Прибыв в город, где у Катерины Астафьевны был известный нам маленький домик с наглухо забитыми воротами, изгнанный майор и его подруга водворились здесь вместе с Драдедамом. Прошел год, два и три, а они по-прежнему жили все в тех же неоформленных отношениях, и очень возможно, что дожили бы в них и до смерти, если бы некоторая невинная хитрость и некоторая благоразумная глупость не поставила эту оригинальную чету в законное соотношение.
Филетер Форов, выйдя в отставку и водворясь среди родства Катерины Астафьевны, сначала был предметом некоторого недоброжелательства и косых взглядов со стороны Ларисиной матери; да и сама Лара, подрастая, стала смущаться по поводу отношений тетки к Форову; но Филетер Иванович не обращал на это внимания. Майор Филетер Иванович не искал ни друзей, ни приятелей: он повторял на все свое любимое «наплевать», лежебочествовал, слегка попивал, читал с утра до поздней ночи и порой ругал все силы, господствия, начальства и власти.
Но Катерину Астафьевну это сокрушало, и сокрушало в одном отношении. Она боялась за душу Форова и всегда лелеяла заветную мечту «привести его к Богу».
Эта мысль в первый раз сверкнула в ее голове, когда принесенный в госпиталь раненый майор пришел в себя и, поведя глазами, остановил их на чепце Катерины Астафьевны и зашевелил губами.
– Что вам: верно, желаете батюшку позвать? – участливо спросила она раненого.
– Совсем нет; а я хочу выплюнуть, – отвечал Форов, отделя опухшим языком от поднебесья сгусток запекшейся крови.
– Вы не веруете в Бога? – грустно вопросила религиозная Катерина Астафьевна.
Майор качнул утвердительно головой.
– Ах, это ужасное несчастие!
И с тех пор она начала нежно за ним ухаживать и положила в сердце своем надежду «привести его к Богу»; но это ей никогда не удавалось и не удалось до сих пор.
Во все время службы майора в полку она не без труда достигла только одного, чтобы майор не гасил на ночь лампады, которую она, на свои трудовые деньги, теплила пред образом, а днем не закуривал от этой лампады своих растрепанных толстых папирос; но удержать его от богохульных выходок в разговорах она не могла, и радовалась лишь тому, что он подобных выходок не дозволял себе при солдатах, при которых даже и крестился и целовал крест. По удалении же в свой городок, подруга майора, возобновив дружеские связи с Синтяниной, открыла ей свои заботы насчет обращения Форова и была несказанно рада, замечая, что Филетер Иванович, что называется, полюбил генеральшу.
– Нравится она тебе, моя Сашурочка-то? – говорила Катерина Астафьевна, заглядывая в глаза майору.
– Прекрасная женщина, – отвечал Форов.
– А ведь что ее делает такою прекрасною женщиной?
– Что? Я не знаю что: так, хорошая зародилась.
– Нет; она христианка.
– Ну да, рассказывай! Будто нет богомольных подлецов, точно так же, как и подлецов не молящихся?
И майор отходил от жены с явным нежеланием продолжать подобные разговоры.
Затем он сошелся у той же Синтяниной с отцом Евангелом и заспорил было на свои любимые темы о несообразности вещественного поста, о словесной молитве, о священстве, которое он назвал «сословием духовных адвокатов»; но начитанный и либеральный Евангел шутя оконфузил майора и шутя успокоил его словами, что «не ядый о Господе не ест, ибо лишает себя для Бога, и ядый о Господе ест, ибо вкушая хвалит Бога».
Форов сказал:
– Если так, то не о чем спорить. Впрочем, я в этом и не знаток.
– А в чем же вы по этой части великий знаток?
– В чем? В том, что ясно разумом постигаю моим.
– Например-с?
– Например, я постигаю, что никакой всемогущий опекун в дела здешнего мира не мешается.
– Так-с. Это вы разумом постигли?
– Да, разумеется, потому что иначе разве могли бы быть такие несправедливости, видя которые у всякого мало-мальски честного человека все кишки в брюхе от негодования вертятся.
– А мы можем ли постигать, что справедливо и что несправедливо?
– Вот тебе на еще! Конечно можем, потому что мы факт видим.
– А факт-то иногда совсем не то выражает, что оно значит.
– Темно.
– А вот я вас сейчас в этом просвещу, если угодно.
– Сделайте милость.
– Извольте-с. Положим, что есть на свете мать, добрая, предобрая женщина, которая мухи не обидит. Допускаете вы, что может быть на свете такая женщина?
– Ну-с, допускаю: вот моя Торочка такая.
– Ну-с, прекрасно! Теперь допустим, что у Катерины Астафьевны есть дитя.
– Не могу этого допустить, потому что она уже не в таких летах, чтобы детей иметь.
– Ну, все равно: допустим это как предположение.
– Зачем же допускать нелепые предположения.
Евангел улыбнулся и сказал:
– Вы мелочный человек: вас занимает процесс спора, а не искомое; но все равно-с. Извольте, ну нет у нее ребенка, так у нее есть вот собака Драдедам, а этот Драдедам пользуется ее вниманием, которого он почему-нибудь заслуживает.
– Допускаю.
– Теперь-с, если б этот Драдедам был болен и ему нужно было дать мяса, а купить его негде.
– Ну-с?
– Вот Катерина Астафьевна берет ножик и режет голову курице и варит из нее Драдедаму похлебку: справедливо это или нет?
– Справедливо, потому что Драдедам благороднейшее создание.
– Так-с: а курица, которой отрезали голову, непременно думала, что с нею поступали ужасно несправедливо.
– Что же вы этим доказали?
– То, что факт жестокости тут есть: курица убита, – это для нее жестоко и с ее куриной точки зрения несправедливо, а между тем вы сами, существо гораздо высшее и умнейшее курицы, нашли все это справедливым.
– Гм!
– Да так-с. Есть будто факт жестокосердия, но и его нет.
– Ну уж этого совсем не понимаю: и оно есть, и его нет.
– Да нет-с ее, жестокости, нет, ибо Катерина Астафьевна остается столь же доброю после накормления курицей Драдедама, как была до сего случая и во время сего случая. Вот вам – есть факт жестокости и несправедливости, а он вовсе не значит того, чем кажется. Теперь возражайте!
– Я не хочу вам возражать, – отвечал, подумав, Форов.
– А почему, спрошу?
– Почему?.. потому что я в этом не силен, а вы много над этим думали и имеете начитанность и можете меня сбить, чего я отнюдь не желаю.
– Почему же вы не желаете прийти к какой-нибудь истине и разубедиться в заблуждении?
– Так, не желаю, потому что не хочу забивать себе и без того темные памороки этою путаницей.
– Памороки не хотите забывать? Гм! Нет-с, это не потому.
– А почему же?
Евангел снова улыбнулся и, сжав легонько руку майора немножко пониже локтя, ласково проговорил:
– Вы потому не хотите об этом говорить и думать как следует, что души вашей коснулось святое сомнение в справедливости рутины безверия! И посмотрите зато сюда!
С этим отец Евангел, подвинув слегка майора к себе, показал ему через дверь другой комнаты, как Катерина Астафьевна, слышавшая весь их разговор, вдруг упала на колени и, протянув руки к освященному лампадой образ-пику, плакала радостными и благодарными слезами.
– Эти слезы с неба, – шепнул Евангел.
– Бабье, ото всего плачут, – сухо отвечал, отворачиваясь, майор.
Но веселый Евангел вдруг смутился и, взяв майора за руку, тем же добродушным тоном проговорил:
– Бабье-с? Вы сказали бабье?.. Это недостойно вашей образованности… Женщины – это прелесть! Они наши мироносицы: без их слез этот злой мир заскоруз бы-с!
– Вы диалектик.
– Да-с: я диалектик; а вы баба, ибо боитесь свободомыслия и бежите чистого чувства, женской слезой пробужденного. Что-с? Ха-ха-ха… Да вы ничего, не робейте: То ведь проходит!
На другой день после этой беседы, происходившей задолго пред теми событиями, с которых мы начали свое повествование, майор Форов, часу в десятом утра, пришел пешком к отцу Евангелу и сказал, что он ему очень поправился.
