
Польше выпало великое историческое избрание умиротворения и устроения громадного Русского царства.
Коронный гетман Жолкевский подписал с Москвой договор о правлении королевича Владислава.
Королевская власть ограничивалась в управлении боярскими и думными людьми, в законодательстве – Собором всея земли. Королевич присягал не нарушать народных обычаев, не отнимать достатков, не казнить и не ссылать без боярского приговора. Он присягал, что служилыми людьми будут только русские, что он не станет раздавать староств полякам или литовцам, не построит на Русской земле ни одного костела, никого не совратит в латинство и не пустит в Московское царство ни одного еврея…
Жолкевский, храбрый, великодушный, честный, искренне желал союза-сочетания с Польшей в одно новое русско-польско-литовское королевство.
У Жолкевского было много друзей на Москве. Ему крепко верили недоверчивые московские люди. Достаточно сказать, что Прокопий Ляпунов, поднявший позже восстание против Сигизмунда, доверил Жолкевскому судьбу своего сына Владимира.
И сам суровый патриарх Гермоген, грозно и мученически отрицавшийся всех папежников, был другом Жолкевского. Гермоген поверил Жолкевскому и согласился на призвание королевича Владислава на Московский престол.
Гетман с подлинным благородством отнесся к несчастному московскому царю Василию Шуйскому. Когда на Москве свергли царя Василия, насильно постригли и когда порешили перебить скопом всех Шуйских, их отстоял тот же Жолкевский, повезший царя Василия к литовскому королю. Царь Василий отвечал гетману честной и благородной дружбой до самого конца…
Так с присягой королевичу Владиславу могло казаться, что кончается Смута. Но все опрокинуло грубое вмешательство короля Сигизмунда.
Сигизмунд отзывает из Москвы Жолкевского. Сигизмунд с презрением бросает под ноги привезенный им договор:
– Никогда не допущу своего сына быть московским царем…
Не союз, не сочетание с Москвой, не мирный договор надобен Сигизмунду, а беспощадное завоевание московских еретиков. Вместо согласия с Москвою – война Москве.
Может быть, это Рим желал, чтобы Сигизмунд действовал так против Москвы.
В то время когда сына-королевича призывают на Московский престол, отец-король начинает осаду московского города Смоленска, громит его ядрами, льет русскую кровь…
Русская земля присягала Владиславу, но не Сигизмунду.
И против незваного и непрошеного Сигизмунда, против беспощадного завоевателя, ослабевшая Русская земля нашла силы подняться.
Тот же Прокопий Ляпунов, отдавший своего сына на службу королевичу Владиславу, тот же князь Пожарский, присягавший королевичу, восстают теперь против его отца.
В ходе борьбы с Сигизмундом оба они были объявлены изменниками одинаково и Сигизмунду, и Владиславу. Но все было бы иначе, и не поднялся бы Нижний, Волга, и не взялся бы за оружие князь Пожарский, если бы хотя бы только раз подал свой голос, отдельный от отца, королевич Владислав, если бы он в чем-нибудь отделил свою личность от королевского величества Сигизмунда.
Вся Русь, уже выходившая из Смуты, несомненно, стала бы за избранного ею королевича Владислава, если бы он остановил грубое завоевательство отца.
Но никогда, но ни разу не подал своего отдельного голоса этот королевич-тень, королевич-привидение. Владислав так и остался в русских событиях какой-то глухонемой пустотой. Он весь растворился, исчез в личности отца. За Владислава во всем действовал Сигизмунд, и потому сам Владислав стал во всем для московских людей Сигизмундовым обманом.
И Москва поднялась против Сигизмуида-Владислава.
Основная ошибка польского вмешательства в русские дела – отказ от честного исполнения договора, заключенного о королевиче Владиславе, замена его открытым завоеванием Москвы.
Другая ошибка поляков – еще со времен ЛжеДмитрия – постоянная их опора на русский бунт, на русскую Смуту. Любого русского вора Польша принимала в свои союзники. Еще слабый Пожарский со своим «волжским мужичьем», и тот долго взвешивал в Ярославле – принимать или не принимать ему в союз воровских казаков Заруцкого и Трубецкого, а могущественная Польша поддерживала на Руси всех лжедмитриев, любое воровство, любую смуту, как бы рассчитывая Смутой вконец развалить Русь, взять ее, ослабевшую, голыми руками…
И третья ошибка поляков XVII века – их совершенное презрение ко всему русскому, презрение дурацкое, надменное и отвратительное, обнаруживающее, прежде всего, неглубину духа самих поляков.
