«Программа мира» тесно примыкает, по своему содержанию, к работе «Война и Интернационал».
Несколько раз повторяющееся в «Программе мира» утверждение, что пролетарская революция не может победоносно завершиться в национальных рамках, покажется, пожалуй, некоторым читателям опровергнутым почти пятилетним опытом нашей Советской Республики. Но такое заключение было бы неосновательно. Тот факт, что рабочее государство удержалось против всего мира в одной стране, и притом отсталой, свидетельствует о колоссальной мощи пролетариата, которая в других, более передовых, более цивилизованных странах способна будет совершать поистине чудеса. Но, отстояв себя в политическом и военном смысле, как государство, мы к созданию социалистического общества не пришли и даже не подошли. Борьба за революционно-государственное самосохранение вызвала за этот период чрезвычайное понижение производительных сил; социализм же мыслим только на основе их роста и расцвета. Торговые переговоры с буржуазными государствами, концессии, Генуэзская конференция[108] и пр. являются слишком ярким свидетельством невозможности изолированного социалистического строительства в национально-государственных рамках. До тех пор, пока в остальных европейских государствах у власти стоит буржуазия, мы вынуждены, в борьбе с экономической изолированностью, искать соглашения с капиталистическим миром; в то же время можно с уверенностью сказать, что эти соглашения, в лучшем случае, могут помочь нам залечить те или другие экономические раны, сделать тот или иной шаг вперед, но что подлинный подъем социалистического хозяйства в России станет возможным только после победы пролетариата в важнейших странах Европы.
Что Европа представляет не только географический, но и хозяйственно-политический термин, об этом ярко свидетельствуют события последних лет: упадок Европы, рост могущества Соединенных Штатов, попытки Ллойд-Джорджа «спасти» Европу при помощи комбинации методов империализма и пацифизма.
Сейчас европейское рабочее движение находится в периоде оборонительных действий, собирания сил и подготовки. Новый период открытых революционных боев за власть неизбежно выдвинет вопрос о государственных взаимоотношениях народов революционной Европы. Единственным программным решением этого вопроса являются Европейские Соединенные Штаты. Поскольку опыт России выдвинул советское государство, как наиболее естественную форму диктатуры пролетариата, и поскольку пролетарский авангард других стран принципиально усыновил эту государственную форму, можно полагать, что, при возрождении непосредственной борьбы за власть, европейский пролетариат выдвинет программу Федеративной Европейской Советской Республики. Опыт России в этом отношении крайне поучителен. Он свидетельствует о полной совместимости при режиме пролетариата самой широкой национальной и культурной автономии с хозяйственным централизмом. В этом смысле лозунг Соединенных Штатов Европы, переведенный на язык советского государства, не только сохраняет весь свой смысл, но еще только обещает обнаружить свое огромное значение в предстоящую эпоху социальной революции.
В заседании Государственной Думы 3 марта 1916 г. г. Милюков[109] возразил на критику слева: «Я не знаю наверное, приведет ли правительство нас к поражению… Но я знаю, что революция в России непременно приведет нас к поражению, и недаром этого так жаждет наш враг. Если бы мне сказали, что организовать Россию для победы значит организовать ее для революции, я сказал бы: лучше оставьте ее на время войны так, как она была, неорганизованной». Эта цитата интересна не только как свидетельство того, что в прошлом году г. Милюков не в одном интернационализме, как ныне, но и во всей вообще революции видел агентуру кайзера: для либерального сикофанта такая оценка была в самый раз. Гораздо интереснее пророчество г. Милюкова: «я знаю, что революция в России непременно приведет нас к поражению». Откуда такая уверенность? В качестве историка, г. Милюков не мог не знать, что были революции, которые приводили к победам. Но в качестве империалистического политика, г. Милюков не мог не понимать, что идея захвата Константинополя, Армении и Галиции не способна зажечь пламя энтузиазма в груди революционных масс. Милюков предчувствовал и даже твердо знал, что в его войне революция не может принести с собой победы.
