Андрей Иванович Подозеров, войдя чрез балкон и застав все общество в наугольной Бодростинского дома, среди общего беспорядочного и непонятного движения, произведенного табаком «Сумасшедшего Бедуина», довольно долгое время ничего не мог понять, что здесь случилось. Лариса кинулась к нему на самом пороге и убежала назад с воплем и испугом. Горданов, Висленев и Бодростина, в разных позах, терли себе глаза, и из них Горданов делал это спокойно, вытираясь белым фуляром, Висленев вертелся и бранился, а Бодростина хохотала.
– Это черт знает что! – воскликнул Висленев, первый открыв глаза, и, увидев Подозерова, тотчас же отступил назад.
– Я вам говорила, что покажу вам настоящий антик, – заметила Бодростина, – надеюсь, вы не скажете, что я вас обманула, – и с этим она тоже открыла глаза и, увидав гостя, воскликнула. – Кого я вижу, Андрей Иваныч! Давно ли?
– Я только вошел, – отвечал Подозеров, подавая ей руку и сухо кланяясь Висленеву и Горданову, который при этом сию же минуту встал и вышел в другую комнату.
– Вы видели, в каком мы были положении? Это «Сумасшедший Бедуин» все рассказывал нам какую-то историю и в заключение засыпал нас табаком. Но где же он? Где Водопьянов?
– Черт его знает, он куда-то ушел! – отвечал Висленев.
– Ах, сделайте милость, найдите его, а то он, пожалуй, исчезнет.
– Прекрасно бы сделал.
– Ну, нет: я расположена его дослушать, история не кончена, и я прошу вас найти его и удержать.
Висленев пожал плечами и вышел.
– Стареюсь, Андрей Иванович, и начинаю чувствовать влечение к мистицизму, – обратилась Бодростина к Подозерову.
– Что делать? платить когда-нибудь дань удивления неразрешимым тайнам – удел почти всеобщий.
– Да; но бог с ними, эти тайны, они не уйдут, между тем как vous devenez rare comme le beau jour.[34] Мы с вами ведь не видались сто лет и сто зим!
– Да; почти не видались все лето.
– Почти! по-вашему, это, верно, очень мало, а по-моему, очень много. Впрочем, счеты в сторону: je suis ravie,[35] что вас вижу, – и с этим Бодростина протянула Подозерову руку.
– Я думала или, лучше скажу, я была даже уверена, что мы с вами более уже не увидимся в нашем доме, и это мне было очень тяжело, но вы, конечно, и тогда были бы как нельзя более правы. Да! обидели человека, наврали на него с три короба и еще ему же реприманды едут делать. Я была возмущена за вас до глубины души, и зато из той же глубины вызываю искреннюю вам признательность, что вы ко мне приехали.
Она опять протянула ему свою руку и, удерживая в своей руке руку Подозерова, продолжала:
– Вы вознаградили меня этим за многое.
– Я вознагражден уж больше меры этими словами, которые слышу, но, – добавил он, оглянувшись, – я здесь у вас по делу.
– Без но, без но: вы сегодня мой милый гость, – добавила она, лаская его своими бархатными глазами, – а я, конечно, буду не милою хозяйкой и овладею вами. – Она порывисто двинулась вперед и, встав с места, сказала, – я боюсь, что Висленев лукавит и не пойдет искать моего Бедуина. Дайте мне вашу руку и пройдемтесь по парку, он должен быть там.
В это время Бодростина, случайно оборотясь, заметила мелькнувшую в коридоре юбку Ларисиного платья, но не обратила на это, по-видимому, никакого внимания.
– У меня по-деревенски ранний ужин, но не ранняя ночь: хлеб-соль никогда не мешает, а сон, как и смерть, моя антипатия. Но вы, мне кажется, намерены молчать… как сон, который я припомнила. Если так, я буду смерть.
– Вы смерть!.. Полноте, бога ради!
– А что?
– Вы жизнь!
– Нет, смерть! Но вы меня не бойтесь: я – смерть легкая, с прекрасными виденьями, с экстазом жизни. Дайте вашу руку, идем.
С этим она облокотилась на руку гостя и пошла с ним своею бойкою развалистою походкой чрез гостиную в зал. Здесь она остановилась на одну минуту и отдала дворецкому приказание накрыть стол в маленькой портретной.