Они легкомысленно рассчитывали, что этот московский народ-раб расшатан своим бунтом, и презирали его, как презирают только завоеванного раба.
Они жесточайше ошиблись во всем.
Вконец расшатанный, вконец изворовавшийся, вконец подавленный Смутой, вконец всеми презренный народ ответил и польской замашке и всем другим не только Мининым и Пожарским, не только освобождением Москвы и восстановлением царства, а ответил он восхождением к небывалому величию молодого Петра…
И теперь сколько людей и целых народов, вернее политиканов этих народов, повторяют отчасти ошибку польской самоуверенности XVII века, что с русским народом раз и навсегда покончила его революция…
Но тогда гений русского народа выбрался из обманов, не менее ослепительных и всеобещающих, чем теперешние, из всех лжедмитриев и болотниковых и вместе с тем из всей игры открытого вмешательства тогдашних основных сил Европы.
В те времена сама Польша по своей вине не поняла, пропустила свое историческое мгновение искреннего, гармонического сочетания будущего с будущим русским.
Поражение поляков в 1612 году в Москве было началом заката Польши, и в победе Пожарского уже была заря победы Петра…
Торжественный вход русских ополчений в освобожденный Кремль начался 25 октября.
От Покровских ворот, от Казанской церкви шел со своими казацкими сотнями князь Трубецкой. Гремели литавры и бубны.
От церкви Иоанна Милостивого на Арбате под шумным лесом знамен двинулось в Кремль ополчение Минина и Пожарского.
Радостный вопль победы и гул тысячи колоколов сотрясали Москву…
На Лобном месте троицкий архимандрит Дионисий отслужил молебствие об освобождении Русской земли, Дома Пресвятые Богородицы, и победители под хоругвями и крестами потекли в Кремль, ворота которого были настежь.
Радость победы – высшую из радостей, даруемых человеку на земле, светлое упоение свершенным до конца делом судил Господь Бог простому служилому московскому человеку, захудалому князю Дмитрию Пожарскому.
На Лубянке, где год назад он упал, изнемогая от ран, князь Дмитрий внес во вновь отстроенную, погоревшую до того церковь Введения, что у островка, образ Божией Матери, Владычицы Казанской, шедший с ополчением от самой Волги на Москву.
Обирание – собирание царства, венчание государя на осиротелое Московское царство было последним делом князя Пожарского.
После освобождения Кремля по всем городам, слободам и посадам от Пожарского и Трубецкого со товарищи пошли нарочные гонцы, призывая всякого чина людей в Москву, на Великий Земский собор.
Тогда же, в ноябре 1612 года, Пожарский ответил и в Новгород на грамоту митрополита Исидора:
– А что ты, великий господин, писал к нам, боярам и воеводам, и ко всей земле, чтобы Московскому государству быть с вами под единым кровом государя королевича Карлуса-Филиппа Карлусовича, и нам ныне такого великого государственного и земского дела одним учинити нельзя…
Пожарский указывает, что необходим совет со всеми людьми Российского царствия «от мала до велика».
Но из Новгорода, от Делагарди, вместо ответа на эту грамоту добрался до Москвы гонец Богдан Дубровский со срочными вестями.
Шведский королевич Карлус уже идет в Новгород. Как быть, присягать королевичу или не присягать? Присягнет Карлусу Москва, присягнет и Новгород, и вся Русь станет Карлусовой.
Пожарский с Трубецким – этот князь теперь всегда с ним рядом, как бы второй его голос, тень, – должны были ответить без уверток.
Вспомним, что из Ярославля Пожарский писал Новгороду, что не даст присяги королевичу шведскому, если он «по летнему пути» в Новгород не пожалует.
Королевич тогда не пожаловал. И Пожарский ему присяги не дал, но, вероятно, если бы королевские шведские войска пришли немедленно на помощь, Пожарский, как и Михайло Скопин-Шуйский, принял бы их помощь и присягнул бы Карлусу.
Шведское вмешательство в русские дела было осторожным, неуверенным, только пограничным, и Пожарский одними своими русскими силами добыл Москву.
