Мелкий лавочник – человек трезвенный: он паче всего боится «рисковать». Но в то же время он и величайший фантаст: каждый мелкий лавочник надеется стать Ротшильдом. Это сочетание худосочной трезвенности с бесплодной фантастикой составляет самую сущность мелкобуржуазной политики. Не следует думать, – писал Маркс, – будто представителями мелкой буржуазии непременно должны быть скаредные торгаши. Нет, по своему умственному уровню они могут высоко стоять над забитым мещанством. Но «выразителями идеи мелкого буржуа их делает то, что их мысль не выходит из тех рамок, в которых заключена его жизнь, что поэтому они теоретически приходят к тем же задачам и тем же решениям, к которым мелкий буржуа приходит практически».
Санхо Пансо воплощает пошлую трезвенность. Но ему отнюдь не чужда романтика: иначе он не пошел бы за Дон-Кихотом.[219] Трезвенность мелкобуржуазной политики наиболее законченно и потому наиболее отталкивающе выражает Дан. Церетели дает сочетание этой трезвенности с романтикой. «Только дурак ничего не боится!» – сказал Церетели Мартову. Благонамеренный мещанский политик, наоборот, боится всего: он боится разгневать своих кредиторов, он боится, что дипломаты примут всерьез его «пацифизм», а больше всего он боится власти. Так как «дурак ничего не боится», то мелкобуржуазный политик считает, что всесторонней трусостью он себя страхует от глупости. И в то же время он надеется стать Ротшильдом: вставив два-три слова в дипломатическую ноту Терещенко, он надеется приблизить мир; князю Львову он надеется внушить свои вернейшие средства против гражданской войны. А кончает великий мелкобуржуазный умиротворитель тем, что разоружает рабочих, отнюдь не разоружая ни Половцева, ни Каледина. И когда вся эта политика рассыпается прахом от первого серьезного толчка, Церетели и Дан объясняют всем, кто им хочет верить, что революция отброшена назад не неспособностью мелкобуржуазной демократии взять в свои руки власть, а «мятежом» пулеметного полка.
В течение многолетних споров о характере русской революции меньшевизм доказывал, что носительницей революционной власти станет у нас мелкобуржуазная демократия. Мы доказывали, что мещанская демократия уже неспособна справиться с этой задачей, и что довести революцию до конца способен только пролетариат, опирающийся на народные низы. Теперь история подвела дело так, что меньшевизм оказался политическим представительством мелкобуржуазной демократии, чтобы на собственном примере доказать ее полную неспособность справиться с проблемой власти, т.-е. взять на себя руководящую роль в революции.
В «Рабочей Газете», в этом органе поддельного, дановского, данизированного «марксизма», делаются попытки наклеить на нас кличку «третьеиюльцев». Что в движении 3 июля мы всеми симпатиями нашими были с рабочими и солдатами, а не с юнкерами, Половцевым, Либером и контрразведкой, это несомненно. Мы бы заслуживали презренья, если бы это было иначе. Но пусть поостерегутся банкроты «Рабочей Газеты» слишком напирать на 3 июля, ибо это ведь день их политического самоупразднения. Кличка третьеиюльцев может легко повернуться к ним другим концом. 3 июня 1907 г. хищные клики царской России совершили государственный переворот, чтобы захватить в свои руки государственную власть. 3 июля 1917 г., в момент глубочайшего кризиса революции, мелкобуржуазные демократы громогласно провозгласили, что они не способны и не хотят взять в свои руки власть. С ненавистью отшатнувшись от революционных рабочих и солдат, которые требовали от них выполнения элементарного революционного долга, третьеиюльцы заключили союз с подлинными третьеиюньцами в целях обуздания, разоружения и заточения социалистических рабочих и солдат. Предательство мелкобуржуазной демократии, ее позорная капитуляция перед контрреволюционной буржуазией – вот что изменило соотношение сил, как это уже не раз бывало в истории революции.
В этих условиях строилось последнее министерство, которое Скобелев с благодарной почтительностью подмастерья по отношению к мастеру называет не иначе, как «правительством Керенского». Безвольный, бессильный, расхлябанный режим мелкобуржуазной демократии уперся в личную диктатуру.