– Неужели? – отвечал веселый священник. – Что ж, это прекрасно: это значит, мы честные люди, да!.. а жены у нас с вами еще лучше нас самих. Я вам вот сейчас и покажу мою жену: она гораздо лучше меня. Паинька! Паинька! Паинька! – закричал отец Евангел, удерживая за руку майора и засматривая в дверь соседнего покоя.
– Чего тебе нужно, Паинька? – послышался оттуда звонкий, симпатический, молодой голос.
– «Паинька», это она меня так зовет, – объяснил майору Евангел. – Мы привыкли друг на друга все «ты паинька» да «ты паинька», да так уж свои имена совсем и позабыли… Да иди же сюда, Паинька! – возвысил он несколько нетерпеливо свой голос.
В дверях показалась небольшая и довольно худенькая, несколько нестройно сложенная молодая женщина, с очень добрыми большими коричневыми глазами и тоненькими колечками темных волос на висках.
Она была одета в светлое ситцевое платье и держала в одной руке полоскательную фарфоровую чашку с обваренным миндалем, который обчищала другою, свободною рукой.
– Ну что ты здесь, Паинька? Какой ты беспокойный, что отрываешь меня без толку? – заговорила она, ласково глядя на мужа и на майора.
– Как без толку, когда гость пришел.
– Ну так что же гость пришел? Они к нам часто будут ходить.
– Превосходно сказано, – воскликнул Форов. – Буду-с.
– Да; она у меня преумная, эта Пайка, – молвил, слегка обнимая жену, Евангел.
– Ну вот уж и умная! Вы ему не верьте: я в лесу выросла, верее молилась и пню поклонялася, – так откуда я умная буду?
– Нет; вы ей не верьте: она преумная, – уверял, смеясь и тряся майора за руку, Евангел. – Она вдруг иногда, знаете, такое скажет, что только рот разинешь. А они, Паинька, в Бога изволят не веровать, – обратился он, указывая жене на майора.
– Ну так что же такое; они после поверят.
– Видите, как рассуждает!
– Да что ж ты надо мной смеешься? Разумеется, что не всем в одно время верить. Ведь они добрые?
– Ну так что же, что добрый? А как он в царстве небесном будет? Его не пустят.
– Нет, пустят.
– Извольте вы с ней спорить! – рассмеялся Евангел. – Я тебе, Пайка, говорю: его к верующим не пустят; тебе, попадье, нельзя этого не знать.
– Ну, его к неверующим пустят.
– Видите, видите, какая бедовая моя Пайка! У-у-у-х, с ядовитостью женщина! – продолжал он, тихонько с нежностью и восторгом трогая жену за ее свежий раздвоившийся подбородок, и в то же время, оборотясь к майору, добавил: – Ужасно хитрая-с! Ужасно! Один я ее только постигаю, а вы о ней если сделаете заключение по этому первому свиданию, так непременно ошибетесь.
– Да я их совсем и не в первый раз вижу, – перебила его попадья, перемывая в той же полоскательной чашке свой миндаль. – Я их уже видела на висленевском дворе, и мы кланялись.
– Не помню-с, – отвечал майор, с любовию артиста разглядывая это прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на свете.
– Как же не помните, – толковала попадья, – вы еще шли с супругой… или кто она вам доводится, Катерина-то Астафьевна?.. Да! вы шли по двору, а мы с генеральшей Александрой Ивановной сидели под окном, вишни чистили и вам кланялись.
– Не помню-с.
– Как же-с, а я помню: вы вот теперь в штанах, а тогда были в подштанах.
– Как в подштанах-с? – изумился майор.
– Так, в этаких в белых, со штрифами.
Майор засмеялся, а отец Евангел, хохоча и ударяя себя ладонями по коленам, восклицал:
– Ах, Паинька! Паинька! проговорились вы, прелесть моя, проговорились!
Попадья слегка вспыхнула и хотела возражать мужу, но как тот махал на нее руками и кричал: «т-с, т-с, т-с! молчи, Пайка, молчи, а то хуже скажешь», то она быстро выбежала вон и начала хлопотать о закуске.
– Какая чудесная женщина! – сказал, глядя вслед ей, майор.
– То есть превосходнейшая-с, а не только чудесная, – согласился с ним Евангел. – Видите, всех хочет в царство небесное поместить: мы будем в своем царстве небесном, и ни в своем.
Евангел расхохотался.
– Вы давно женаты? – спросил майор.
– Семь лет женат, да-с, семь лет, но в том числе она три года была в гусара влюблена, а однако еще я всякий день в ней открываю новые достоинства.
– Гм!.. а в гусара-таки была влюблена?
– Ужасно-с! Каких это ей, бедненькой, мук стоило, если бы вы знали! Я ей студентом нравился, а в рясе разонравился, потому что они очень танцы любили, да! А тут гусары пришли, ну, шнурочки, усики, глазки… Она, бедняжка, одним и пленилась… Иссохла вся, до горловой чахотки чуть не дошла, и все у меня на груди плакала. «Зачем, – бывало говорит, – Паинька, я не могу тебя любить, как я его люблю?»
– Ну, а вы же что?
– Стыдно сказать, право.
– Однако же?
– Да что-с? сижу бывало, глажу ее по головке да и реву вместе с нею. И даже что-с? – продолжал он, понизив голос и отводя майора к окну: – Я уже раз совсем порешил: уйди, говорю, коли со мной так жить тяжело; но она, услыхав от меня об этом, разрыдалась и вдруг улыбается: «Нет, – говорит, – Паинька, я никуда не хочу: я после этого теперь опять тебя больше люблю». Она влюбчива, да-с. Это один, один ее порок: восторженна и в восторге сейчас влюбляется.
– Однако же, черт возьми, позвольте мне вас уважать! – закричал зычно майор.
– Нет-с; это ее надо за это уважать: скудельный сосуд, а совладала с собою, и все для меня!.. А вот и она, Паинька, а что же, душка, водочки-то? – вопросил он входящую жену, увидев, что на подносе, который она несла, не было ни графина, ни рюмки.
– А кто же станет водку пить?
– А вот они, Филетер Иванович.
– Вы пьете разве? – отнеслась попадья к майору и, получив от него короткий, но утвердительный ответ, принесла графин и рюмку и, поставив их на стол, сказала:
– Не хорошо, кто пьет вино.
– Отчего-с? – спросил, принимаясь за рюмку, майор.
– Так… мысли дурные от вина приходят.
– Ну, мне не приходят.
– Как не приходят; а вон вы почему же до сих пор не женитесь?
Майор перестал закусывать и с удивлением смотрел на сидевшую у стола с подпертым на руку подбородочком попадью; но ту это нимало не смутило, и она спокойно продолжала:
– Что вы на меня так смотрите-то? Разве же это хорошо так женщину конфузить?
– Послушайте, моя милая! – ласково заговорил с ней майор, но она его тотчас же перебила.
– Ничего, ничего, «моя милая!» – передразнила его попадья, – не знаю я что ль? А мне вашей Катерины Ас-тафьевны жалко, – вот вам и сказ, и я насчет вас своему Паиньке давно сказала, что вы недобрый и жестокий человек.
– Вот тебе и раз! Да позвольте же-с: я ведь Катерину Астафьевну все равно люблю-с.
– Да-а! Нет, это не все равно: если вы так, не обвенчавшись, прежде ее умрете, она не будет за вас пенсиона получать.
Попадья говорила все это с самым серьезным и сосредоточенным видом и с глубочайшею заботливостью о Катерине Астафьевне. Ее не развлекал ни веселый смех мужа, наблюдавшего трагикомическое положение Форова, ни удивление самого майора, который был поражен простотой и оригинальностью приведенного ею довода в пользу брака, и наконец, отерев салфеткой усы и подойдя к попадье, попросил у нее ручку.
– Зачем же это? – спросила она.
– Я женюсь и вас матерью посаженою прошу.
– Непременно?
– Всенепременно и как можно скорее; а то, действительно, пенсион может пропасть.
– Ну, за это вы умник, и я не жалею, что мы познакомились, – отвечала ему весело попадья, с радостью подавая свою руку.
– А я так буду сожалеть об этом, – отвечал, громко чмокнув ее ручонку, Форов. – Теперь мне в первый раз завидно, что у другого человека будет жена лучше моей.
– О, не завидуйте, не завидуйте, ваша добрее.
– Почему же вы это знаете?
– Да ведь она вас целует? Уже наверно целует?
– Случается; редко, но случается.
– Ну вот видите! А уж я бы не поцеловала.
– Это почему?
– Потому что от вас водкой пахнет.
– Покорно вас благодарю-с, – отвечал, комически поклонясь и шаркнув ногой, майор, и затем еще раз поцеловал на прощанье руку у попадьи и откланялся.
У калитки, до которой Евангел провожал Форова, майор на минутку остановился и сказал:
– Так как же-с это… того…
– Вы насчет свадьбы?
– Да.
– Что ж, приходите, я перевенчаю и денег за венец не возьму. Приходите вечерком в воскресенье чай пить: я на сих днях огласку сделаю, а в воскресенье и перевенчаемся.
– А не очень это скоро?
– Нет; чем же скоро? чем скорее, тем оно вернее, а то ведь Паинька правду говорит: знаете, вдруг кран-кен, а женщина останется ни при чем.
– Хорошо-с, я приду в воскресенье венчаться. А жена у вас, черт возьми, все-таки удивительная!
– Да ведь я и говорил, что вы на нее будете удивляться и не поймете ее. Я все время за вами наблюдал, как вы с нею говорили, и думал: «ах, как бы этот ее не понял»! Но нет, вижу, и вы не поняли.
– Почему же вы это так думаете? А может быть я ее и понял?
– Нет, где вам ее понять! Ее один я понимаю. Ну, говорите: кто такая она, по-вашему, если вы ее поняли?
– Она?.. она… положительная и самая реальная натура.
Евангел, что называется, закис со смеху.
– Чего же вы помираете? – вопросил майор.
– А того, что она совсем не положительная и не реальная натура. А она… позвольте-ка мне взять вас за ухо.
И Евангел, принагнув к себе слегка голову майора, прошептал ему на ухо:
– Моя жена дурочка.
– То есть вы думаете, что она не умна?
– Она совершенная дурочка.
– А чем же она рассуждает?
– А вот этим вот! – воскликнул Евангел, тронув майора за ту часть груди, где сердце. – Как же вы этого не заметили, что она, где хочет быть умною дамой, сейчас глупость скажет, – как о ваших белых панталонах вышло; а где по естественному своему чувству говорит, так что твой министр юстиции. Вы ее, пожалуйста, не ослушайтесь, потому что я вам это по опыту говорю, что уж она как рассудит, так это непременно так надо сделать.
Майор посмотрел на священника, и видя, что тот говорит с ним совершенно серьезно, провел себя руками по груди и громко плюнул в сторону.
– Ага! вот значит, видите, что промахнулись! Ну ничего, ничего: в самом деле не все сразу. Приходите-ка прежде венчаться.
Майор еще раз повторил обещание прийти, и действительно пришел в назначенный вечер к Евангелу вместе с Катериной Астафьевной, которой майор ничего не рассказал о своих намерениях, и потому она была только удивлена, увидя, что неверующий Филетер Иваныч, при звоне к вечерне, прошел вместе с Евангелом в церковь и стал в алтаре. Но когда окончилась вечерняя и среди церкви поставили аналой, зажгли пред ним свечи и вынесли венцы, сердце бедной женщины сжалось от неведомого страха, и она, обратясь к Евангеловой попадье и к стоявшим с нею Синтяниной и Ларисе, залепетала:
– Дружочки мои, а кто же здесь невеста?
– Верно, ты, – отвечала ей Синтянина.
Катерина Астафьевна потерянно защипала свою верхнюю губу, что у нее было знаком высшего волнения, и страшно испугалась, когда майор взял ее молча за руку и повел к аналою, у которого уже стоял облаченный в ризу Евангел и возглашал:
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно.
Во все время венчального обряда Катерина Астафьевна жарко молилась и плакала, обтирая слезы рукавом своего поношенного, куцего коричневого шерстяного платья, меж тем как гривенниковая свеча в другой ее руке выбивала дробь и поджигала скрещенную на ее груди темную шелковую косыночку.
Обряд был кончен, и Евангел первый поздравил майора и Катерину Астафьевну мужем и женой.
Затем их поздравили и остальные друзья, а потом все пили у Евангела чай, ходили с ним на его просо и наконец вернулись к скромному ужину и тут только хватились: где же майорша?
Исчезновение ее удивило всех, и все бросились отыскивать ее, кто куда вздумал. Искали ее и на кухне, и в сенях, и в саду, и на рубежах на поле, и даже в темной церкви, где, думалось некоторым, не осталась ли она незаметно для всех помолиться и не запер ли ее там сторож? Но все эти поиски были тщетны, и гости, и хозяева впали в немалую тревогу.
А Катерина Астафьевна меж тем сидела в небольшой темной пасеке отца Евангела и, прислонясь спиной и затылком к пчелиному улью, в котором изредка раздавалось тихое жужжание пчел, глядела неподвижным взглядом в усеянное звездами небо.
В таком положении отыскал ее здесь майор и, назвав ее по имени, укорял за беспокойство, которое она наделала всем своею отлучкой.
Катерина Астафьевна, не переменяя положения, только перевела на мужа глаза.
– Пойдем ужинать! – звал ее майор.
– Форов! – проговорила она тихо в ответ ему, – скажи мне правду: сам ли ты это сделал?
– Нет, не сам.
– Я так и думала.
– Да; это попадья меня принудила.
– Не сам… попадья принудила, – повторила за ним с расстановкой жена, и с этим вдруг громко всхлипнула, нагнула лицо в колени и заплакала.
– Что же, тебе обидно, что ли? – осведомился майор.
– Конечно, обидно… очень обидно, Форов! – отвечала, качая головой, майорша. – Ты сам в семь лет нашей жизни никогда, никогда про меня не вспомнил.
– Да я никогда и не позабывал про тебя, Тора.
– Нет, забывал; всегда забывал! Верно я скверная женщина: не умела я заслужить у тебя внимания.
– Полно тебе, Торочка! Какого же еще больше внимания, когда ты теперь моя жена?
– Нет, это все не то: это не ты сделал, а Бог так через добрых людей учинил, чтобы сократить число грехов моих, а ты сам… до сих пор башмаков мне не купил.
– Что за вздор такой? Какие тебе нужны башмаки? Разве не у тебя все мои деньги? Я ведь в них отчета не спрашиваю: покупай на них себе что хочешь.
– Нет, это все не то – «покупай», а ты должен помнить, когда у тебя в Крыму в госпитале на ноге рожа была, я тебе из моего саквояжа большие башмаки сшила.
– Ну помню, что ж далее?
– Ты сказал мне тогда, что первый раз как выйдешь, купишь мне башмаки.
– Ну?
– Ну, и я вот семь лет этих башмаков прождала, когда ты их принесешь, и ты их мне не принес.
– Э! полно, мать моя, глупости-то такие припоминать! Вставай-ка, да пойдем ужинать.
И майор взял жену за руку и потянул ее, но она не поднималась: она продолжала сетовать, что ей до сих пор не куплены и не принесены те башмаки, обещание которых напоминало пожилой Катерине Астафьевне тоже не совсем молодое и уже давно минувшее время, предшествовавшее бесповоротному шагу в любви ее к майору.
Филетер Иванович, чтобы утешить жену, поцеловал ее в ее полуседую голову и сказал:
– Куплю, Тора! честное слово, куплю и принесу!
– Нет, я знаю, что не принесешь; ты обо мне не можешь думать, как другие о женщине думают… Да, ты не можешь; у тебя не такая натура, и это мне больно за тебя… потому что ты об этом будешь горько и горько тужить.
– Ну, так что ж, развестись что ли хочешь, если я такой подлый?
– Как развестись?
– Как? Разве ты забыла, что ведь мы обвенчались?
Катерина Астафьевна в последние минуты своего меланхолического настроения действительно позабыла об этом, и при теперешнем шуточном напоминании мужа о разводе сердце ее внезапно вскипело, и она, обхватив обеими руками лохматую голову Форова, воскликнула, глядя на небо:
– Боже мой! Боже мой! за что же ты послал мне, грешной, так много такого хорошего счастия?