– Мы будем ужинать en petite comité,[36] – сказала она, и, держа под руку Подозерова, вернулась с ним в большую темную гостиную, откуда был выход на просторный, полукруглый балкон с двумя лестницами, спускавшимися в парк. В наугольной опять мелькнуло платье Ларисы.
– Ах, ecoute, дружочек Лара! – позвала ее Бодростина, – j'ai un petit mot а vous dire;[37] у меня разболелась немножко голова и мы пройдемся по парку, а ты, пожалуйста, похозяйничай, и если где-нибудь покажется Водопьянов, удержи его, чтоб он не исчез. Он очень забавен. Allons,[38] – дернула она Подозерова и, круто поворотив назад, быстрыми шагами сбежала с ним по лестнице и скрылась в темноте парка.
Лариса все это видела и была этим поражена. Эта решительность и смелость приема ее смущала, и вовсе незнакомое ей до сих пор чувство по отношению к Подозерову щипнуло ее за сердце; это чувство было ревность. Он принадлежал ей, он ее давний рыцарь, он был ее жених, которому она, правда, отказала, но… зачем же он с Бодростиной?.. И так явно. В Ларисе заиграла «собака и ее тень». Притом ей стало вдруг страшно; она никогда не гостила так долго у Бодростиной; ее выгнали сюда домашние нелады с теткой, и теперь ей казалось, что она где-то в плену, в злом плену. Собственный дом ей представлялся давно покинутым раем, в который уже нельзя вернуться, и бедная девушка, прислонясь лбом к холодному стеклу окна, с замирающим сердцем думала: пусть вернется Подозеров, и я скажу ему, чтоб он взял меня с собой, и уеду в город.
– Где вы и с кем вы? – произнес в это мгновение за нею тихий и вкрадчивый голос.
Она вздрогнула и, обернувшись, увидала пред собою Горданова.
– Вы меня, кажется, избегаете? – говорил он, ловко заступая ей дорогу собою и стулом, который взял за спинку и наклонил пред Ларисой.
– Нимало, – отвечала Лариса, но голос ее обличал сильное беспокойство; она жалась всем телом, высматривая какой-нибудь выход из-за устроенной ей баррикады.
– Мне необходимо с вами говорить. После того, что было вчера вечером в парке…
– После того, что было вчера между нами, ни нынче и никогда не может быть ни о чем никакого разговора.
– Оставьте этот тон; я знаю, что вы говорите то, чего не чувствуете. Сделайте милость, ради вас самой, не шутите со мною.
Лариса побледнела и отвечала:
– Оставьте меня, Павел Николаевич, примите стул и дайте мне дорогу.
– А-а! Я вижу, вы в самом деле меня не понимаете!
– Я не желаю вас понимать; пропустите меня или я позову брата! – сказала Лариса.
– Ваш брат волочится за госпожой дома, которая в свою очередь волочится за вашим отставным женихом, но это все равно, оставим их прогуливаться. Мы одни, и я должен вам сказать, что мы должны объясниться…
– Чего же вы требуете от меня? – продолжала Лариса с упреком. – Не стыдно ли вам не давать покоя девушке, которая вас избегает и знать не хочет.
– Нет, тысячу раз нет! вы меня не избегаете, вы лжете.
– Горданов! – воскликнула гневно обиженная Лариса.
– Что вы?.. Я вас не оскорбил: я говорю, что вы лжете самим себе. Не верите? Я представлю на это доказательства. Если бы вы не хотели меня знать, вы бы уехали вчера и не остались на сегодня. Бросьте притворство. Наша встреча – роковая встреча. Нет силы, которая могла бы сдержать страсть, объемлющую все существо мое. Она не может остаться без ответа. Лариса, ты так мне нравишься, что я не могу с тобой расстаться, но и не могу на тебе жениться… Ты должна меня выслушать!
Лариса остолбенела.
Горданов не понял ее и продолжал, что он не может жениться только в течение некоторого времени и опять употребил слово «ты».
Лариса этого не вынесла.
– «Ты!» – произнесла она, вся вспыхнув, и, рванувшись вперед, прошептала задыхаясь: – пустите! – Но одна рука Горданова крепко сжала ее руку, а другая обвила ее стан.