Под фирмой так называемого двоевластия шла борьба двух непримиримых классовых тенденций: империалистической республики и рабочей демократии. Пока борьба оставалась неразрешенной, она парализовала революцию и неизбежно порождала явления «анархии». Руководимый политиками, которые всего боятся, Совет не смел брать власть. Представительница всех клик собственности, кадетская партия, еще не могла взять власть. Оставалось искать великого примирителя, посредника, третейского судью.
Еще в середине мая Керенский был назван в заседании Петербургского Совета «математической точкой русского бонапартизма». Уже эта бестелесная характеристика показывает, что дело шло не о личности Керенского, а об его исторической функции (деятельности, роли). Было бы неосмотрительно утверждать, что Керенский сделан из того же материала, как и первый Бонапарт; это нужно считать по меньшей мере недоказанным. Но популярность его, разумеется, не случайна. Керенский оказался ближе и понятнее всех всероссийской обывательщине. Защитник по политическим делам, «социал-революционер», который стоял во главе трудовиков, радикал без какой бы то ни было социалистической школы – Керенский полнее всего отражал первую эпоху революции, ее «национальную» бесформенность, занимательный идеализм ее надежд и ожиданий. Он говорил о земле и воле, о порядке, о мире народов, о защите отечества, героизме Либкнехта, о том, что русская революция должна поразить мир своим великодушием, и размахивал при этом красным шелковым платочком. Полупроснувшийся обыватель с восторгом слушал эти речи: ему казалось, что это он сам говорит с трибуны. Армия встретила Керенского, как избавителя от Гучкова. Крестьяне слышали о нем, как о трудовике, о мужицком депутате. Либералов подкупала крайняя умеренность идей под бесформенным радикализмом фраз. Настороже были только передовые рабочие. Но их Советы успешно растворяли в «революционной демократии».
Свобода от предрассудков доктрины позволила Керенскому первым из «социалистов» вступить в буржуазное правительство. Он же первый заклеймил именем «анархии» обострившуюся социальную требовательность масс, пригрозив еще в мае финляндцам скорпионами, и бросил свою пышную фразу о «восставших рабах», которая бальзамом пролилась на сердца всех огорченных собственников. Таким образом, его популярность представляла собою клубок противоречий, в которых отражалась бесформенность первого периода революции и безвыходность второго. И когда история открыла вакансию на третейского судью, в ее распоряжении не оказалось ближе подходящего человека, чем Керенский.
«Историческое» ночное заседание в Зимнем Дворце было только репетицией того политического унижения, которое «революционная» демократия подготовила для себя на Московском совещании. Все козыри в этих переговорах оказались в руках у кадет: эсеро-меньшевистская демократия, одерживающая победы на всех без исключения демократических выборах и насмерть испуганная своими победами, смиренно просит цензовых либералов о сотрудничестве в правительстве! Так как кадеты не побоялись 3 июля подкинуть власть Совету и так как, с другой стороны, либералы не боятся взять в свои руки всю власть целиком, то ясно, что они являются господами положения.
Если Керенский был последним словом немощной советской гегемонии, то пусть теперь он станет первым словом освобождения от этой гегемонии. – До поры до времени мы принимаем Керенского, но с тем, чтобы вы перерезали пуповину, связывающую его с Советом! – таков был ультиматум буржуазии.
– К сожалению, прения в Зимнем Дворце не отличались содержательностью, – жаловался Дан, докладчик унижения в заседании Исполнительных Комитетов.
Трудно оценить все глубокомыслие этой жалобы со стороны парламентера «революционной» демократии, который ушел из Таврического Дворца вечером еще с властью, а вернулся к утру порожнем. Свою долю власти вожди эсеров и меньшевиков почтительно сложили у ног Керенского… Кадеты милостиво приняли этот дар: они-то во всяком случае смотрели на Керенского не как на великого третейского судью, а только как на передаточную инстанцию. Брать всю власть в свои руки немедленно было бы для них слишком опасно ввиду неизбежного революционного отпора масс. Гораздо разумнее было предоставить «независимому» отныне Керенскому при содействии Авксентьевых,[220] Савинковых и других проложить дорогу для чисто буржуазного правительства при помощи системы все более и более разнузданных репрессий.
Новое коалиционное министерство – «правительство Керенского» – было составлено. На первый взгляд оно ничем не отличалось от той коалиции, которая так бесславно развалилась 3 июля. Ушел Шингарев, пришел Кокошкин; выступил Церетели, вступил Авксентьев. Некоторое понижение личного состава подчеркивало лишь, что обе стороны смотрели на кабинет, как на переходный. Но гораздо важнее коренное изменение «значимости» обеих групп. Раньше – в идее, по крайней мере – министры-"социалисты" считались подотчетными представителями Советов: буржуазные министры должны были служить для них прикрытием пред лицом союзников и биржи. Теперь наоборот: буржуазные министры входят, как подчиненный орган, в состав открытого контрреволюционного блока имущих (кадетская партия, торгово-промышленники, союз землевладельцев, Временный Комитет Думы, казачий круг, ставка, союзная дипломатия…), а министры-социалисты входят лишь как прикрытие пред лицом народных масс. Встреченный молчанием Исполнительных Комитетов, Керенский добился оваций обещанием не допускать восстановления монархии. Так низко пала требовательность мещанской демократии! Авксентьев призывает всех к «жертвенности», неумеренно расходуя кантиански-псаломщицкий пафос, свой основной ресурс и, как полагается идеалисту у власти, он на помощь категорическому императиву усердно привлекает казаков и юнкеров. А выдвинувшие его крестьянские депутаты с изумлением озираются вокруг, замечая, что, прежде чем они экспроприировали помещичью землю, кто-то экспроприировал у них влияние на государственную власть.
Контрреволюционные штабы, всячески тесня армейские комитеты, широко используют их в то же время для репрессий над массами и, подрывая таким путем авторитет солдатских организаций, подготовляют их падение. Буржуазная контрреволюция имеет в своем распоряжении для тех же целей министров-"социалистов", а эти последние увлекают в своем головокружительном падении те самые Советы, от которых они ныне независимы, но которые по-прежнему зависимы от министров. После отказа от власти демократическим организациям приходится ныне ликвидировать и свой авторитет. Таким образом, все приготовляется к пришествию Милюкова. А за его спиною дожидается своего часа Гурко.
Московское совещание получает свой смысл только в связи с этим общим направлением политического развития на верхах.
Кадеты до последних дней относились к совещанию не только без энтузиазма, но прямо с недоверчивостью. С нескрываемой неприязнью к путешествию в Москву относится и «Дело Народа», орган той партии, которая представлена в правительстве Керенским, Авксентьевым, Савинковым,[221] Черновым и Лебедевым.[222] «Ехать, так ехать», – пишет со вздохом «Рабочая Газета», подражая тому попугаю, которого кошка тащила за хвост. Речи Рябушинских, Алексеевых, Калединых и пр. и правящей «шайки шарлатанов» отнюдь не свидетельствуют об их готовности к жертвенным объятиям с Авксентьевым. Наконец, и правительство, как сообщают газеты, не придает Московскому совещанию «решающего значения». Cui prodest? Кому же это совещание нужно и для чего?
Ясно, как божий день, что оно целиком направлено против Советов. Эти последние не идут на совещание, их туда тащат на аркане. Совещание нужно контрреволюционным классам, как опора для окончательного низложения Советов. Но почему же ответственные органы буржуазии относятся к совещанию так сдержанно? Потому, что оно прежде всего нужно для упрочения «надклассовой» позиции верховного третейского судьи. Милюков боится, что Керенский выйдет с совещания слишком окрепшим, и что в результате слишком затянутся политические каникулы Милюкова. А ведь каждый патриот торопится спасать отечество на свой лад.
В результате «исторической» ночи в Зимнем Дворце получился режим Керенского, этот бонапартизм приготовительного класса. Но Московское совещание, по своему составу и по своим целям, есть воспроизведение исторической ночи, так сказать, при свете дня. Церетели должен будет еще раз на всю Россию объяснить, что переход власти к революционной демократии был бы несчастьем и гибелью революции. После этого торжественного провозглашения собственного банкротства представителям революционной демократии дано будет услышать направленный против них грозный обвинительный акт, заранее формулированный Родзянкой, Рябушинским, Милюковым, ген. Алексеевым и другими «живыми силами» страны. Наша империалистическая клика, которой правительством в Московском совещании отведен красный угол, выдвинет лозунг: «вся власть – нам!». Советские вожди, лицом к лицу с необозримостью аппетитов имущих классов, будут угрожать им возмущением тех самых рабочих и солдат, которых Церетели разоружал за лозунг «Вся власть – Советам!». В качестве председателя, Керенскому останется только констатировать наличность «разногласий» и обратить внимание «заинтересованных сторон» на то, что им никак не обойтись без третейского судьи. Что и требовалось доказать.
«Если б я был в правительстве, – признавался на заседании Центрального Исполнительного Комитета меньшевик Богданов, – я этого совещания не созывал бы, ибо правительство не достигнет на нем того, к чему стремится: укрепления и расширения своей базы». Надо признать, что эти «реальные» политики совершенно не понимают того, что происходит при их ближайшем участии. После распада коалиции 2 июля отказ Совета взять власть исключал возможность создания правительства на широкой базе. Бесконтрольное правительство Керенского есть по принципу правительство без социальной базы. Оно сознательно встало между двумя возможными базами: трудящейся массой и империалистическими классами. В этом и состоит его бонапартизм. Московское совещание имеет своей задачей, сшибив лбами цензовые и демократические партии, упрочить личную диктатуру, которая политикой безответственного авантюризма подрывает все завоевания революции.
Для этой цели оппозиция слева так же необходима, как и оппозиция справа. Нужно только, чтобы они приблизительно уравновешивали друг друга и чтобы социальные условия поддерживали это равновесие. Но этого-то именно и нет.
Древний цезаризм вырос из борьбы классов в среде свободного общества; но под всеми борющимися фракциями и их цезарем была устойчивая база рабочего труда. Новый цезаризм, выросший из борьбы пролетариата и буржуазии, ищет необходимой опоры в пассивной устойчивости крестьянства; при этом главным орудием бонапартизма является дисциплинированная армия. У нас же ни одного из этих условий еще нет налицо. Все общество пронизано обнаженными антагонизмами, достигшими высшей степени напряженности. Борьба между рабочими и капиталистами, крестьянами и помещиками, солдатами и генералитетом, угнетенными национальностями и центральной властью не оставляет для этой последней никаких элементов устойчивости, если только правительство не решится связать свою судьбу с одной из борющихся сил. До завершения аграрной революции попытки «надклассовой» диктатуры будут неизбежно оставаться эфемерными (скоропреходящими).
Милюков, Родзянко, Рябушинский[223] хотят, чтобы власть окончательно отождествилась с ними, т.-е. превратилась в контрреволюционную диктатуру эксплуататоров над революционными рабочими, крестьянами и солдатами. Керенский хочет демократию испугать контрреволюцией, а контрреволюцию – демократией и на этом утвердить диктатуру личной власти, от которой массам будет не лучше. Но все это счеты без хозяина. Революционные массы еще не сказали своего последнего слова.
В вопросе о войне и мире шла с первых же дней революции та же борьба: между рабоче-крестьянской демократией, складывавшейся снизу, и империалистической республикой, которую имущие классы пытались строить сверху.
Господа генералы поспешили «признать» республику – по крайней мере, до поры до времени – в твердом расчете на то, что республика признает их генеральство и даже возвеличит его, устранив великокняжеских бездельников. «Национальная» революция означала в их глазах дворцовый переворот: снять Николая и его Алису,[224] но сохранить целиком классовую дисциплину и воинское чинопочитание… На днях телеграф сообщил, что греческий «вождь» Венизелос объявляет Грецию «республикой, увенчивающейся королем»! Брусиловы, Гучковы, Родзянки и Милюковы хотели, наоборот, сохранить Россию монархией, освобожденной от царя. Но движение пошло иными, более глубокими путями. Февральское восстание петербургских полков не было плодом заговора: оно явилось результатом мятежного настроения всей армии и народных масс вообще. И возмущение рабочих и солдат направлялось не только против бездарного и прогнившего царизма, неспособного вести им же вызванную войну, но и против самой этой войны. Глубочайший перелом, который производила революция в настроении и поведении солдат, грозил не только непосредственным империалистическим целям войны, но и самому орудию этих целей, старой армии, построенной на команде сверху, нерассуждающем повиновении снизу.
Сейчас генералы, полковники, третьеиюньские политики и буржуазные газетчики рвут и мечут против приказа N 1. По их мнению, не приказ вырос из глубочайшего брожения в армии, а, наоборот, брожение явилось плодом приказа. В самом деле: еще до вчерашнего дня солдаты подчинялись их приказам, а сегодня перестали: не ясно ли, что они подчинились какому-то новому «приказу», который в книге исходящих записан под N 1. Этот штабно-канцелярский кретинизм заменяет сейчас историческую точку зрения самым широким буржуазным кругам.
Так называемое разложение армии выражалось в неповиновении начальству и в непризнании этой войны своей войной. Именно ввиду этих явлений Керенский бросил в лицо пробуждающейся армии своих «восставших рабов». Если буржуазия считала, что достаточно заменить Сухомлиновых Гучковыми, чтобы снова впрячь армию в колесницу империализма, то Керенский, в своей мещанской поверхностности и самовлюбленности, верил, что достаточно ему сменить Гучкова, чтобы армия снова стала послушным орудием в руках правительства. Поистине «бессмысленные мечтания»!
Революция, если взять ее со стороны массовой психологии, есть проверка разумом унаследованных учреждений и традиций. Все бедствия, страдания и унижения, какие принесла народу и, в особенности, армии война, увенчивались волей царя. Если в Петербурге сбросили самого царя, то как же могли солдаты не сбрасывать с себя власти тех офицеров, которые были наиболее ретивыми и преступными проводниками системы царизма? Как могли солдаты не поставить перед собою вопроса о смысле и цели войны, раз низложенным оказался тот, от кого зависели прежде и война, и мир?
Совет Рабочих и Солдатских Депутатов обратился 14 марта с манифестом к народам Европы,[225] призывая их к борьбе за демократический мир. Это тоже был «Приказ N 1» по отношению к вопросам мировой политики. В то время, как манифест явился попыткой ответа на жгучий непреодолимый вопрос армии и народа: воевать ли дальше, и во имя чего? – империалисты рисуют дело так, будто без манифеста этот вопрос вовсе не пришел бы в солдатскую голову, пробужденную громом революции.
Милюков предчувствовал, что революция пробудит критику и самостоятельность в армии и следовательно явится угрозой для империалистических целей войны. Поэтому он в четвертой Думе открыто выступал против революции. И если Милюков теперь шипит по поводу «Приказа», Манифеста и Циммервальда, будто бы отравивших армию, то у него-то это во всяком случае совершенно сознательная ложь. Милюков прекрасно понимает, что главный «яд» кроется не в тех или других «Приказах» Совета, достаточно умеренных даже в лучшую его пору, а в самой революции, которая перевела страдание масс на язык протестов, требований и открытого соизмерения сил.
Процесс внутренней перестройки армии и политической ориентировки ее солдатской массы прорвался страшной катастрофой на фронте. Прямая причина этой катастрофы – в противоречии между империалистической политикой, которая сделала своим орудием Временное Правительство, и стремлением масс к скорейшему и «безобидному» миру. Новая дисциплина и подлинный энтузиазм в армии могли развиться только из самой же революции, из мужественного разрешения ее внутренних задач и из ее столкновения с внешними препятствиями. Народ и армия, почувствовав и убедившись, что революция есть их революция, что правительство есть их правительство, что оно ни пред чем не останавливается в защите их интересов против эксплуататоров, что оно не ставит себе никаких угнетательских и грабительских внешних задач, что оно не ломит шапки перед «союзными» биржевиками, что оно открыто предлагает народам немедленный мир на демократических основах, – трудящийся народ и его армия оказались бы при таких условиях проникнуты неразрывным единством, и если бы немецкая революция не пришла вовремя нам на помощь, русская армия с таким же энтузиазмом боролась бы против Гогенцоллерна, с каким русские рабочие готовы отстаивать народные завоевания против покушений контрреволюции.
Империалисты боялись этого пути, как смерти, – и они были правы. Кургузые политики мещанства не верили в этот путь, как мелкий лавочник не верит в возможность экспроприации банков. Отвергая «утопии», т.-е. политику дальнейшего развития революции, эсеры и меньшевики проводили ту именно гибельную политику двойственности, которая привела к катастрофе.