Теперь из освобожденной Москвы он дает в Новгород через гонца ответ иной, чем делал бы из Ярославля:
– Того у нас и на уме нет, чтобы взяти иноземца на Московское государство. А что мы с вами ссылалися из Ярославля, и мы ссылались для того, чтобы нам в те поры не помешали, бояся того, чтобы не пошли на московские города, а ныне Бог Московское государство очистил, и мы рады с вами за помощию Божией биться и идти на очищение Новгородского государства…
Как бы и не Пожарский пишет. Прямой князь явно кривит. Стало быть, все его любезные переговоры с Новгородом были хитростью и обманом. Даже и язык не его, а чудится в нем казацкая косточка: «И мы рады с вами биться…»
По-видимому, Пожарский отвечал Новгороду под давлением Трубецкого, теперешней своей второй души.
Еще в Ярославле и всюду на московском походе Пожарский обычно отыскивал, выбирал, так сказать, равнодействующую, среднюю всех влияний, давлений и обстоятельств. И из Ярославля, когда был слаб, он не так говорил с Новгородом. Если тогда он и не присягал Карлусу, то обнадеживал новгородцев присягой шведскому королевичу. А теперь пишет: «того у нас и на уме нет».
Не в Смуте, а в победе над Смутой, под давлением обстоятельств, впервые как бы начинает кривить прямой князь. Он скрывает, что в Ярославле у него было на уме «взяти иноземца на Московское государство», – и кого взяти – самого кесаря германского, кому посылалась и грамота от ополчения и ходил послом Еремей Еремеев.
Победа, восторг победы, а может быть, и маложданная легкость победы овладения Москвой – все это, по-видимому, заставляло теперь Пожарского искать новую равнодействующую.
Московская победа была взрывом московской племенной гордыни и религиозного исключительства. Теперь нельзя было и заикнуться об иноземце или иноверце на царском престоле. Надо думать, что и Пожарский именно потому пишет теперь, что у него и в уме не было «взяти иноземца», хотя сам же ссылался о том и с германским императором и со шведским королевичем и – нельзя того забывать – присягал королевичу польскому.
А теперь тем самым новгородцам, с которыми был в самом тесном союзе, грозит «биться»…
Именно после московской победы образ Пожарского если не двоится, то начинает мутнеть…
Может быть, виновата усталость князя Дмитрия. А может, и его тяжкий недуг.
Князь Пожарский был болен душевным, иногда находившим на него недугом – черным недугом, как он звался в старину. Теперь его называют тяжелой формой меланхолии.
Тень, тусклая дымка, иногда как бы находит на князя Дмитрия и на победном движении к Москве, и в том же Ярославле, когда жаловался новгородскому послу князю Федору Черному-Оболенскому, что его к ополчению «бояре и вся земля сильно приневолили», как и теперь, на самой вершине победы.
Неясной, тусклой, какой-то незаметной становится фигура Пожарского именно на вершине победы, когда кипел и шумел, сходился и расходился, то додирался до сабель, то разъезжался, когда стал исходить ярой прей многоголовый и многошумный Великий Земский собор об избрании царя на Московский престол.
Дни его совещаний, его споров и тупиков, его страшной растерянности и нерешительности были, собственно, днями глубокой слабости Московского государства.
И Сигизмунд – будь он подлинно сильным, и Владислав, если бы не был он только пустой тенью для русской истории, – мощными ударами, быстрым движением на Москву могли бы еще заставить этот народ и эту страну принять царем Владислава.
Сигизмунд и двинулся было от Вязьмы к Волоколамску, на Москву. Но его передовой отряд был наголову разбит русскими, которых несла крылатая московская победа.
От пленного Сигизмунд узнал, что на Москве русская победа, что русские не примут больше Владислава, что они будут биться до последнего. И от таких вестей Сигизмунд малодушно повернул назад, в Польшу. Именно тогда польский прилив сошел, сбежал по-настоящему с Русской земли.
И московские люди недаром по всем церквам стали петь радостные, благодарственные молебны…
А после трехдневного очистительного поста начались совещания Великого Земского собора. Замечателен такой подъем духа в измученном, расшатавшемся было народе.