– Ты спрашиваешь, что хочу я от тебя: тебя самой!
– Нет, нет! – отрицала с закрытым лицом Лариса. – Но Бога ради! Как милости, как благодеяния, прошу вас: прекратите эту сцену. Умоляю вас: не обнимайте же меня по крайней мере, не обнимайте, я вам говорю! Все двери отперты…
– Вы мне смешны… дверей боитесь! – ответил Горданов и, сжав Ларису, хотел поцеловать ее.
Но в эту же минуту чья-то сильная рука откинула его в сторону. Он даже не мог вдруг сообразить, как это случилось, и понял все только, оглянувшись назад и видя пред собою Подозерова.
– Послушайте! – прошипел Горданов, глядя в горящие глаза Андрея Ивановича. – Вы знаете, с кем шутите?
– Во всяком случае с мерзавцем, – спокойно молвил Подозеров.
Лариса вскрикнула и, пользуясь суматохой, убежала.
– Вы это смеете сказать? – подступал Горданов.
– Смею ли я?
– Вы знаете?.. вы знаете!.. – шептал Горданов.
– Что вы подлец? о, давно знаю, – произнес Подозеров.
– Это вам не пройдет так. Я не кто-нибудь… Я…
– Прах, ходящий на двух лапках! – произнес за ним голос Водопьянова, и колоссальная фигура «Сумасшедшего Бедуина» стала между противниками с распростертыми руками. Подозеров повернулся и вышел.
Павел Николаевич постоял с минуту, закусив губу. Фонды его заколебались в его дальновидном воображении.
«Скандал! во всяком разе гадость… Дуэль… пошлое и опасное средство… Отказаться, как это делают в Петербурге… но здесь не Петербург, и прослывешь трусом… Что же делать? Неужто принимать… дуэль на равных шансах для обоих?.. нет; я разочтусь иначе», – решил Горданов.
Богато сервированный ужин был накрыт в небольшой квадратной зале, оклееной красными обоями и драпированной красным штофом, меж которыми висели старые портреты.
Глафира Васильевна стояла здесь у небольшого стола, и когда вошли Водопьянов и Подозеров, она держала в руках рюмку вина.
– Господа! у меня прошу пить и есть, потому что, как это, Светозар Владенович, пел ваш Испанский Дворянин: «Вино на радость нам дано». Андрей Иваныч и вы, Водопьянов, выпейте пред ужином – вы будете интереснее.
– Я не могу, я уже все свое выпил, – отвечал Водопьянов.
– Когда же это вы выпили, что этого никто не видал?
– Семь лет тому назад.
– Все лжет сей дивный человек, – отвечала Бодростина и, окинув внимательным взглядом вошедшего в это время Горданова, продолжала: – я уверена, Водопьянов, что это вам ваш Распайль запрещает. Ему Распайль запрещает все, кроме камфоры, – он ест камфору, курит камфору, ароматизируется камфорой.
– Прекрасный, чистый запах, – молвил Водопьянов.
– Поздравляю вас с ним и сажусь от вас подальше. А где же Лариса Платоновна?
– Они изволили велеть сказать, что нездоровы и к столу не будут, – ответил дворецкий.
– Все это виноват этот Светозар! он всех напугал своим Испанским Дворянином. Подозеров, вы слышали его рассказ?
– Нет, не слыхал.
– Ну да; вы к нам попали на финал, а впрочем, ведь рассказ, мне кажется, ничем не кончен, или он, как все, как сам Водопьянов, вечен и бесконечен. Лета выбила табакерку и засыпала нам глаза, а дальше что же было, я желаю знать это, Светозар Владенович?
– Она спрыгнула с окна.
– С третьего этажа?
– Да.
– Но кто же ей кричал: «Я здесь»?
– Испанский Дворянин.
– Кто ж это знает?
– Она.
– Она разве осталась жива?
– Нет, иль то есть…
– То есть она жива, но умерла. Это прекрасно. Но кто же видел вашего Испанского Дворянина?
– Все видели: он веялся в тумане над убитой Летой, и было следствие.
– И что же оказалось?
– Ничего.