Солдату сказали, и сказали правильно, что война – империалистическая на обеих сторонах, что русское правительство опутано со всех сторон финансовыми, дипломатическими и военными договорами, пагубными для народов всех стран, а потом прибавили: «а пока что воюй на основе старых договоров, рука об руку со старыми союзниками». Но ведь солдат, идущий в огонь, «пока что» идет навстречу смерти. Идти сознательно на высшую жертву может только такой солдат, который охвачен атмосферой коллективного энтузиазма; а этот последний возможен только при условии глубокой уверенности в правоте своего дела. Революция уничтожила психологию нерассуждающей «святой скотинки». Никакой Корнилов, никакой Каледин не повернет историю вспять и не восстановит палочной дисциплины, хотя бы на время, без ужасающих репрессий, которые означают длительную эпоху кровавого хаоса. Сохраниться, как боеспособная величина, армия могла, лишь получив новые цели, новые методы, новую организацию. Необходимо было сделать из революции все выводы. Тот режим половинчатости и двусмысленности, какой создало для армии Временное Правительство при содействии эсеров и меньшевиков, заключал в себе неизбежную катастрофу. Армию вооружили известными критериями и дали ей возможность гласной критики. В то же время поставили перед ней цели, явно не выдерживающие революционной критики, и во имя этих целей потребовали от нее, истощенной, голодной и разутой, сверхчеловеческого напряжения. Можно ли было сомневаться в результате, особенно при сознательно-"пораженческой" работе кое-каких штабных генералов?
Но Временное Правительство опьяняло себя патетическим празднословием. Солдатскую массу, находившуюся в состоянии глубокого брожения, господа министры считали материалом, из которого можно сделать все, что нужно опутавшим несчастную разоренную страну империалистам, своим и чужим. Керенский заклинал, угрожал, становился на колени, целовал землю, не давая, однако, солдатам ответа ни на один мучивший их вопрос. Обманув себя дешевыми эффектами, он заручился поддержкой Съезда Советов, где господствовала легкомысленная при всей своей «осторожности» мещанская демократия, и скомандовал наступление. Это был в буквальном смысле слова «приказ N 1» российской контрреволюции.
4 июня мы, интернационалисты, огласили на Съезде Советов декларацию по поводу готовившегося наступления, и в ней, наряду с принципиальной критикой, мы прямо указывали, что при данном состоянии армии наступление есть военная авантюра, грозящая самому существованию армии. Мы оказались слишком правы. Правительство ничего не учло, ничего не предусмотрело. Правительственные партии меньшевиков и эсеров улюлюкали по нашему адресу вместо того, чтобы прислушаться к нашим словам.
Когда несчастье, предсказанное большевиками, разразилось, обвинили… большевиков. За трагедией, вызванной легкомыслием и безответственностью, развернулась мерзость трусости. Все вершители судеб торопились взвалить вину на третьего. Официозные речи и статьи тех дней навсегда останутся памятниками человеческой низости.
Травлей большевиков можно, разумеется, на некоторое время сбить с толку тупую обывательщину. Но этим отнюдь не устраняется и не ослабляется вопрос о правительственной ответственности. Виноваты ли большевики или нет, только как же правительство ничего не предвидело? Оно, значит, не имело понятий о той самой армии, которую посылало в бой. Не отдавая себе никакого отчета в том, способна ли армия перейти в наступление, оно двинуло ее вперед. Во главе правительства стояли не большевики. Как бы, следовательно, ни обстояло дело с этими последними, на правительство Керенского – Церетели – Чернова падает вся тяжесть ответственности за трагическую авантюру наступления.
Эта ответственность усугубляется тем, что предупреждения шли, по-видимому, не только со стороны интернационалистов. «Новое Время», находящееся в теснейшей связи с реакционным генералитетом, рассказывало 5 августа следующее про подготовку наступления:
«Осторожный Алексеев, не желавший бросать на убой неподготовленных к бою людей, не желавший рисковать завоеванным, в поисках непрочных успехов, – уволен. Мираж победы, жажда скорого мира, который Германия „должна“ была принять из рук петроградских вожаков, выдвинули Брусилова, вскоре же и смытого обратной волной»…
Эти красноречивые строки разъясняют и подтверждают глухое сообщение «Речи», в момент отставки Алексеева, по поводу ухода «осторожного стратега», которому на смену идет не знающий сомнений «кавалерист». Вымогая наступление, кадеты заблаговременно отмежевывались от кавалерийской политики и стратегии, подготовляя свой демонстративный выход из министерства 2 июля. А министры-"социалисты" смену военно-начальников, вызванную потребностями авантюры наступления, объясняли на ухо «революционной демократии» тем, что монархиста-Алексеева сменяет «истинный демократ» Брусилов. Так делается история!
После того, как «бросили на убой неподготовленных к бою людей», по выражению «Нового Времени», и уткнулись лицом в страшные последствия, не осталось ничего другого, как поручить Дану, Либеру и прочим патриотическим выжлятникам открыть погромную травлю против большевиков. Это та именно часть «творческой работы» по обороне, которая как раз по плечу названным «вождям». Стараясь перекричать всех буржуазных громил, Даны и Либеры обличали «демагогов», которые бросают в «темные солдатские массы» такие лозунги, как опубликование тайных договоров, разрыв с империалистами и пр. «Это верно, – презрительно поддерживали их буржуазные громилы, – но ведь это целиком относится и к приказу N 1 и к манифесту 14 марта, которые вы демагогически бросали в темные солдатские массы». И тогда Даны и Либеры, отирая холодный пот со лба, силятся припомнить азбуку революционного мышления в защиту своих старых грехов, но сейчас же с ужасом убеждаются, что им приходится только повторять наши слова. И это фатально: ибо наши лозунги представляют собою только необходимый вывод из развития революции, на пути которой приказ и манифест Совета были первыми вехами…
Но самое поразительное на первый взгляд это то, что, несмотря на ужасающие последствия наступления, министры-"социалисты" продолжают записывать его в свой актив и в переговорах с буржуазией ссылаются на наступление, как на свою великую патриотическую заслугу.
«Я спрошу, – воскликнул в Москве Церетели, – кому легче было двинуть войска русского революционного государства: военному министру Гучкову или военному министру Керенскому? („Браво“, аплодисменты)».
Церетели таким образом открыто хвалится тем, что Керенский выполняет ту самую работу, которую должен был выполнить Гучков, но которая ему, не располагающему кредитом «революционной» демократии, оказалась не под силу. И буржуазия, несмотря на вызванную наступлением катастрофу, охотно признает заслугу Керенского.
«Мы знаем и помним, – заявил в Москве кадет Набоков, – что 2 месяца тому назад тот великий порыв русской армии, который в это страшное время вписал одну новую светлую страницу, был вдохновляем человеком, стоящим сейчас во главе Временного Правительства. Этого история ему не забудет».
Ясно, следовательно, что «светлая страница» наступления 18 июня не имеет никакого отношения к обороне, так как военное положение России в результате наступления только ухудшилось. Если буржуазия тем не менее с признательностью говорит о наступлении, то именно потому, что жестокий удар, полученный нашей армией, в результате политики Керенского, создал благоприятные условия для сеянья паники и для контрреволюционных экспериментов. Весь авторитет эсеро-меньшевистской демократии ушел на то, чтобы вызвать наступление, а это последнее в корне оборвало тот противоречиво-неустойчивый режим, на поддержание которого мещанские вожди тратили всю свою мелкую изобретательность.
И наступление и вопрос мира рассматриваются сейчас буржуазией и ее генералами главным образом под углом внутренней политики, то есть дальнейшего развития контрреволюции. Это ярче всего выразил на Московском совещании генерал Корнилов. «Мир сейчас не может быть достигнут, – сказал он, – уже по одному тому, что мы не в состоянии произвести демобилизацию… Необходимо поднять престиж офицеров». В армии сосредоточено слишком много вооруженных государством людей, которые предъявляют к государству слишком радикальные требования. Только дальнейшее продолжение войны, независимо от военных шансов, даст возможность «поднять престиж офицеров», прибрать к рукам солдатскую массу и обеспечить такую демобилизацию, при которой солдаты не смогут угрожать устоям собственности и империалистической государственности. И если на этом пути понадобится сепаратный мир, буржуазия заключит его, не моргнув глазом.