– Пусть народ положит подвиг страдания, – призывали его еще недавно Дионисий и Авраамий из Троицкой лавры. – Нам всем за одно положити свой подвиг и пострадати для избавления христианской православной веры…
И вот подвиг страдания свершен, закончен очистительным постом и молитвой всей земли.
А теперь уже шумит Земский собор.
Пожарский не на первом месте на соборе.
На первом месте там старый князь Иван Мстиславский, а Пожарский – в тени, хотя и ведет за старого князя Ивана соборные прения.
Русские на соборе точно все любуются своей победой, ослеплены ее сиянием. Бурно и гордо они вновь поверили в свои племенные народные силы, в своих людей, в себя.
И Пожарский как будто плывет по всем этим волнам собора. Он как будто отказывается от своей затаенной мысли времен Ярославля о сочетании Московского государства с Германской империей в одну мировую державу, вообще от всякой мысли о выборе в цари иностранного королевича.
Никто бы, вероятно, и не посмел подумать о том в светлом опьянении победой, когда воспрянули все охранительные, суровые, исступленные силы Москвы. Дух избранного Израиля Православного, дух замученного Гермогена, носился над собором…
И те самые донские казаки, кто на Москве с налета, в потеху рубили головы каждому, кто заикался против Лжедмитрия, воровские казаки князя-Смуты, князя-Бунта, целовавшие крест любому вору и среди них вору тушинскому, который звался жидом, – именно они жесточее, непримиримее, неукротимее других стали теперь за русский прирожденный корень, за искони православного государя. История знает немало примеров, когда силы беспорядка при перемене равновесия особенно свирепо, впереди других желают засвидетельствовать, что они силы порядка.
А Пожарский все еще искал равнодействующую, на этот раз уже в смуте собора.
Кому же быть царем на Москве?
На соборе творилось великое дело, но там же кипели старые распри, счеты местничества, зависти, жадные властолюбия и прямые подкупы.
Собор стал каким-то чудовищным торжищем подкупов и заманиваний. Воспрянули все рухнувшие было княжата и родовые бояре, желавшие теперь ставить себя на царство. Именно от соборных времен сохранился печальный оборот московской речи: «подкупаться на царство»…
Охрипшие, отчаявшиеся соборяне разъезжались из Москвы, и казалось, снова обрушится в кровавую распрю замученное вконец царство. Но собор съезжался снова.
Кому же быть царем?
Были голоса о возвращении венца царю-пленнику Василию Шуйскому, несчастнейшему царю московскому, оболганному и нелюбому. Но его все побаивались. Дурной глаз был у Василия, невезучего царя.
Самого князя-Смуту Трубецкого выкликали было в московские цари.
Прочили в цари старого князя Мстиславского и князя Василия Голицына, по жене родственника Пожарского. И о самом Пожарском толковали. Но единодушия не было.
А что же сам Пожарский?
Только к февралю 1613 года он нашел, наконец, равнодействующую, среднюю, примиряющий выход.
Именно тогда Пожарский вернулся к своей исходной мысли, которая заставляла его, одного из немногих, оставаться до конца верным царю Василию Шуйскому.
Пожарский стал направлять собор к отысканию законного государя, если не иностранного, то русского, но восходящего до Смуты по законным своим правам на Московский престол.
Утверждением ненарушимого преемства царской власти должен восстановить собор царство. Такова мысль Пожарского.
Два дня, 20 и 21 февраля 1613 года, были решающими для всего русского будущего.
20 февраля, открывая собор, Пожарский поклонился всем и попросил принять на себя «искус» раздумия прежде, чем дать ему ответ.
– Теперь у нас на Москве, – сказал князь Дмитрий, – благодать Божия воссияла, мир и тишина… Станем же у Всещедрого просить, чтобы даровал нам Самодержателя всея Руси… Подайте нам совет. Есть ли у нас царское прирождение?
В этой, так сказать, формулировке – «царское прирождение» – Пожарский впервые высказывает мысль о необходимости искать выхода в законной преемственности царской власти.
Мысль для большинства, по-видимому, нечаянная. Во всяком случае все молчали, как отмечает современник. И потому, разумеется, молчали, что страшная Смута сорвала с Руси все «царские прирождения».
Наконец, после долгого молчания, соборные владыки, архимандриты, игумены, а они были самыми первыми мудрецами на Соборе, подали свой голос: