– Бога ради, зовите меня с собою.
– Это неловко, – отвечал Подозеров.
– Но вы не знаете…
– Все знаю: вам не будет угрожать ничто, идите спать, заприте дверь и не вынимайте ключа, а завтра уезжайте. Идите же, идите!
– Ведь я не виновата…
– Верю, знаю; идите спать!
– Поверьте мне: все прошлое…
– Все прошлое не существует более, оно погребено и крест над ним поставлен. Я совладал с собою, не бойтесь за меня: я вылечен и более не захвораю, но дружба моя навсегда последует за вами всюду.
– Погребено… – заговорила было Лариса, но не успела досказать, что хотела.
– Ах, боже! что это такое? Вы слышите, вдруг хлынула вода! – воскликнула, вбегая в это время на балкон, Глафира Васильевна, и тотчас же послала людей на фабричную плотину, на которой уже замелькали огни и возле них показывались тени.
Человек доложил, что готова карета.
Подозеров простился; Лариса пошла к себе наверх, а Глафира Васильевна, открыв окно в зале, крикнула кучеру:
– На мост теперь идет вода, поезжай через плотину, там люди посветят.
Лошади тронулись, а Бодростина все не отходила от окна, докуда тень кареты не пробежала мимо светящихся на плотине фонарей.
Проводив Подозерова, Глафира вернулась на балкон, где застала Водопьянова. «Сумасшедший Бедуин» теперь совсем не походил на самого себя: он был в старомодном плюшевом картузе, в камлотовой шинели с капюшоном, с камфорной сигареткой во рту и держал в руке большую золотую табакерку. Он махал ею и, делая беспрестанно прыжки на одном месте, весь трясся и бормотал.
Вид «Сумасшедшего Бедуина» и его кривлянья и беспокойство производили, посреди царствующей темной ночи, самое неприятное впечатление.
Как ни была занята Бодростина своими делами, но эта метаморфоза остановила на себе ее внимание, и она сказала:
– Что вы, Светозар Владенович, – какой странный!
– А?.. что?.. Да, странник… еду, еду, – заговорил он, еще шибче махая в воздухе своим капюшоном. – Скверная планета, скверная: вдруг холодно, вдруг холодно, ух жутко… жутко, жутко… крак! сломано! а другая женщина все поправит, поправит!
– Что это вы такое толкуете себе под нос? Какая другая женщина и что она поправит!
– Все, все… ей все легко. И-и-и-х! И-и-и-х! Прочь, прочь, прочь, вот я тебя табакеркой! Вот!.. – И он действительно замахнулся своей табакеркой и ударил ею несколько раз по своему капюшону, который в это время взвился и махал над его головой. – Видели вы? – заключил он, вдруг остановясь и обращаясь к Бодростиной.
– Что такое надо было видеть?
– А черную птицу с одним крылом? Опять! опять прочь!
И с этими словами Водопьянов опять замахал табакеркой, заскакал по лестнице, спустился по ней и исчез.
Бодростина не обратила на это никакого внимания. Он уже надоел ей, и притом она была слишком занята своими мыслями и стояла около часа возле перил, пока по куртине вдоль акаций не мелькнула какая-то тень с ружьем в руке.
При появлении этой тени, Глафира Васильевна тихо шмыгнула за дверь и оттуда произнесла свистящим шепотом:
– Прах на двух лапках!
Тень вздрогнула, остановилась и потом вдруг бросилась бегом вперед; Бодростина же прошла ряд пустых комнат, взошла к себе в спальню, отпустила девушку и осталась одна.
Через полчаса ее не было и здесь, она уже стояла у двери комнаты Павла Николаевича, на противоположном конце дома.
– Поль, отопри! – настойчиво потребовала она, стукнув рукой в дверь.
– Я лег и погасил свечу, – отвечал дрожащим нервным голосом Горданов.
– Ничего, мне надо с тобой поговорить. Довольно сибаритничать: настало время за работу, – заговорила она, переступая порог, меж тем как Горданов зажег свечу и снова юркнул под одеяло. – Я получила важные вести.
И она рассказала ему содержание знакомого нам письма Ципри-Кипри.
– Ты должен ехать немедленно в Петербург.
– Это невозможно, меня там схватят.
– Что бы ни было, я тебя выручу.