– Je vous fais mon compliment.[39] Вы, Светозар Владенович, неподражаемы! Вообразите себе, – добавила она, обратясь к Подозерову: – целый битый час рассказывал какую-то историю или бред, и только для того, чтобы в конце концов сказать «ничего». Очаровательный Светозар Владенович, я пью за ваше здоровье и за вечную жизнь вашего Дворянина. Но боже! что такое значит? чего вы вдруг так побледнели, Андрей Иванович?
– Я побледнел? – переспросил Подозеров. – Не знаю, быть может, я еще немножко слаб после болезни… Я, впрочем, все слышал, что говорили… какая-то женщина упала…
– Бросилась с третьего этажа!
– Да, это мне напоминает немножко… кончину…
– Другой прекрасной женщины, конечно?
– Да, именно прекрасной, но… которую я мало знал, ко всегдашнему моему прискорбию, – так умерла моя мать, когда мне был один год от роду.
Бодростина выразила большое сожаление, что она, не зная семейной тайны гостя, упомянула о случае, который навел его на печальные воспоминания.
– Но, впрочем, – продолжала она, – я поспешу успокоить вас хоть тем способом, к которому прибег один известный испанский же проповедник, когда слишком растрогал своих слушателей. Он сказал им: «Не плачьте, милые, ведь это было давно, а может быть, это было и не так, а может быть… даже, что этого и совсем не было». Вспомните одно, что ведь эту историю рассказывал нам Светозар Владенович, а его рассказы, при несомненной правдивости их автора, сплошь и рядом бывают подбиты… ветром. Притом здесь есть имена, которые вам, я думаю, даже и незнакомы, – и Бодростина назвала в точности всех лиц водопьяновского рассказа и в коротких словах привела все повествование «Сумасшедшего Бедуина».
– Ничего, кажется, не пропустила? – обратилась она затем к Водопьянову и, получив от него утвердительный ответ, добавила: – вот вы приезжайте ко мне почаще; я у вас буду учиться духов вызывать, а вы у меня поучитесь коротко рассказывать. Впрочем, а propos,[40] ведь сказание повествует, что эта бесплотная и непостижимая Лета умерла бездетною.
– Я этого не говорил, – отвечал Водопьянов.
– Как же? Разве у нее были дети, или хоть по крайней мере одно дитя?
– Может быть, может быть и были.
– Так что же вы этого не говорите?
– А!.. да!.. Понял: Труссо говорит, что эпилепсия – болезнь весьма распространенная, что нет почти ни одного человека, который бы не был подвержен некоторым ее припадкам, в известной степени, разумеется; в известной степени… Сюда относится внезапная забывчивость и прочее, и прочее… Разумеется, это падучая болезнь настолько же, насколько кошка родня льву, но однако…
– Но, однако, Светозар Владенович, довольно, мы поняли, что вы хотите сказать: на вас нашло беспамятство.
– Именно: у Летушки был сын.
– От ее брака с красавцем Поталеевым?
– Конечно.
– Но что было у господ Поталеевых, то пусть там и останется, и это ни до кого из здесь присутствующих не касается… Андрей Иванович, чего же вы опять все бледнеете?
– Я попросил бы позволения встать: я слаб еще; но впрочем… виноват, я оправлюсь. Позвольте мне рюмку вина! – обратился он к Водопьянову.
– Хересу?
– Да.
– Да; вы его пейте, – это ваше вино!
– А чтобы перейти от чудесного к тому, что веселей и более способно всех занять, рассудим вашу Лету, – молвила Водопьянову Бодростина, и затем, относясь ко всей компании, сказала: – Господа! какое ваше мнение: по-моему, этот Испанский Дворянин – буфон и забулдыга старого университетского закала, когда думали, что хороший человек непременно должен быть и хороший пьяница; а его Лета просто дура, и притом еще неестественная дура. Ваше мнение, Подозеров, первое желаю знать?
– Я промолчу.
– И это вам разрешаю. Я очень рада, что вино вас, кажется, согрело; вы закраснелись.
Подозеров даже был теперь совсем красен, но в этой комнате было все красновато и потому его краснота сильно не выделялась.
– По-моему, – продолжала Бодростина, – самое типичное, верное и самое понятное мне лицо во всем этом рассказе – старик Поталеев. В нем нет ничего натянуто-выспренного и болезненно-мистического, это человек с плотью и кровью, со страстями и… некрасив немножко, так что даже бабы его пугались. Но эта Летушка все-таки глупа; многие бы позавидовали ее счастию, хотя ненадолго, но…
– Что ж вам так нравится? Неужто безобразие? – спросил, чтобы поддержать разговор, Висленев.
– Ах, Боже мой, а что мужчинам нравится в какой-нибудь Коре, которой я не имела чести видеть, но о которой имею понятие по тургеневскому «Дыму». Он интереснее: в нем есть и безобразие, и характер.
Гости промолчали.
– Интересно врачу заставить говорить немого от рождения, еще интереснее женщине слышать язык страсти в устах, которые весь век боялись их произносить.
Глафире опять никто не ответил, и она, хлебнув вина, продолжала сама:
– Признаюсь, я бы хотела видеть рыдающего от страсти… отшельника, монаха, настоящего монаха… И как бы он после, бедняжка, ревновал. Эй, человек! подайте мне еще немножко рыбы. Однажды я смутила схимника: был в Киеве такой старик, лет неизвестных, мохом весь оброс и на груди носил вериги, я пошла к нему на исповедь и насказала ему таких грехов, что он…
– Влюбился в вас?
– Нет; только просил: «умилосердися, уйди!» Благодарю, подайте вон еще Висленеву, он, вижу, хочет кушать, – докончила она обращением к старому, седому лакею, державшему пред ней массивное блюдо с приготовленною под майонезом рыбой.
– Подозеров! Ведь мы с вами, кажется, пили когда-то на брудершафт?
– Никогда.
– Так я пью теперь.
И с этим она чокнулась бокал о бокал с Подозеровым и, положив руку на его руку, заставила и его выпить все вино до дна.
Висленева скрючило.
– Да; новый мой камрад, – продолжала Бодростина, – пожелаем счастия честным мужчинам и умным женщинам. Да соединятся эти редкости жизни и да не мешаются с тем, что им не к масти. Ум дает жизнь всему, и поцелую, и объятьям… дурочка даже не поцелует так, как умная.
– Глафира Васильевна! – перебил ее Подозеров. – То дело, о котором я сказал… теперь мне некогда уже о нем лично говорить. Я болен и должен раньше лечь в постель… но вот в чем это заключается. Он вынул из кармана конверт с почтовым штемпелем и с разорванными печатями и сказал: – Я просил бы вас выйти на минуту и прочесть это письмо.
– Я это для тебя сделаю, – отвечала, вставая, Бодростина. – Но что это такое? – добавила она, остановясь в дверях: – я вижу, что фонарик у меня в кабинете гаснет, а я после рассказов Водопьянова боюсь одна ходить в полутьме. Висленев! возьмите лампу и посветите мне.
Иосаф Платонович вскочил и побежал за нею с лампой.
Горданов воспользовался временем, когда он остался один с Подозеровым и Водопьяновым.
– Вы, конечно, знаете, чем должно кончиться то, что произошло два часа тому назад между нами? – спросил он, уставясь глазами в вертевшего свою тарелку Подозерова.
– Я знаю, чем такие вещи кончаются между честными людьми, но чем их кончают люди бесчестные, – того не знаю, – отвечал Подозеров.
– Кого вы можете прислать ко мне завтра?
– Завтра? майора Форова.
– Прекрасно: у меня секундант Висленев.
– Это не мое дело, – отвечал Подозеров и, встав, отвернулся к первому попавшемуся в глаза портрету.
В это время в отдаленном кабинете Бодростиной раздался звон разбившейся лампы и послышался раскат беспечнейшего смеха Глафиры Васильевны.
Горданов вскочил и побежал на этот шум.
Подозеров только оборотился и из глаза в глаз переглянулся с Водопьяновым.
– Место значит много; очень много, много! Что в другом случае ничего, то здесь небезопасно, – проговорил Водопьянов.
– Скажите мне, зачем же вы здесь, в этих стенах, и при всех этих людях рассказали историю моей бедной матери?
– Вашей матери? Ах, да, да… я теперь вижу… я вижу: у вас есть с ней сходство и… еще больше с ним.