Правда, когда революция разразилась, г. Милюков попытался немедленно же запрячь ее в колесницу союзного империализма. Именно за это его приветствовали восторженным металлическим лязгом все несгораемые кассы Лондона, Парижа и Нью-Йорка. Но эта попытка наткнулась на полуинстинктивный отпор рабочих и солдат. Г. Милюков оказался выброшен из министерства: революция, как видим, действительно не принесла ему победы.
Милюков ушел, но осталась война. Составилось коалиционное правительство, – из мелкобуржуазных демократов и притаивших до поры до времени империалистические когти представителей буржуазии. Нигде, может быть, эта комбинация не обнаружила в такой мере свой противореволюционный характер, как в области международной политики, т.-е. прежде всего войны. Капиталистическая буржуазия послала в это правительство своих представителей во имя «наступательных действий на фронте и неизменной верности нашим союзникам» (резолюция кадетской конференции). Мелкобуржуазные демократы, считающие себя социалистами, вошли для того, чтобы – «не отрываясь» от капиталистической буржуазии и ее мировых союзников – закончить войну по возможности скорее и по возможности безобидно для всех участников: без аннексий, без контрибуций и даже с гарантией национального самоопределения.
Капиталистические министры отказывались от аннексий – до более благоприятного времени: за эту чисто словесную уступку они получили от своих демократических сотрудников обязательство не выходить из строя союзников, подтянуть армию и сделать ее способной к наступлению. Отказываясь (пока что) от Константинополя, господа империалисты приносили довольно сомнительную жертву, так как в результате трехлетней войны путь до Константинополя стал не короче, а длиннее. Демократы же, в благодарность за платонический отказ либералов от проблематического Константинополя, перенимали все наследство царской дипломатии, признавали все заключенные его договоры и ставили весь авторитет революции на службу дисциплине и наступлению. Эта сделка означала прежде всего отказ «вождей» революции от самостоятельной международной политики: для мещански-малодушной партии, которая, будучи в большинстве, добровольно отказалась от власти, такой вывод был только естественным. Предоставив князю Львову создавать революционную администрацию, г-ну Шингареву – воссоздавать финансы революции, а г-ну Коновалову – организовать промышленность, мелкобуржуазная демократия не могла не предоставить г.г. Рибо, Ллойд-Джорджу и Вильсону[110] руководство международными судьбами революционной России.
Если, таким образом, революция в нынешнем своем фазисе не изменила характера войны, зато она произвела глубочайшее действие на живую силу этой войны, армию. Старая принудительная дисциплина исчезла. Солдат спросил себя: во имя чего он должен проливать свою кровь, которую он теперь стал ценить дороже, чем при царизме? Всплыл и стал ребром вопрос о тайных договорах. Воссоздать «боеспособность» армии в таких условиях означало сломить революционно-демократическое сопротивление солдат, усыпить их пробудившуюся политическую совесть и – впредь до возвещенного в принципе «пересмотра» старых договоров – поставить революционную армию на службу все тем же старым целям. Эта работа оказалась не по плечу октябристскому бурбону Гучкову. Для выполнения ее необходим был «социалист». Такой отыскался в лице «самого популярного» из министров – Керенского.
Теоретический багаж свой гр. Керенский развернул на одном из первых заседаний Всероссийского Съезда. Трудно себе представить что-нибудь более плоское, чем эти самодовольно-провинциальные рассуждения о французской революции и о марксизме. Политические формулы г. Керенского также не отличаются ни яркостью, ни глубиной. Но он обладает несомненным талантом придавать обывательщине революционную декоративность. Интеллигентный и полуинтеллигентный мещанин узнает в Керенском себя самого, только в «стилизованном» виде, и притом не в обыденной обстановке, а всегда на подмостках героической пьесы.
Неэкономно расходуя свою популярность для ускоренной подготовки наступления (по общему империалистическому фронту союзников), Керенский естественно становится излюбленной фигурой имущих классов. Не только г. Терещенко с удовлетворением отзывается о том, как высоко наши союзники ценят «труды Керенского»; не только строгая к левым министрам «Речь»[111] неизменно подчеркивает свое благорасположение к военно-морскому министру, но и сам Родзянко считает своим долгом отметить «высокую патриотическую деятельность, которую проявляет военный и морской министр Керенский»: «этот молодой человек, – по словам октябристского председателя Думы, – с удвоенной силой каждый день воскресает (?) для блага родины и созидательной работы». Это отрадное обстоятельство, конечно, нисколько не мешает и Родзянке надеяться на то, что, когда «созидательная деятельность» Керенского достигнет надлежащей высоты, на смену ему вернется… Гучков.
Тем временем ведомство г. Терещенко пытается склонить союзников к принесению своих империалистических аппетитов на алтарь революционной демократии. Трудно представить себе работу более бесплодную и при всей своей трагической унизительности – более смехотворную! Когда г. Терещенко в стиле передовиц провинциальной демократической газеты объясняет прожженным дельцам мировых хищений, что русская революция является могучим идейным движением, выявившим волю русского народа в стремлении к равенству… и пр.; когда он дальше «не сомневается» в том, что «тесное единение между Россией и ее союзниками (прожженными дельцами мировых хищений) обеспечит в полной мере общее соглашение по всем вопросам, на основании выставленных русской революцией принципов», то невозможно отделаться от чувства брезгливости перед этой смесью бессилия, лицемерия и… простоватости.
Буржуазия обеспечила, разумеется, за собою и в этом документе все решающие слова: «непоколебимая верность общему союзному делу», неприкосновенность соглашения, исключающего сепаратный мир, и отложение пересмотра задач войны до «благоприятных условий». Это значит, что до «благоприятных условий» русский солдат призывается проливать свою кровь за те самые империалистические задачи войны, которые не подлежат опубликованию, но подлежат пересмотру. И весь политический кругозор Церетели раскрывается в том самодовольстве, с каким он рекомендовал вниманию Всероссийского Съезда этот дипломатический документ, в котором «ясно и открыто, языком революционного правительства сказано о том, к чему стремится русская революция»… Одного нельзя отрицать: трусливо-бессильные увещания по адресу Джорджа и Вильсона выдержаны в тех же самых тонах, что и увещания Исполнительного Комитета по адресу Шейдеманов, Гендерсонов и Тома.[112] В этом есть во всяком случае единство линии и – кто знает – может быть, даже единство пера.
Исчерпывающую оценку последней дипломатической ноты Терещенко-Церетели мы находим там, где на первый взгляд трудно было ее ожидать: в «l'Entente», издающейся в Петрограде газете на французском языке, официозе тех самых союзников, которым Церетели с Черновым клянутся в «непоколебимой верности».
«Мы охотно признаем, – говорит газета, – что в дипломатических кругах этой ноты дожидались с известным беспокойством»… Вообще не легко, по признанию официоза, найти формулы для расходящихся интересов союзников. "Что же касается в частности России, то положение Временного Правительства было крайне деликатно и полно опасностей. С одной стороны, нужно было считаться с точкой зрения Совета Рабочих и Солдатских Депутатов и по возможности отразить ее; с другой стороны, приходилось щадить международные отношения и дружественные державы, которым нельзя ведь навязать законы Совета.
«И вот Временное Правительство блестяще и с честью выбралось из этого пагубного тупика»…
В документе, который мы имеем перед глазами, главные пункты революционного катехизиса надлежащим образом вписаны, зарегистрированы, скреплены авторитетом Временного Правительства. Ни в чем нет недостатка. Все прекрасные мечты, все великие слова из словаря стоят на своем месте. Тут есть и равенство, свобода и справедливость в международных отношениях… Done tout y est, словом тут есть все… Самые красные товарищи не смогут ничего возразить; с этой стороны Временному Правительству нечего больше бояться…
Но… союзники? – спрашивает газета. – А вот в том-то и чудо! С помощью исследования и чтения между строк (!), с помощью доброй воли и дружелюбия по отношению к молодой русской демократии, союзники тоже найдут там и здесь в ноте… несколько сладких мотивов, способных укрепить их несколько пошатнувшееся доверие. Они знают хорошо, что положение Временного Правительства не очень легкое, и что его прозу не следует брать слишком строго… Основная гарантия, которую правительство дает союзникам, состоит в том, что… подписанное в Лондоне 5 сент. 1914 г. соглашение не будет пересмотрено. Этого с нас сейчас достаточно.