– И что же я должен там делать?
– Способствовать всем плутням, но не допускать ничего крупного, а, главное, передать моего старика совсем в руки Казимиры. Ты едешь? Ты должен ехать. Я дам тебе денег. Иначе… ты свободен делать что хочешь.
– Хорошо, я поеду.
– И это лучше для тебя, потому что здесь ты, я вижу, начинаешь портиться и лезешь в омут.
– Я?
– Да, ты. Благодари меня, что твое ружье осталось сегодня заряженным.
– Ага! так это вот откуда ударил живоносный источник?
– Ну да, а ты думал… Но что это такое? On frappe![42]
Дверь действительно немножко колыхалась.
– Кто там? – окликнула, вскочив, Бодростина.
В эту же секунду дверь быстро отворилась и Глафира столкнулась лицом к лицу с Висленевым.
– Вот видите! – удивилась она.
– Я пришел сюда за спичкой, Глафира Васильевна, – пробормотал Висленев.
– Да, ты удивительно находчив, – заметил ему Горданов, – но дело в том, что вот тебе спички; бери их и отправляйся вон.
– Нет, он пришел сюда довольно кстати: пусть он меня проводит отсюда назад.
И Бодростина поднялась и пошла впереди Висленева.
– Вы по какому же праву меня ревнуете? – спросила она вдруг, нахмурясь и остановясь с Иосафом в одной из пустых комнат. – Чего вы на меня смотрите? Не хотите ли отказываться от этого? Можете, но это будет очень глупо? вы пришли, чтобы помешать мне видеться с Гордановым. Да?.. Но вот вам сказ: кто хочет быть любимым женщиной, тот прежде всего должен этого заслужить. А потом… вторая истина заключается в том, что всякая истинная любовь скромна!
– Но чем я не скромен? – молвил, сложив у груди руки, Висленев.
– Вы нескромны. Любить таким образом, как вы меня хотите любить, этак меня всякий полюбит, мне этого рода любовь надоела, и меня ею не возьмете. Понимаете вы, так ничего не возьмете! Хотите любить меня, любите так, как меня никто не любил. Это одно еще мне, может быть, не будет противно: сделайтесь тем, чем я хочу, чтобы вы были.
– Буду, буду. Буду чем вы хотите!
– Тогда и надейтесь.
– Но чем же мне быть?
– Это вам должно быть все равно: будьте тем, чем я захочу вас возле себя видеть. Теперь мне нравятся спириты.
– Вы шутите! Неужто же мне быть спиритом?
– Ага! еще «неужто»! После таких слов решено: это условие, без которого ничто невозможно.
– Но это ведь… это будет не разумно-логичное требование, а каприз.
Бодростина отодвинулась шаг назад и, окинув Висленева с головы до ног сначала строгим, а потом насмешливым взглядом, сказала:
– А если б и так? Если б это и каприз? Так вы еще не знали, что такая женщина, как я, имеет право быть капризною? Так вы, прежде чем что-либо между нами, уже укоряете меня в капризах? Прощайте!
– Нет, Бога ради… позвольте… я буду делать все, что вы хотите.
– Да, конечно, вы должны делать все, что я хочу! Иначе за что же, за что я могу вам позволять надеяться на какое-нибудь мое внимание? Ну сами скажите: за что? что такое вы могли бы мне дать, чего сторицей не дал бы мне всякий другой? Вы сказали: «каприз». Так знайте, что и то, что я с вами здесь говорю, тоже каприз, и его сейчас не будет.
– Нет, бога ради: я на все согласен.
Она молча взяла его за руку и потянула к себе, Иосаф поднял было лицо.
– Нет, нет, я вас целую пока за послушание в лоб, и только.
– Опять капр… Гм! гм!..
– А разумеется, каприз: неужели что-нибудь другое, – отвечала, уходя в дверь, Бодростина. – Но, – добавила она весело, остановясь на минуту на пороге: – женский каприз бывает без границ, и кто этого не знает вовремя, у того женщины под носом запирают двери.
И с этим она исчезла; ключ щелкнул, и Висленев остался один в темноте.
Он подошел к запертой двери, с трудом ощупал замочную ручку и, пошевелив ее, назвал Глафиру, но собственный голос ему показался прегадким-гадким, надтреснутым и севшим, а из-за двери ни гласа, ни послушания. Глафира, очевидно, ушла далее, да и чего ей ждать?
Висленев вздохнул и, заложив назад руки, пошел тихими шагами в свою комнату.
«Все еще не везет, – размышлял он. – Вот думал здесь повезет, ан не везет. Не стар же еще я в самом деле! А? Конечно, не стар… Нет, это все коммунки, коммунки проклятые делают: наболтаешься там со стрижеными, вот за длинноволосых и взяться не умеешь! Надо вот что… надо повторить жизнь… Начну-ка я старинные романы читать, а то в самом деле у меня такие манеры, что даже неловко».
Между тем Бодростина, возвратившись в свою комнату, тоже не опочила, села и, начав писать, вдруг ахнула.
– А где же он? Где Водопьянов? Опять исчез! Но теперь ты, мой друг, не уйдешь. Нет, дела мои слагаются превосходно, и спиритизм мне должен сослужить свою службу.
«Светозар Владенович! – написала она через минуту, – чем я более вдумываюсь, тем» и пр., и пр. Одним словом, она с обольстительною простотой открыла Водопьянову, какое влияние на нее имеет спиритская философия, и заключила, что, чувствуя неодолимое влечение к спиритизму, хочет также откровенно, как он, назвать себя «спириткой».
Все это было сделано немножко грубо и аляповато, – совсем не по-бодростиновски, но стоило ли церемониться с «Сумасшедшим Бедуином»? Глафира и не церемонилась.
Запечатав это письмо, она отнесла его в комнату своей девушки, положила конверт на стол и велела завтра рано поутру отправить его к Водопьянову, а потом уснула с верой и убеждением, что для умного человека все на свете имеет свою выгодную сторону, все может послужить в пользу, даже и спиритизм, который как крайняя противоположность тех теорий, ради которых она утратила свою репутацию в глазах моралистов, должен возвратить ей эту репутацию с процентами и рекамбио.
Если Горданов с братией и Ципри-Кипри с сестрами давно не упускают слыть не тем, что они на самом деле, то почему же ей этим манкировать? Это было бы просто глупо!
И Глафире представилось ликование, какое будет в известных ей чопорных кружках, которые, несмотря на ее официальное положение, оставались для нее до сих пор закрытым небом, и она уснула, улыбаясь тому, как она вступит в это небо возвратившейся заблуждавшеюся овцой, и как потом… дойдет по этому же небу до своих земных целей.
– Я буду… жена, которой не посмеет даже и касаться подозрение! Я должна сознаться, что это довольно смешно и занимательно!
Лариса провела эту ночь без сна, сидя на своей постели. Утро в Бодростинском доме началось поздно: уснувшая на рассвете Лариса проспала, Бодростина тоже, но зато ко вставанью последней ей готов был сюрприз, – ей был доставлен ответ Водопьянова на ее вчерашнее письмо, – ответ, вполне достойный «Сумасшедшего Бедуина». Он весь заключался в следующем: «Бобчинский спросил: – можно называться? а Хлестаков отвечал: – пусть называется».
И более не было ничего, ни одного слова, ни подписи.
Бодростина с досадой бросила в ящик письмо и сошла вниз к мужикам, вся в черном, против своего обыкновения.
Между тем, пока дамы спали, а потом делали свой туалет, в сени мужской половины явился оборванный и босоногий крестьянский мальчонко и настойчиво требовал, чтобы длинный чужой барин вышел к кому-то за гуменник.
– Кто же его зовет туда? – добивались слуги.
– А барин с печатью на шляпе дал мне грош; на, говорит, бежи в хоромы и скажи, чтоб он сейчас вышел.
Слуги догадались, что дело идет о Висленеве, и доложили ему об этом. Иосаф Платонович посоветовался с Гордановым и пошел по курьезному вызову на таинственное свидание.
За гуменником его ждал Форов.
– Здравствуйте-с, мы с вами должны уговориться, – начал майор, – Горданов с Подозеровым хотят стреляться, а мы секунданты, так вот мои условия: стреляться завтра, в пять часов утра, за городом, в Коральковском лесу, на горке. Стрелять разом, и при промахах с обеих сторон выстрел повторить. Что, вы против этого ничего?
– Я ничего, но я вообще против дуэли.
– Ну вы об этом статью пошлите, а теперь не ваше дело.
– А вы разве за дуэль?
– Да; я за дуэль, а то очень много подлецов разведется. Так извольте не забыть условия и затем имею честь…
Форов повернулся и ушел.
В доме Бодростиной, к удивлению, никто этого не узнал.
Горданов принял условия Форова и настрого запретил Висленеву выдавать это хоть одним намеком. Тот тотчас струсил.
Утро прошло скучно. Глафира Васильевна говорила о спиритизме и о том, что она Водопьянова уважает, гости зевали. Тотчас после обеда все собрались в город, но Лариса не хотела ехать в свой дом одна с братом и желала, чтоб ее отвезли на хутор к Синтяниной, где была Форова. Для исполнения этого ее желания Глафира Васильевна устроила переезд в город вроде partie de plaisir;[43] они поехали в двух экипажах: Лариса с Бодростиной, а Висленев с Гордановым.
Увидав себя на дворе генеральши, Лариса в первый раз в жизни почувствовала тот сладостный трепет сердца, который ощущается человеком при встрече с близкими людьми, после того как ему казалось, что он их теряет невозвратно.
Лариса кинулась на шею Александре Ивановне и много раз кряду ее поцеловала; так же точно она встретилась и с теткой Форовой, которая, однако, была с нею притворно холодна и приняла ее ласки очень сухо.
Бодростина была всегда и везде легкой гостьей, никогда не заставлявшею хозяев заботиться о ней, чтоб ей было не скучно. У нее всегда и везде находились собеседники, она могла говорить с кем угодно: с честным человеком и с негодяем, с монахом и комедиантом, с дураком и с умным. Опыт и практические наблюдения убедили Глафиру Васильевну, что на свете все может пригодиться, что нет лишнего звена, которое бы умный человек не мог положить не туда, так сюда, в свое здание. Последняя мысль о спиритизме, который она решилась эксплуатировать для восстановления своей репутации, еще более утвердила ее в том, что все стоит внимания и все пригодно.
Очутясь у Синтяниной, которую Бодростина ненавидела тою ненавистью, какою бессердечные женщины ненавидят женщин строгих правил и открытых честных убеждений, Глафира рассыпалась пред нею в шутливых комплиментах. Она называла Александру Ивановну «русской матроной» и сожалела, что у нее нет детей, потому что она верно бы сделалась матерью русских Гракхов.
По поводу отсутствия детей она немножко вольно пошутила, но заметив, что у генеральши дрогнула бровь, сейчас же обратила речь к Ларисе и воскликнула:
– Да когда же это ты, Лара, выйдешь наконец замуж, чтобы при тебе можно было о чем-нибудь говорить?
Висленев, по обыкновению, расхаживал важною журавлиною походкой и, заложив большие пальцы обеих рук в карманы, остальными медленно и отчетисто ударял себя по панталонам. Говорил он сегодня, против своего обыкновения, очень мало, и все как будто хотел сказать что-то необыкновенное, но только не решался.
Зато Горданов смотрел на всех до наглости смело и видимо порывался к дерзостям. Порывы эти проявлялись в нем так беззастенчиво, что Синтянина на него только глядела и подумывала: «Каково заручился!» От времени до времени он поглядывал на Ларису, как бы желая сказать: смотри как я раздражен, и это все чрез тебя; я не дорожу никем и сорву свой гнев на ком представится.
Лариса имела вид невыгодный для ее красоты: она выглядывала потерянною и больше молчала. Не такова она была только с одною Форовой. Лариса следила за теткой, и когда Катерина Астафьевна ушла в комнаты, чтобы наливать чай, бедная девушка тихо, с опущенною головкой, последовала за нею и, догнав ее в темных сенях, обняла и поцеловала.
Катерина Астафьевна притворилась, что она сердита и будто даже не заметила этой ласки племянницы.
Лариса села против нее за стол и заговорила о незначительных посторонних предметах. Форова не отвечала.
– Вы, тетя, сегодня здесь ночуете? – наконец спросила Лариса.
– Не знаю-с, как мне бог по сердцу положит.
– Поедемте лучше домой.
– Куда это? Тебе одна дорога, а мне другая. Вам в Тверь, а нам в дверь.