– Валентина была моя мать, и я люблю того, кого она любила, хотя он не был мой отец; но мне все говорили, что я даже похож на того, кого вы назвали студентом Спиридоновым. Благодарю, что вы, по крайней мере, переменили имена.
Водопьянов с неожиданною важностью кивнул ему головой и отвечал: – «да; мы это рассмотрим; – вы будьте покойны, рассмотрим». Так говорил долго тот, кого я назвал Поталеевым. Он умер… он приходил ко мне раз… таким черным зверем… Первый раз он пришел ко мне в сумерки… и плакал, и стонал… Я одобряю, что вы отдали его состоянье его родным… большим дворянам… Им много нужно… Да вон видите… по стенам… сколько их… Вон старушка, зачем у нее два носа… у нее было две совести…
И Водопьянов понес околесицу, в которой все-таки опять были свои, все связывающие штрихи.
Между тем, что же такое произошло в кабинете Глафиры Васильевны, откуда так долго нет никого и никаких новостей?
Глафира Васильевна в сопровождении Висленева скорою походкой прошла две гостиных, библиотеку, наугольную и вступила в свой кабинет. Здесь Висленев поставил лампу и, не отнимая от нее своей руки, стал у стола. Бодростина стояла спиной к нему, но, однако, так, что он не мог ничего видеть в листке, который она пред собою развернула. Это было письмо из Петербурга, и вот что в нем было написано, гадостным каракульным почерком, со множеством чернильных пятен, помарок и недописок:
«Господин Подозеров! Я убедилась, что хотя вы держитесь принципов неодобрительных и патриот, и низкопоклонничаете пред московскими ретроградами, но в действительности вы человек и, как я убедилась, даже честнее многих абсолютно честных, у которых одно на словах, а другое на деле, потому я с вами хочу быть откровенна. Я пишу вам о страшной подлости, которая должна быть доведена до Бодростиной. Мерзавец Кишенский, который, как вы знаете, ужасный подлец и его, надеюсь, вам не надо много рекомендовать, и Алинка, которая женила на себе эту зеленую лошадь, господина Висленева, устроили страшную подлость: Кишенский, познакомясь с Бодростиным у какого-то жида-банкира, сделал такую подлую вещь: он вовлекает Бодростина в компанию по водоснабжению городов особенным способом, который есть не что иное, как отвратительнейшее мошенничество и подлость. Делом этим орудует какой-то страшный мошенник и плут, обобравший уже здесь и в Москве не одного человека, что и можно доказать. С ним в стачке полька Казимирка, которую вы должны знать, и Бодростина ее тоже знает…»
– Ох, ох! – сказала, пятясь назад и покрываясь румянцем восторга, Бодростина.
– Что? верно какие-нибудь неприятные известия? – спросил ее участливо Висленев.
– Боюсь в обморок упасть, – ответила шутя Глафира, чувствуя, что Висленев робко и нерешительно берет ее за талию и поддерживает. – «Держи ж меня, я вырваться не смею!» – добавила она, смеясь, известный стих из Дон-Жуана.
И с этим Глафира, оставаясь на руке Иосафа Платоновича, дочитала:
– «Эта Казимира теперь княгиня Вахтерминская. Она считается красавицей, хотя я этого не нахожу: сарматская, смазливая рожица и телеса, и ничего больше, но она ловка как бес и готова для своей прибыли на всякие подлости. Муж ей давал много денег, но теперь он банкрот: одна француженка обобрала его как липку, и Казимира приехала теперь назад в Россию поправлять свои делишки. У нее теперь есть bien aimé,[41] что всем известно, – поляк-скрипач, который играет и будет давать концерты, потому полякам все дозволяют, но он совершенно бедный и потому она забрала себе Бодростина с первой же встречи у Кишенского и Висленевой жены, которая Бодростиной терпеть не может. Я же, хотя тоже была против принципов Бодростиной, когда она выходила замуж, но как теперь это все уже переменилось и все наши, кроме Ванскок, выходят за разных мужей замуж, то я более против Глафиры Бодростиной ничего не имею, и вы ей это скажите; но писать ей сама не хочу, потому что не знаю ее адреса, и как она на меня зла и знает мою руку, то может не распечатать, а вы как служите, то я пишу вам по роду вашей службы. Предупредите Глафиру, что ей грозит большая опасность, что муж ее очень легко может потерять все, и она будет ни с чем, – я это знаю наверное, потому что немножко понимаю по-польски и подслушала, как Казимира сказала это своему bien aimé, что она этого господина Бодростина разорит, и они это исполнят, потому что этот bien aimé самый главный зачинщик в этом деле водоснабжения, но все они, Кишенский и Алинка, и Казимира, всех нас от себя отсунули и делают все страшные подлости одни сами, все только жиды да поляки, которым в России лафа. Больше ничего не остается, как всю эту мерзость разоблачить и пропечатать, над чем и я и еще многие думаем скоро работать и издать в виде большого романа или драмы, но только нужны деньги и осторожность, потому что Ванскок сильно вооружается, чтобы не выдавать никого. Остаюсь готова к услугам известная вам Ципри-Кипри».
«P. S. Можете спросить Дакку, которая знает, что я пишу вам это письмо: она очень честная госпожа и все знает, – вы ее помните: белая и очень красивая барыня в русском вкусе, потому что план Кишенского прежде был рассчитан на нее, но Казимира все это перестроила самыми пошлыми польскими интригами. Данка ничего не скроет и все скажет».
«Еще P. S. Сейчас ко мне пришла Ванскок и сообщила свежую новость. Бодростин ничего не знает, что под его руку пишут уже большие векселя по его доверенности. Пускай жена его едет сейчас сюда накрыть эту страшную подлость, а если что нужно разведать и сообщить, то я могу, но на это нужны, разумеется, средства, по крайней мере рублей пятьдесят или семьдесят пять, и чтобы этого не знала Ванскок».
Этим и оканчивалось знаменательное письмо гражданки Ципри-Кипри.
Бодростина, свернув листок и суя его в карман, толкнулась рукой об руку Висленева и вспомнила, что она еще до сих пор некоторым образом находится в его объятиях.
Занятая тем, что сейчас прочитала, она бесцельно взглянула полуоборотом лица на Висленева и остановилась; взгляд ее вдруг сверкнул и заискрился.
«Это прекрасно! – мелькнуло в ее голове. – Какая блестящая мысль! Какое великое счастие! О, никто, никто на свете, ни один мудрец и ни один доброжелатель не мог бы мне оказать такой неоцененной услуги, какую оказывают Кишенский и княгиня Казимира!.. Теперь я снова я, – я спасена и госпожа положения… Да!»
– Да! – произнесла она вслух, продолжая в уме свой план и под влиянием дум пристально глядя в глаза Висленеву, который смешался и залепетал что-то вроде упрека.
– Ну, ну, да, да! – повторяла с расстановками, держась за голову Бодростина и, с этим бросясь на отоман, разразилась неудержимым истерическим хохотом.
Увлеченный ею в этом движении, Висленев задел рукой за лампу и в комнате настала тьма, а черепки стекла зазвенели по полу. На эту сцену явился Горданов: он застал Бодростину, весело смеющуюся, на диване и Висленева, собирающего по полу черепки лампы.
– Что такое здесь у вас случилось?
– Это все он, все он! – отвечала сквозь смех Бодростина, показывая на Висленева.
– Я!.. я! При чем здесь я? – вскочил Иосаф Платонович.
– Вы?… вы ни при чем! Идите в мою уборную и принесите оттуда лампу!
Иосаф Платонович побежал исполнить приказание.
– Что это такое было у вас с Подозеровым? – спросила у Горданова Глафира, став пред ним, как только вышел за двери Висленев.
– Ровно ничего.
– Неправда, я кой-что слышала: у вас будет дуэль.
– Отнюдь нет.
– Отнюдь нет! Ага!
Висленев появился с лампой, и вдвоем с Гордановым стал исправлять нарушенный на столе порядок, а Глафира Васильевна, не теряя минуты, вошла к себе в комнату и, достав из туалетного ящика две радужные ассигнации, подала их горничной, с приказанием отправить эти деньги завтра в Петербург, без всякого письма, по адресу, который Бодростина наскоро выписала из письма Ципри-Кипри.
– Затем, послушай, Настя, – добавила она, остановив девушку. – Ты в черном платье… это хорошо… Ночь очень темна?