И с нас также. Трудно в самом деле дать более оскорбительную оценку дипломатической «прозе» Терещенко – Церетели, чем это делает официозная газета, во французском посольстве почерпающая свои внушения. Эта оценка, отнюдь не неприятная для г. Терещенко или для тех, кто стоит за его спиною, поистине убийственна для «созидательной работы» Церетели, который с такой горячностью рекомендовал нам «ясный, открытый язык» своего документа. «Там нет ни одной недомолвки», – клялся он перед Съездом, выполняя данное ему поручение: «успокоить совесть самых красных товарищей».
Но они ошибаются, эти авторы дипломатической прозы: они никого не успокоят. Как это знаменательно, что на призывы Керенского и на увещания и угрозы Церетели жизнь отвечает таким страшным ударом, как возмущение черноморских моряков. Нам говорили до сих пор, что там – цитадель Керенского и оплот наступательного «патриотизма». Действительность снова дала безжалостное опровержение. Оставаясь на почве старых империалистических соглашений и обязательств во внешней политике, капитулируя перед имущими классами – во внутренней, нельзя связать армию единством революционного подъема и внутренней дисциплины. А капральская палка Керенского пока еще, к счастью, слишком коротка.
На том пути, который так многословно защищают на Всероссийском Съезде господа министры, выхода нет.
«Вперед» N 3, 28 (15) июня 1917 г.
Никогда еще не было на свете столько пацифистов, как теперь, когда люди убивают друг друга на всех больших дорогах нашей планеты. У каждой эпохи есть не только своя техника и свои политические формы, но и свой стиль лицемерия. Когда-то народы истребляли друг друга во славу христианского учения о любви к ближнему. Теперь Христа цитируют только отсталые правительства. Передовые народы режут друг другу глотки под знаменем пацифизма. Вильсон во имя Лиги Наций и прочного мира вовлек Соединенные Штаты в войну. Керенские и Церетели призывают к наступлению – во имя «скорейшего заключения мира». Этой эпохе не хватает своего Ювенала,[114] негодующего сатирика. Хотя нужно сказать, что самые могущественные сатирические средства рискуют оказаться бессильными и бледными перед торжествующей подлостью и пресмыкающейся глупостью, – двумя стихиями, разнузданными войной.
Пацифизм – того же исторического корня, что и демократия. Буржуазия сделала огромную историческую попытку рационализировать человеческие отношения, т.-е. вытеснить слепую и тупую традицию построениями критикующего разума. Цеховые стеснения промышленности, сословные привилегии, монархическое всевластие – все это было традиционным наследием средневековья. Буржуазная демократия требовала юридического равенства, свободы конкуренции и парламентских методов управления общественными делами. Она естественно перенесла свой рационалистический критерий и на международные отношения. Здесь она натолкнулась на войну, как на такой метод разрешения вопросов, который представляет собою полное отрицание «разума». Она стала доказывать народам – на языке поэзии, нравственной философии и бухгалтерии, – что им выгоднее установить нормы вечного мира. Таковы логические корни буржуазного пацифизма.
Уже от рождения в него был заложен основной порок, характеризующий буржуазную демократию: острие ее критики скользит по поверхности политических явлений, не смея проникать в их экономическую основу. С идеей вечного мира на основах «разумного» соглашения капиталистическая действительность поступила еще более беспощадно, чем с идеями свободы, равенства и братства. Именно капитализм, который рационализировал (пропитал разумом) технику, не рационализировав общественной организации хозяйства, создал такие орудия взаимоистребления, о которых не смело и мечтать «варварское» средневековье.
Постоянное обострение международных отношений и безостановочный рост милитаризма совершенно вырывали объективную почву из-под ног пацифизма. Но, с другой стороны, эти же условия призвали его на наших глазах к новой жизни, которая отличается от прежней, как кроваво-багряный закат от розового восхода.
Предшествовавшие нынешней войне десятилетия были эпохой так называемого вооруженного мира. Все это время совершались, правда, непрерывные походы и шли войны, но – в колониях. Разыгравшиеся на территории отсталых и слабых народов, эти войны привели к разделу Африки, Полинезии и Азии и подготовили нынешнюю мировую войну. Но так как в самой Европе после 1871 г. не было войны, – несмотря на целый ряд острых конфликтов, то общественное мнение мелкобуржуазной улицы систематически приучалось видеть в растущей армии гарантию мира, который в конце концов будет увенчан международно-правовыми учреждениями. Капиталистические правительства и пушечные короли ничего не имели, разумеется, против такой «пацифистской» оценки милитаризма. А мировые конфликты тем временем накоплялись, подготовляя нынешний взрыв.
Теоретически и политически пацифизм стоит на той же почве, что и учение о гармонии социальных интересов. Антагонизмы между капиталистическими нациями имеют те же экономические корни, что и антагонизм между классами. И если допустить возможность постепенного притупления классовых противоречий, то отсюда рукой подать до постепенного смягчения и регулирования международных отношений.
Очагом демократической идеологии со всеми ее традициями и иллюзиями являлась мелкая буржуазия. За вторую половину XIX столетия она успела внутренне переродиться, но она вовсе не сошла со сцены. В то время, как развитие капиталистической техники бесповоротно подкопало ее экономическую роль, всеобщее избирательное право и всеобщая воинская повинность придали ей, благодаря ее численности, видимость политического значения. Крупный капитал, поскольку он не стер ее с лица земли, подчинил ее себе при помощи системы кредита. Политическим представителям крупного капитала оставалось подчинить ее себе на парламентской арене, открывши фиктивный кредит ее поизносившимся теориям и предрассудкам. Такова причина, в силу которой мы за последнее десятилетие до войны наблюдали, наряду с могущественным напряжением реакционно-империалистической политики, обманчивый расцвет буржуазной демократии с ее реформизмом и пацифизмом. Капитал подчиняет своим империалистическим целям мелкую буржуазию при помощи ее собственных предрассудков.
Может быть, ярче всего этот двусторонний процесс наблюдался во Франции. Это страна по преимуществу финансового капитала, который опирается на наиболее консервативную в мире и еще очень многочисленную мелкую буржуазию деревни и города. Благодаря иностранным займам, колониям и союзу Франции с Россией и Англией,[115] финансовые верхи третьей Республики[116] оказались вовлечены во все интересы и столкновения мировой политики. Между тем, французский мелкий буржуа – провинциал до мозга костей. Он всегда питал инстинктивное отвращение к географии и всю свою жизнь больше всего боялся войны – уже по тому одному, что у него в большинстве случаев всего один сын, который должен наследовать его дело вместе с его мебелью. Этот мелкий буржуа посылал в парламент радикала, который обещал ему охранять мир – с одной стороны, при помощи «Лиги Наций» и обязательного третейского суда, с другой стороны – при содействии русских казаков, которые должны держать в узде германского кайзера. Радикальный депутат из провинциальных адвокатов приезжал в Париж не только с самыми лучшими пацифистскими намерениями, но и без твердого представления о том, где находится Персидский залив, и кому и зачем нужна Багдадская железная дорога. Парламентское большинство, т.-е. совокупность таких радикально-"пацифистских" депутатов, выдвигало из своей среды радикальное министерство, которое немедленно же оказывалось опутано по рукам и по ногам всеми ранее заключенными дипломатическими и военными обязательствами и финансовыми интересами французской биржи в России, Африке и Азии. Не переставая источать из себя пацифистские фразы, министерство и парламент продолжали автоматически вести мировую политику, которая вовлекла Францию в войну.
Английский или американский пацифизм, при всем различии социальных условий и форм идеологии (или при ее отсутствии, как в Америке), выполняет ту же самую по существу работу: он дает выход опасениям мелкой и средней буржуазии перед мировыми сотрясениями, в которых она может лишь потерять последние остатки своей самостоятельности; он убаюкивает ее сознание бесплотными и бесплодными идеями разоружения, международного права, мирового трибунала, чтобы затем выдать ее в решающую минуту с головой империалистическому капиталу, который все мобилизовал ныне для своих целей: технику, церковь, искусство, мещанский пацифизм и патриотический «социализм».
«Мы всегда были против войны, наши депутаты, наши министры были против войны, – говорит французский обыватель, – следовательно, война нам навязана, – и во имя осуществления наших пацифистских идеалов мы должны довести ее до конца». И председатель французских пацифистов, барон д'Эстурнель де-Констан, скрепляет эту пацифистскую философию империалистической войны торжественным jusqu'au bout (до конца).
Английской бирже для ведения войны понадобились на первом плане пацифисты, как либерал Асквит и радикальный демагог Ллойд-Джордж. «Если эти люди ведут войну, – говорят себе английские народные массы, – стало быть, правда на нашей стороне». Таким образом и пацифизму отведено соответственное место в экономии войны, наряду с удушливыми газами и дутыми государственными займами.
Еще ярче служебная роль мелкобуржуазного пацифизма по отношению к империализму обнаружилась в Соединенных Штатах. Действительную политику там более, чем где бы то ни было, делают банки и тресты. Уже до войны Соединенные Штаты, благодаря могущественному развитию индустрии и внешней торговли, систематически двигались в направлении мировых интересов и мировой политики. Европейская война придала этому империалистическому развитию лихорадочный темп. В то время, как многие благочестивые люди (даже Каутский)[117] надеялись на то, что «ужасы» европейской бойни внушат американской буржуазии отвращение к милитаризму, действительное влияние европейских событий на американскую политику шло не психологическими, а материальными путями и привело к прямо противоположным результатам. Экспорт Соединенных Штатов, достигший в 1913 г. суммы в 2.466 миллионов долларов, поднялся в 1916 г. до совершенно невероятной высоты в 5.481 миллионов[118]! Львиную долю этого экспорта доставляет, разумеется, военная индустрия. Внезапное прекращение, после объявления неограниченной подводной войны, вывоза в союзные страны, которые поглотили в 1915 г. американских товаров не менее, как на 3 1/2 миллиарда[119], означало не только прекращение притока чудовищных барышей, но и грозило небывалым кризисом всей американской промышленности, перестроившейся на военную ногу. Отсюда обращение капитала к государству: «Ты покровительствовало – под знаменем нейтралитета и пацифизма – развитию военной индустрии: ты обязано теперь обеспечить нам сбыт». Если государство не может обещать немедленного восстановления «свободы морей» (т.-е. свободы наживы на европейской крови), то оно может создать для задыхающейся военной индустрии новый сбыт – в самой Америке. Обслуживание европейской бойни привело таким образом к необходимости сразу, катастрофически милитаризировать Соединенные Штаты.
Эта работа не могла не встретить оппозиции со стороны широких народных масс. Преодолеть их бесформенное недовольство и ввести его в русло патриотического содействия государству и явилось в течение первой четверти нынешнего года центральной задачей внутренней политики Соединенных Штатов. И в том-то и состоит ирония истории, что официальный «пацифизм» Вильсона, как и «оппозиционный» пацифизм Брайана[120] явились важнейшими средствами для разрешения этой задачи: милитаристического приручения масс.
Брайан поторопился дать весьма шумное выражение естественному отвращению фермеров и вообще «мелких людей» к мировой политике, солдатчине и повышению налогов. Но в то же время, направляя вагонами петиции и депутации к своему пацифистскому коллеге, стоящему во главе государства, Брайан больше всего заботился о том, чтобы заранее сломить революционное острие этого движения: «Если дело дойдет до войны, – телеграфировал Брайан, напр., антивоенному митингу в Чикаго в феврале, – то мы, само собою разумеется, будем все поддерживать правительство; но до этого момента нашим священнейшим долгом является сделать все, что в силах наших, для охранения народа от ужасов войны». В этих немногих словах вся программа мелкобуржуазного пацифизма: «сделать все, что в силах наших, против войны», означает открыть народному возмущению отдушину в форме безобидных манифестаций, давши заранее правительству гарантию в том, что в случае войны оно не встретит со стороны пацифистской оппозиции никаких препятствий.
Ничего другого и не нужно официальному пацифизму, который, в лице Вильсона, успел дать воинствующему капиталу достаточные доказательства своей империалистической «боеспособности». На основании заявления самого Брайана, для того, чтобы справиться с его шумной оппозицией против войны, г. Вильсону нужно было сделать только одно: объявить войну. Г. Вильсон так и сделал, и Брайан целиком перешел в правительственный лагерь. А мелкая буржуазия, и не только она одна, но и широкие рабочие массы говорят себе: «Раз наше правительство с таким общепризнанным пацифистом, как Вильсон, во главе, объявило войну, и раз сам Брайан примкнул в этом деле к правительству, стало быть, это неизбежная война и честная война»… Отсюда понятно, почему ханжески-квакерский пацифизм государственных демагогов так высоко котируется на финансовой и военно-промышленной бирже.
Наш меньшевистски-эсеровский пацифизм, при всем внешнем отличии условий и форм, играет по существу совершенно однородную роль. Вынесенная большинством Всероссийского Съезда Советов резолюция о войне[121] исходит не только из общего пацифистского осуждения войны, но и из характеристики ее, как империалистической. Борьбу за скорейшее окончание войны Съезд объявляет «важнейшей очередной задачей революционной демократии». Но все эти предпосылки мобилизуются только для того, чтобы прийти к выводу: «до тех пор, пока войне международными усилиями демократии не положен конец, русская революционная демократия обязана всемерно содействовать усилению боевой мощи нашей армии и способности ее к оборонительным и наступательным действиям»…
Пересмотр старых международных договоров Съезд, вслед за Временным Правительством, ставит в зависимость от добровольного согласия союзной дипломатии, которая, по самому существу своему, не хочет и не может ликвидировать империалистический характер войны. «Международные усилия демократии» Съезд, вслед за своими вождями, ставит в зависимость от воли социал-патриотов, теснейшими узами связанных со своими империалистическими правительствами. Добровольно замыкаясь в этот заколдованный круг, поскольку дело идет о «скорейшем окончании войны», большинство Съезда в области практической политики приходит к очень определенному выводу: наступление на фронте. Тот «пацифизм», который оплачивает и дисциплинирует мелкобуржуазную демократию и приводит ее к поддержке наступления, должен, очевидно, встречать самое благожелательное отношение не только со стороны русских, но и со стороны союзных империалистов.
Милюков говорит: «Во имя верности союзникам и старым (захватным) договорам необходимо наступление». Керенский и Церетели говорят: «Хотя старые захватные договоры еще не пересмотрены, необходимо наступление». Аргументы разные, но политика одна. И это не может быть иначе, так как Керенский и Церетели неразрывно связаны в правительстве с партией Милюкова. Фактически, следовательно, социал-пацифизм Данов, как и квакерский пацифизм Брайанов, состоит на службе империализма.
При таком положении главная забота русской дипломатии состоит не в том, чтобы заставить союзную дипломатию от чего-то отказаться и что-то пересмотреть, а в том, чтобы заставить ее поверить, что русская революция вполне надежна и… кредитоспособна. Русский посол Бахметьев в своей речи перед конгрессом Соединенных Штатов, произнесенной 10 июня, именно под этим углом зрения характеризовал деятельность Временного Правительства. «Все эти обстоятельства, – говорил посол, – указывают на то, что власть и значение Временного Правительства растут с каждым днем, что чем дальше, тем больше оно становится способным противодействовать всем тем вносящим разруху элементам, которые проистекают или из попыток реакции, или из агитации крайних левых. В настоящее время Временное Правительство постановило принять самые решительные меры в этом направлении, прибегнуть даже, в случае надобности, к силе, несмотря на свое постоянное стремление к мирному разрешению вопросов».
Можно не сомневаться в том, что «национальная честь» наших оборонцев остается совершенно спокойной, когда посол «революционной демократии» ревностно доказывает парламенту американской плутократии готовность русского правительства пролить кровь русского пролетариата во имя «порядка», главной составной частью которого является верность союзным капиталистам.