Лариса встала и, зайдя сзади тетки, поцеловала ее в голову. Она хотела приласкаться, но не умела, – все это у нее выходило как-то неестественно: Форова это почувствовала и сказала:
– Сядь уж лучше, пожалуйста, милая, на место, не строй подлизй.
У Ларисы больше в запасе ничего не нашлось, она в самом деле села и отвечала только:
– Я думала, что вы, тетя, добрее.
– Как не добрее, ты верно думала, что если меня по шее будут гнать, так я буду шею только потолще обертывать. Не сподобилась я еще такого смирения.
– Простите меня, тетечка, если я вас обидела. Я была очень расстроена.
– Чтой-то говорят, ты скоро замуж идешь?
– За кого это?
– За кого же, как не за Гордашку? Нет, а Подозеров, ей-Богу, молодец!
Форова захохотала.
– Ты, верно, думала, что ему уже живого расстанья с тобою не будет, а он раскланялся и был таков: нос наклеил. Вот, на же тебе!.. Люблю таких мужчин до смерти и хвалю.
– И даже хвалите?
– А, разумеется хвалю! Да что на нас, дур, смотреть как мы ломаемся? Этого добра везде много, а женишки нынче в сапожках ходят, а особенно хорошие.
Лариса встала и вышла.
– Кусает, барышня, кусает! – промолвила про себя Форова и еще долго продолжала сидеть одна за чайный столом в маленькой передней и посылать гостям стаканы в осинник. Размышлениям ее никто не мешал, кроме девочки, приходившей переменять стаканы.
Но вот по крыльцу послышался шорох юбок и в комнату скорыми шагами вошла Александра Ивановна.
– Что сделалось с Гордановым! – сказала она, быстро подходя к Форовой. – Представь ты, что он, что ни слово, то старается всем сказать какую-нибудь дерзость!
– И тебе что-нибудь сказал?
– Да, разные намеки. И Бодростиной, и Висленеву. А бедняжка Лара совсем при нем смущена.
– Есть грех.
– А Подозеров с Гордановым даже и не говорят; между ними что-то было.
В это время голоса гостей послышались под самыми окнами на дворе.
– Огня! Жизни! Господа, в ком есть огонь: я гореть хочу! – говорила, стоя на одном месте, Бодростина.
Ни Лариса, ни Подозеров, ни Горданов и Висленев не трогались, но в эту минуту вдруг сильным порывом распахнулась калитка и на двор влетели отец Евангел и майор Форов, с огромной палкой в руке и вечною толстою папироскою во рту.
Оба эти новые лица были отчего-то в больших попыхах и неслись как буревестники перед грозой.
Встретив стоящее на дворе общество, они, по-видимому, смешались, но, однако, Форов тотчас же поправился и, взяв за руку Бодростину, сказал:
– Целую вашу лапку! – и действительно поцеловал ее.
– Mersi, Филетер Иванович, за внимание, я нуждаюсь в нем, я хочу гореть и никто не спешит угасить мой пламень… Вы умеете бегать?
– Как скороход.
– Заяц быстрее бегает чем скороход, – отозвался Горданов.
Майор не обратил на эти слова никакого внимания.
– Кто же со мной? – вызывал он.
– Я, – отвечала, сходя с крыльца, генеральша и стала с Форовым, и побежала.
Бодростина поймала Александру Ивановну.
Форов был неуловим: он действительно бегал как заяц.
Висленев подал руку сестре и стал во вторую пару.
Майор тотчас же поймал Ларису.
Шум, беготня этой игры и крики и смех, без которых не обходятся горелки, придали всем неожиданное оживление и вызвали даже майоршу.
– Давайте и мы с вами пожуируем, – пригласил ее тотчас отец Евангел и, подобрав вокруг себя подрясник, побежал третьею парой, но спутался со своею дамой и упал.
Это возбудило общий хохот.
– Один Горданов не принимает участия! Что это такое? Играйте сейчас, Горданов, я вам это приказываю, – пошутила Бодростина.
– Не слушаю я ничьих приказов.
– Послушайте хоть в шутку.
– Ни в шутку, ни всерьез.
– Вышел из повиновения! Ну так серьезничайте же за наказание.
– Я не серьезничаю, а не хочу падать.
– Не велика беда.
– Да, кому падать за обычай, тому действительно не штука и еще один лишний раз упасть.
Бодростина сделала вид, что не слыхала этих слов, побежала с Форовым, но майор все слышал и немножко покосился.
– Послушайте-ка, – сказал он, улучив минуту, Синтяниной. – Замечаете вы, что Горданов завирается!
– Да, замечаю.
– И что же?
– Ничего.
– Гм!
– Он этим себе реноме здесь составил, но все-таки я думала, что он умнее и знает, где что можно и где нельзя.
– Черт его знает, что с ним сделалось.
– Ничего; он зазнался; а может быть и совсем не знал, что мои двери таким людям заперты.
Между тем Катерина Астафьевна распорядилась закуской. Стол был накрыт в той комнате, где в начале этой части романа сидела на полу Форова. За этим покоем в отворенную дверь была видна другая очень маленькая комнатка, где над диваном, как раз пред дверью, висел задернутый густою драпировкой из кисеи портрет первой жены генерала, Флоры. Эта каютка была спальня генеральши и Веры, и более во всем этом жилье никакого помещения не было.
Мужчины подошли к закуске и выпили водки.
– Фора! – возгласил неожиданно Горданов, наливая себе во второй раз полрюмки вина.
– Чего-с? – оборотился к нему Форов.
– Ничего: я говорю «фора», даю знак пить снова и снова.
– Ах, это!..
– Ну-с; я вас поздравляю: ему быть от меня битому, – шепнул, наклонясь к Синтяниной, майор.
– Надеюсь, только не здесь.
– Нет, нет, в другом месте!
Висленев рассказывал сестре, Форовой и Глафире о странном сне, который ему привиделся прошлою ночью.
– Не верь, батюшка, снам, все они врут, – ответила ему майорша.
– Есть пустые сны, а есть сны вещие, – возразил ей Висленев. – Мне нравится на этот счет теория спиритов. Вы ее знаете, Филетер Иванович?
– Читали мы кой-что. Помнишь, отец Евангел, новый завет-то ихний… Эка белиберда какая!
– Оно, говорят, ведь по Евангелию писано.
– Да; в здоровый бульон мистических помой подлито.
– Тех же щей, да пожиже захотелось, – вставил свое слово Евангел.
– А я уважаю спиритов и уверен, что они дадут нам нечто обновляющее. Смотрите: узкое, старое или так называемое церковное христианство обветшало, и в него – сознайтесь – искренно мало кто верит, а в другой крайности, что же? Бесплодный материализм.
– Ну-с?
– Ну-с и должно быть что-нибудь новое, это и есть спиритизм. Смотрите, как он захватывает в Америке и повсюду, например, у нас в Петербурге: даже некоторые государственные люди…
– Столы вертят, – подсказал майор. – Что же и прекрасно.
– Нет; не одни столы вертят, а в самом деле ответы от мертвых получают.
– Ничего-с, стихийное мудрование, все это кончится вздором, – отрезал Евангел.
– Ну подождите, как-то вы с ним справитесь.
– Ничего-с: христианство и не таких врагов видало.
– Ну этаких не видало, это новая сила: это не грубый материализм, а это тонкая, тонкая сила.
– Во-первых, это не сила, – отозвался Форов, – а во-вторых, вы истории не знаете.
– Вот как! Кто вам сказал, что я ее не знаю?
– А, разумеется, не знаете! Все это, государь мой, старье.
И Форов начал перечислять Висленеву связи спиритизма с мистическими и спиритуальными школами всех времен.
– Да, – перебил Висленев, – но сказано ведь, что ново только то, что хорошо забыто.
– Анси ретурнемент гумен эст-фет, – отозвался отец Евангел, произнося варварским, бурсацким языком французские слова. – Да и сие не ново, что все не ново.
Paix engendre prospérité,
De prospérité vient richesse.
De richesse orgueil et volupté,
D'orgueil – contentions sans cesse;
Contentions – la guerre se presse…
La guerre engendre pauvreté,
La pauvreté I’ humilité,
L'humilité revient la paix…
Ainsi retournement humain est fait![44]
Прочитал, ничтоже сумняся и мня себя говорящим по-французски, Евангел.
Заинтересованные его французским чтением, к нему обернулись все, и Бодростина воскликнула:
– Ах, какая у вас завидная память!
– Нет-с, и начитанность какая, добавьте! – заступился Форов. – Вы, Иосаф Платонович, знаете ли, чьи это стихи он нам привел? Это французский поэт Климент Маро, которого вы вот не знаете, а которого между тем согнившие в земле поколения наизусть твердили.
– А за всем тем я все-таки спирит! – решил Висленев.
Он ожидал, что его заявление просто произведет тревогу, но оно не произвело ничего. Только Форов один отозвался, сказав:
– Я сам когда порядком наспиртуюсь, так тоже делаюсь спирит.
– Значит, это хроническое, – послышалось от Горданова.
Форов встал из-за стола и, отойдя к свече, стоявшей на комоде, начал перелистывать книжку журнала.
– Что это такое вы рассматриваете, майор? – спросил его Горданов, став у него за спиной и чистя перышком зубы. Но Форов, вместо ответа, вдруг нетерпеливо махнул локтем и грубо крикнул: – Но-о!
Павел Николаевич, сдерживая улыбку, удивился.
– Чего это вы по-кучерски кричите? – сказал он, – я ведь не лошадь.
– Я не люблю, чтоб у меня за ухом зубы чистили, я брюзглив.
– И не буду, майор, не буду, – успокоил его Горданов, фамильярно касаясь его плеча, но эта новая шутка еще больше не понравилась Форову, и он закричал:
– Не троньте меня, я нервен.
– При этакой-то корпуленции и нервен?
И Горданов еще раз слегка коснулся боков Форова.
Майор совсем взбесился, и у него затряслись губы.
– Говорю вам не троньте меня: я щекотлив!
– Господин Горданов, да не троньте же вы его! – проговорила, подходя к мужу, Форова.
– Извините, я шутил, – отвечал Горданов, – и вовсе не думал рассердить майора. Вот, Висленев, ты теперь спирит, объясни же нам по спиритизму, что это делается со здоровым человеком, что он вдруг становится то брюзлив, то нервен, то щекотлив и…
– Вон у него какая палка нынче с собою! – поддержал приятеля Висленев, взяв поставленную майором в углу толстую белую палку.
Но Форов, действительно, стал и нервен, и щекотлив; он уже слышал то, чего другие не слыхали, и обижался, когда его не хотели обидеть.
– Не троньте моей палки! – закричал он, побледнев и весь заколотясь в лихорадке азарта, бросился к Висленеву, вырвал палку из его рук и, ставя ее на прежнее место в угол, добавил: – Моя палка чужих бьет!
– Господа, прекратите, пожалуйста, все это, – серьезно объявила, вставая, Александра Ивановна.
Гости почувствовали себя в неловком положении, и Горданов, Глафира и Висленев вскоре стали прощаться.
– Не будем сердиться друг на друга, – сказала Бодростина, пожимая руки Синтяниной.
– Нисколько, – отвечала та. – До свидания, Иосаф Платонович.
– А со мною вы не прощаетесь? – отнесся к ней Горданов, которого она старалась не заметить.
– Нет, с вами-то именно я решительнее всех прощаюсь.
– Позвольте вашу руку!
– Нет; не подаю вам и руки на прощанье, – отвечала Синтянина, принимая свою руку от руки Висленева и пряча ее себе за спину.
– Конечно, я знаю, мой приятель во всем и всегда был счастливее меня… Я конкурировать с Жозефом не посмею. Но, во всяком случае, не желал бы… не желал бы по крайней мере навлечь на себя небезопасный гнев вашего превосходительства.
Александра Ивановна слегка побледнела.
– Ваше превосходительство так хорошо себя поставили.
– Надеюсь.
– Супруг ваш генерал, имеет такое влияние…
– Что даже его жена не защищена от наглостей в своем доме.
– Нет; что пред вами должно умолкнуть все, чтобы потом не каяться за слово.
– Вон! – воскликнула быстро Александра Ивановна и, вытянув вперед руку, указала Горданову пальцем к выходу.
Павел Николаевич не успел опомниться, как Форов отмахнул пред ним настежь дверь и, держа в другой руке свою палку, которая «чужих бьет», сказал:
– Имею честь!
Горданов оглянулся вокруг и, видя по-прежнему вытянутую руку Синтяниной, вышел.
Вслед за ним пошли Бодростина и Висленев и покатили в город, Бог весть в каком настроении духа.