– Не видно зги, сударыня, и тучится-с.
– Прекрасно, – сходи, пожалуйста, на мельницу… и… Ты знаешь, как пускают шлюз? Это легко.
– Попробую-с.
– Возьмись рукой за ручку на валу и поверни. Это совсем не трудно, и упусти заслонку по реке; или забрось ее в крапиву, а потом беги домой чрез березник… Понимаешь?
– Все будет сделано-с.
– И это нужно скоро.
– Сию же минуту иду-с.
– Беги, и платья черного нигде не поднимай, чтобы не сверкали белые юбки.
– Сударыня, ужели первый раз ходить?
– Ну да, иди же и все сделай.
И Бодростина из этой комнаты перешла к запертым дверям Ларисы.
– Прости меня, chére Глафира; я очень разнемоглась и была не в силах выйти к столу, – начала Лариса, открыв дверь Глафире Васильевне.
– Все знаю, знаю; но надо быть девушкой, а не ребенком: ты понимаешь, что может случиться?
– Дуэль?
– А конечно!
– Но, Боже, что я могу сделать?
– Прежде всего не ломать руки, а обтереть лицо водой и выйти. Одно твое появление его немножко успокоит.
– Кого его?
– Его, кого ты хочешь.
– Но я ведь не могу идти, Глафира.
– Ты должна.
– Помилуй, я шатаюсь на ногах.
– Я поддержу.
И Глафира Васильевна еще привела несколько доказательств, убедивших Ларису в том, что она должна преодолеть себя и выйти вниз к гостям.
Лара подумала и стала обтирать заплаканное лицо, сначала водой, а потом пудрой, между тем как Бодростина, поджидая ее, ходила все это время взад и вперед по ее комнате; и наконец проговорила:
– Ах, красота, красота, сколько из-за нее делается безобразия!
– Я проклинаю ее… мою красоту, – отвечала, наскоро вытираясь пред зеркалом, Лариса.
– Проклинай или благословляй, это все равно; она наружи и внушает чувство.
– Чувство! Глафира, разве же это чувство?
– Любовь!.. А это что же такое, как не чувство? Страсть, «влеченье, род недуга».
– Любовь! так ты это даже называешь любовью! Нет; это не любовь, а разве зверство.
– Мужчины всегда так: что наше, то нам не нужно, а что оспорено, за то сейчас и в драку. Однако идем к ним, Лара!
– Идем; я готова, но, – добавила она на ходу, держась за руку Бодростиной: – я все-таки того мнения, что есть на свете люди, которые относятся иначе…
– То есть как это иначе?
– Я не могу сказать как… но иначе!
«Эх ты бедный, бедный межеумок! – думала Бодростина. – Ей в руки дается не человек, а клад: с душой, с умом и с преданностью, а ей нужно она сама не знает чего. Нет; на этот счет стрижки были вас умнее. А впрочем, это прекрасно: пусть ее занята Гордановым… Не может же он на ней жениться… А если?.. Да нет, не может!»
В это время они дошли до дверей портретной, и Бодростина, представив гостям Ларису, сказала, что вместо исчезнувшей лампы является живой, всеосвежающий свет.
– Светильник без масла долго не горит? – спросила она шепотом Подозерова, садясь возле него на свое прежнее место. Советую помнить, что я сказала: и в поцелуях, и в объятиях ум имеет великое значение! А теперь, господа, – добавила она громко, – пьем за здоровье того, кто за кого хочет, и простите за плохой ужин, каким я вас накормила.
Стол кончился; и Горданов тотчас же исчез. Бодростина зорко посмотрела ему вслед и велела человеку подать на балкон садовую свечу.
– Немножко нужно освежиться. Ночь темная, но тепла и ароматна… Ею надо пользоваться, скоро уже завоет вьюга и польют дожди.
Подозеров стал прощаться.
– Постойте же; сейчас вам запрягут карету.
– Нет, бога ради, не нужно: я люблю ходить пешком: здесь так близко, я скоро хожу.
Но Бодростина так твердо настояла на своем, что Подозеров должен был согласиться и остался ждать кареты.
– А я в одну минуту возвращусь, – молвила она и ушла с балкона.
Лариса, тотчас как только осталась одна с Подозеровым, взяла его за руку и шепнула: